Очаровательные анекдоты о Жераре де Нервале сейчас кочуют по страницам газет и журналов. Они напечатаны в "Марж", и совершенно прелестные истории есть в книге г-на Готье-Феррьера. А вот что было опубликовано в 1855 году в "Журналь пур рир":
"Несчастный Жерар де Нерваль, о котором так горячо и с полным основанием скорбят все, мог писать, подобно своему патрону Ретифу ла Бретонну, где угодно. То он записывал строчку на межевом столбе, то абзац на парапете Нового моста, иногда ему случалось сочинять в каком-нибудь кабачке в предместье, а порой и в уборной актрисы, попирая ногами роскошные ковры.
Не слишком ценя то, что сделано скоро, прозу он писал маленькими кусочками на полосках бумаги, которые скреплял друг с другом облатками для запечатывания писем. Таким образом, рукопись томика складывалась из пятисот, а то и шестисот маленьких частей, но в ней не нашлось бы ни одного слова, которое не было бы великолепно.
Все читали его очаровательную новеллу под названием "Сильвия". Жерар де Нерваль, когда сочинял ее, провел целую неделю в Шантийи только потому, что ему потребовалось изучить солнечный закат.
- Поездка в Шантийи, - рассказывал он, - обошлась мне в двести франков, а написал я там с дюжину строк, так что закат этот, сожрав у меня кучу денег, принес мне всего-навсего восемьдесят су".
Как-то посетители сада Пале-Рояля наблюдали Нерваля, гуляющего с живым омаром, которого он тянул на поводке из голубой ленты. История эта разошлась по всему Парижу, и в ответ на недоумения своих друзей автор "Сильвии" сказал:
- А чем, спрашивается, омар хуже собаки, кошки, газели, льва и вообще любого другого животного, каких люди водят на поводке? Мне нравятся омары, они спокойные, основательные, знают тайны моря, не лают…
Высказывания Нерваля всегда были необычны и имели какой-то особый привкус.
"Он изумлялся, узнав, - пишет Огюст де Беллуа, - что вы никогда в жизни не читали ни Оригена, ни Аполлония Тианского, что не можете отличить Хиллелия Старшего от Хиллелия Святого, что даже не слышали имен Асклепиодота или Вигбода. С его уст то и дело слетало: "Как вы помните, у Маймонида написано…" - "Помните этот пассаж из Бхавабхути…" - "Надо ни разу не пролистать "Преадамитов" Лапейрера, чтобы…" и проч. и проч.".
Очаровательный ум! Я любил бы его как брата. И пусть никто не заблуждается: подобный разговор не имеет ничего общего с тем, что нынче привычно именуется эрудицией, но на самом деле ею не является; это попросту признак пылкого воображения, которое пытается приноровиться к собеседнику, выбирая из понятий, какие каждый способен усвоить, самые редкие и необычные. Ведь о том, что он придумывал, он не рассказывал первому встречному, однако воображение его неизменно бодрствовало даже во время разговоров благодаря тем самым историческим и литературным диковинкам, о которых он, в том можно не сомневаться, до того и не задумывался.
Тот же Огюст де Беллуа слышал однажды, как Нерваль рассказывал о некоем баснословном насекомом, которое не доводилось никогда наблюдать ни г-ну Фабру, ни какому-нибудь другому энтомологу.
"- Так вот, сударь, - говорил Жерар де Нерваль, - эту самую "циклофору", у которой в одном хоботке находятся приспособления, так сказать, токаря, а в другом фонарщика, я однажды, можете мне поверить, поймал - и чем? Никогда не угадаете… Рукой! Я просто-напросто схватил ее пальцами.
- А материя… - заикается простодушный слушатель, всерьез поверивший рассказу.
- Материя? Бог мой, просто кусочек плюша, который я выудил из кармана. Да, сударь, обычный лоскуток плюша. Я ее минут десять ловил на бульваре, разговаривая с Мери, который видел ее и может вам подтвердить.
- А что с ней стало? - интересуется слушатель.
- Что стало? Я нес ее Жоффруа Сент-Илеру, и вдруг она взяла и улетела. Поймать вторую такую же мне больше не удалось".
Как-то в 1846 году Монселе пригласил Жерара де Нерваля пообедать.
