Обычно иммигранты могут просить о натурализации через пять лет, и так делали многие, приехавшие из СССР. Но закон запрещает подавать так скоро всем тем, кто приехал из коммунистических стран или же сам был одно время членом коммунистической партии. Я принадлежала к тем, которые оставались "в карантине" целых десять лет. И тот факт, что я, находясь в партии коммунистов в СССР, никогда не была активной политически, не был оценен по существу. Мое членство в партии было пустой формальностью - каковой оно является для множества людей в СССР. Возможно, что я могла бы попросить какого-нибудь дружественно настроенного ко мне конгрессмена ускорить мою натурализацию. Но зачем? У меня росла дочь-американка, я могла ждать, мне некуда было спешить.
Меня беспокоила лишь одна часть формальной процедуры: в присяге флагу США есть фраза - обещание "защищать Республику с оружием". Мы все повторили присягу в унисон, и я сделала то же самое. Однако я знала, что я не боец и что никогда не буду "держать оружие в руках" для любой цели. И все эти люди вокруг меня тоже не выглядели вооруженными бойцами. Вместо этого - подумала я - нам бы следовало всем дать присягу миру. С дочерью-американкой здесь и с детьми и внуками в СССР - о чем я могла еще думать, как не о Мире? Я думала о том, чтобы больше никогда не было войны и чтобы моя присяга флагу США стала бы мирной декларацией.
* * *
Среди всех моих друзей в Штатах, подаривших мне тепло и верность на многие годы, была одна, чей образ для меня символичен: безусловно, мне она представлялась в роли Матери. И мне хочется, чтобы она осталась перед глазами читателя, когда книга будет прочитана, закрыта и отложена в сторону.
Она родилась девятым ребенком в семье англичанина, обосновавшегося на Среднем западе Америки, в Айове. Он начал там успешное дело. Жизнь в маленьком городке была во всех отношениях провинциальной. Семья не знала бедности, но все должны были много работать, чтобы держаться на этом среднем уровне. Она выросла в подчинении у строгой волевой матери и в соответствии с уставами пресвитерианской церкви.
В правилах этой семьи, среди всего прочего, было нанимать на работу молодых иммигрантов и обучать их настолько, чтобы впоследствии они смогли бы выйти в жизнь самостоятельно. Заботиться о других и помогать им во всем было важным принципом отношений в ее семье, и это соединялось с глубокой верой в Бога и с уважением к запросам других людей. Эту школу человеческой этики она прошла с детства, и с ее врожденным сочувствием к другим она, возможно, смогла бы стать впоследствии гуманистом большого масштаба - если бы она не отдавала все свое внимание семье и особенно детям. Она рано вышла замуж, имела шестерых детей, любила самое материнство и смотрела на него очень серьезно.
Но ее младшая любимица умерла от несчастного случая, другую дочь пришлось поместить на всю жизнь в лечебницу. А потом пришло и худшее.
Она очень любила своего мужа, молодого, вдохновенного священника, искавшего новых путей в пресвитерианской церкви и в отношении к человеку. Но ей, искренней и правдивой, невозможно было согласиться с ним во всем. В своем глубоком возвышении Природы, Жизни и всего натурального он вскоре пришел к увлечению модным тогда нудизмом. Не останавливаясь на полпути, он вскоре стал одним из лидеров этого движения, видя в нем духовные возможности и ценность отношения к человеку. Она много лет пыталась смириться с этим и приспособиться к его интересам, но внутренне понимала, что не сможет лгать. Ее муж проводил теперь большую часть времени в колонии нудистов, вдали от дома, и она в конце концов подала на развод в дни, когда разводы были все еще большой редкостью. Но она должна была жить в соответствии с своей собственной правдой - не его.
Позже оба они нашли других супругов, но она вскоре овдовела. Ее недолгий второй брак был очень счастливым и оставил дорогие ей прекрасные воспоминания. Четверо детей от первого брака, теперь взрослых, были очень близки с ней и всегда дорожили ее словом. Она жила после этого много лет одна, в своем маленьком домике на берегу озера Карнеги, в Принстоне.
Я встретила ее вскоре после приезда в Принстон в 1967 году через ее сына, оказавшегося моим соседом. Ей не составило никакого труда сразу же завоевать мое сердце: мягкая, спокойная женщина материнского облика, умная, полная достоинства - все, что я так любила в женщинах. Она никогда не сплетничала и всегда старалась понять точку зрения другого. Очень скоро я начала делиться с нею моими радостями и огорчениями. Я рассказывала ей о моем неудавшемся браке, о боли разлуки с детьми, а позже и с внуками в СССР. Она все понимала, у нее было большое сердце.
Я делилась с нею моими трудностями, будучи уже немолода и воспитывая дочь в незнакомой мне культуре. Ее реализм, ее равновесие духа и настоящая немелочная практичность всегда поддерживали меня. Она не была сентиментальной, легко плачущей "бабусей". Нет, она оставалась всегда сильной и женственной - даже в свои девяносто лет.