"После обеда, кстати самого заурядного, Жерар взял меня под руку, и мы с ним совершили одну из тех прогулок по Парижу, которые он так любил. Он заставил меня пройти не меньше лье, чтобы выпить пива в какой-то беседке у заставы Трона, объявив, что "только там и нигде больше" подают настоящее пиво. Разносили его в каких-то особенных кувшинах две девицы, чьи пышные рыжие волосы привели Жерара де Нерваля в восторг. В восторг совершенно умиротворенный и экстатический. Когда мы ушли оттуда, он предложил сократить дорогу и заглянуть в "Харчевню у заставы Сен-Мартен", где подают малагский виноград, сваренный в сахаре и спирте. С каким-то чисто ребяческим тщеславием и пылом он отыскивал все эти парижские лакомства; он знал, где найти лучшую данцигскую водку, где можно выпить стаканчик белого игристого из Лиму. А вот в той бакалейной лавочке недалеко от "Комеди Франсез" на углу улицы Монпансье всегда есть превосходный горячий чайный пунш. А самый нежный, самый вкусный шоколад можно отведать только в два ночи на Центральном рынке в кафе, где дремлют зеленщики да закутанные в платки и капюшоны крестьянки. Так утверждал Жерар де Нерваль".
Я читал одно его письмо. Оно не издано, очень короткое, нет ни адреса, ни имени человека, которого Нерваль приглашает на прогулку к площади Этуаль, дабы там насладиться уж не знаю каким редкостным и восхитительным напитком.
Жерар де Нерваль мечтал о таинственной и гармонической поэзии, несколько образцов которой он подарил нам. Что бы там ни думали те три или четыре направления, которые нынче громогласно спорят из-за поэтической славы, во Франции тайна в поэзии столь же законна и правомерна, как ясность.
Жерар де Нерваль создал "Химеры".
"И поскольку, - писал он Александру Дюма, посвящая ему "Дочерей огня", - вы имели неосторожность процитировать один из сонетов, сочиненных в том состоянии "надприродной", как выразились бы немцы, мечтательности, придется вам познакомиться с ними со всеми. Вы найдете их в конце тома. Они ничуть не более темны, чем метафизика Гегеля или "Достопамятное" Сведенборга, и утратили бы свое очарование при попытке их объяснить, если такое возможно, так что признайте за мной хотя бы заслугу выразительности; последнее безумие, которое, вероятно, остается мне, это вера, что я поэт, - ну, а исцеляет меня пускай критика".
Все совершенно верно. Некоторые поэты имеют право оставаться необъяснимыми, и, по правде сказать, те, что кажутся такими ясными, оказались бы не менее темны, если бы кто-то пожелал углубиться в подлинный смысл их стихотворений.
И, однако, какой восхитительный и мистический свет божественно наполняет те несколько сонетов, которые "утратили бы свое очарование при попытке их объяснить, если такое возможно", несколько сонетов этого меланхолического самоубийцы, повесившегося на шнурке от белого корсета январским утром 1855 года на улице Вьей-Лантерн, там, где сейчас высится театр Сары Бернар.
КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ
© Перевод М. Яснов
Константин Бальмонт, большой русский поэт, который семь лет провел в Париже, в изгнании, только что вернулся на родину. Его возвращение было триумфальным, начиная прямо от границы, куда приветствовать его прибыла польская депутация.
В Москве, на вокзале, его встречали главы различных литературных школ, в окружении многочисленных представителей элиты, а также молодых литераторов и художников, жаждущих воздать почести своему кумиру. Бальмонта засыпали цветами, ему рукоплескали, в его честь устроили шумную овацию. Но будучи человеком скромным, этот большой поэт был так взволнован доказательствами всеобщей любви, что было заметно, каких усилий стоит ему сдерживать слезы.
К нему приближаются и начинают речь: "Семь лет отсутствия…" Вмешивается полицейский чин, корректный, но непреклонный: "Выступления и публичные собрания запрещены". Кто-то протестует. Офицер, сам испытывающий неловкость от своей роли, добавляет: "У меня распоряжение… Я не имею права наблюдать, как…" - "Тогда наблюдайте лучше за движением автомобилей!" - иронизирует какая-то дама. Он снисходительно отворачивается: это тут же используют для импровизированного чтения стихов:
Жизни податель,
Светлый создатель,
Солнце, тебе я пою!..
Подают автомобиль, и толпа на улице растет как снежный ком. Лирического изгнанника настойчиво просят подарить на память цветок. Поэт улыбается и бросает окружающим цветы, которые те выхватывают друг у друга из рук. Снова крики "ура!", снова овации, и вот автомобиль трогается с места и солнечным весенним утром под воскресный благовест мчится по городу в сердце России, окруженный сотней тысяч золотых куполов.
Следующая неделя проходит в собраниях, празднествах, торжественных встречах; что ни день приходят телеграммы и письма с приветствиями возвратившемуся поэту.
Однако, принимая все эти почести, Бальмонт не забыл Францию и французских друзей - он говорил о них уже в первых интервью и называл среди них самых близких: Рене Гиля, который перевел Бальмонта на французский язык, и Поля Фора, стихи которого он сам переводил в начале своего творческого пути и чьи новые произведения переводит по сей день.
В России у всех на устах братская дружба, которая связывает Бальмонта и "Короля поэтов". К тому же и тот и другой дебютировали в литературе в один и тот же год.
ФРАНСИС КАРКО
© Перевод М. Яснов
Франсис Карко - молодой писатель; он любит изображать изящный цинизм, но в глубине души очень чист и скромен.
Это великий труженик, у которого еще хватает времени ночи напролет бродить с г-ном Луи де Гонзагом Фриком. Так, во время ночных прогулок он возродил в своих стихах тему курительной трубки, дорогую поэтам-фэнтезистам XIX века.
Г-н Карко замечательно изображает Майоля; впрочем, к тому же он великолепно поет всякие песенки и очаровательно танцует.
Он очень организованный, дома у него чистота, и каждый раз, публикуя новую книгу, он рассылает ее во все газеты и журналы.
Для женской публики г-н Карко олицетворяет идеал современного молодого человека: он невысок, худощав, бледен, а улыбка его такова, что кажется, сейчас он произнесет эпиграмму, но вместо этого производит на свет мадригал, ибо с удовольствием отдается нежному жанру. Главными его друзьями считаются или считались прежде гг. Газаньон, Жан Пеллерен, Тристан Дерем, Л. де Г. Фрик, Клодьен и др.
Некоторые пороки, каковым он тайком предается, окружены ореолом святости, но на ней лучше не настаивать.
Он предпочитает итальянские рестораны, в частности, один такой на улице Мартир, где его можно встретить с гг. Марио Менье и Марком Брезилем. Там эти господа остроумно беседуют об искусстве и литературе.
Еще г-н Карко часто посещает цирк Медрано; он так любит клоунов, что в конце концов и сам стал немного походить на них своей бледностью и прической.
Он ценит простую и жестокую литературу и ищет живописную сторону в реальности, существующей вокруг него.
С г-ном Мак-Орланом, автором только что появившегося "Желтого смеха", он разделяет особенную любовь к песням Иностранного легиона.
Франсис Карко родился в Нумеа в 1886 году. Первые сильные впечатления его детства относятся к канакам. Он очень хорошо помнит этих негров с асимметричными головами, сплющенными черепами, взъерошенными волосами и налитыми кровью глазами. Он вспоминает о popinées, или канакских женщинах, чьи животы выглядят как многочисленные параллельные линии, а кожа свисает, словно передник. Он вспоминает о чудесных раскрашенных богах Новой Каледонии, о выразительных скульптурах, выполненных с таким чувственным искусством, что они поражают нас и наполняют восхищением, отчего и сегодня мы ищем их с эстетической страстью, подобной той, с какой ученые роют эллинскую землю в надежде обнаружить в ней фрагменты античных богов. В его воспоминаниях возникают то негр Аронда, танцевавший в солнечной тени, то сражения, которые порой устраивали прямо в городе Нумеа независимые и враждующие племена канаков.
Однажды маленький Карко шел в школу. Вдруг разгорелся подобный бой. В домах закрылись окна и двери, европейцы окопались, чтобы предоставить полную свободу отважным воинам, а те надвигались друг на друга, вооруженные tanico, палицами с птичьими клювами, тонкими и гибкими дротиками и рогатками.
Ребенок, несущий в руке корзинку со своим школьным завтраком, едва успел спрятаться у бакалейщика, где провел три дня, после чего, когда канаки убрались, вернулся домой все с той же корзинкой, по-прежнему полной еды, к которой он так и не притронулся…
Однажды юный Карко сел на корабль и отправился в Испанию. Он видел сиднейскую птицу без крыла, и каждое утро его каюту навещала одна и та же летучая рыба.
В Марселе ему подарили обезьянку, которая через год умерла в Ницце от холода.
Затем был лицей в Ницце, по виду напоминающий старинный монастырь. Из ворот можно было взбежать на мост над рекой Пайон, чтобы поглазеть на акробатов и борцов, устраивавших представления в своих балаганах на противоположном берегу.