На празднование ее девяностого дня рождения съехалась вся ее семья, более тридцати человек. Они приехали "как бы вдруг", сняли местный клуб для большого празднования. Она могла теперь наслаждаться плодами своей долгой жизни, своей любви к ним: теперь теплые волны внимания возвращались от них к ней. Она знала этот процесс круговращения любви и гордилась им, потому что в этом заключалась философия ее жизни. Она любила всех этих успевающих, шумных разнообразных людей, никогда не вторгаясь в их независимость, но и не позволяя им "руководить ее жизнью". Так, она наотрез отказалась от дома престарелых, когда кто-то внес эту типично американскую идею на рассмотрение. Такая "старость в детдоме" была не для нее.
Последние годы она обычно проводила долгое время, сидя в кресле возле большого окна, с обширным видом на озеро. Наблюдать отсюда за водой и отражениями деревьев, за птицами и растениями, впитывать их в себя было ее необходимостью: она умела созерцать, сливаться с окружающей красотой. В этом была глубокая потребность для нее. Возможно, также потому, что зрение ее постепенно угасало, и прекрасный вид озера и знакомых деревьев постепенно туманился и становился для нее все более и более недосягаемым.
Когда она не смогла больше читать, она стала слушать новые книги, записанные на кассеты, и нашла, что это даже лучше, чем держать книгу в руках… Соседи часто приходили, чтобы читать ей вслух ее почту, обширную, как у кинозвезды, и приходившую из многих стран мира: она любила людей, любила компанию. К ней приходили дети и подростки, молодая пара с неладами в семье, она со вниманием выслушивала истории иных жизней.
Ее гостиная, где она сидела в кресле у окна, была полна книг и журналов, кругом стояли растения в горшках и кадках, и в ее комнатах никогда не было атмосферы "старой женщины", жившей здесь. Она и не была "старухой", всегда чисто одетая, причесанная, со старомодным шиньоном седых волос, она сидела с прямой спиной и высоко поднятой головой - прекрасная поза, утраченная современными распущенными женщинами. В этой гостиной она провела последние тридцать лет своей жизни.
Она всегда отдавала много времени своей пресвитерианской церкви, хотя призналась мне, что ее сын - квакер - был намного ближе к ней в его вере. Терпимая к мнениям других, она участвовала во всех инициативах, направленных к поддержанию мира на земле, давая щедрой рукой на благотворительность и на все способы "установления мостов" и взаимопонимания в современном человечестве.
Она так наслаждалась преимуществами своего спокойного возраста и любила говорить на эту тему со своими молодыми посетителями, боявшимися "постареть" в их сорок, тридцать лет… "Я люблю оглядываться назад и наслаждаться прожитым. Чего же здесь бояться?" - говорила она серьезно. И она совершенно не боялась смерти.
"Я готова к ней, я готова, - говорила она. - Не знаю, почему Господь все еще не зовет меня, вся моя работа давно уже сделана. Я думаю о смерти, как о новом виде опыта, интересном и важном. Безусловно, - это совсем не конец пути! Я ожидаю ее с любопытством…" В ее словах не было ни сентиментальности, ни проповеди.
Я приходила к ней, когда мы жили в Принстоне, всякий раз, когда мне так нужны были ее сила, ее житейская мудрость, ее спокойная вера и ее глубокая терпимость к мнениям других людей. Она была моей скалой спасения, и касаться ее было всегда утешением. Она всецело поняла необходимость школы-пансиона для моей дочери и благословила нас в поездку в Англию, которую и сама продолжала любить.
Через все годы моих открытий, сделанных в новой стране, годы надежд и энтузиазма, боли и разочарований, потерь и роста она всегда была моей спасительной скалой в бушующем море современного мира, в которое я бросилась так плохо подготовленная. И когда я думаю о ней и о всей ее жизни, я всегда знаю и чувствую, как глубоко я, несмотря ни на что, люблю Америку. Ее Америку.
ДАЛЕКАЯ МУЗЫКА
Это - послесловие, но не эпилог.
Мы живем сейчас в Англии, где моя дочь учится в школе-пансионе квакеров. Я опять иностранец-резидент, но теперь с американским паспортом в руках. Тысячи американцев живут за границей, но никто не считает их "перебежчиками". Жизнь в Англии нелегкая, совсем не такая, как описывали мне ее некоторые мои знакомые, люди порядочного достатка. Мне неприятно думать, что Малькольм Маггеридж был прав, когда говорил, что "в эти дни многие уезжают из Англии в другие страны, а не наоборот".
Я надеялась написать и опубликовать здесь новую книгу, но пока что мне удалось лишь выпустить рассказ о жизни Эдит Чемберлен, озаглавленный "Девяностый день рождения", который вошел в сборник "Люди", изданный с благотворительной целью. Мое имя в сборнике стоит рядом с отличными писателями Англии и знаменитыми людьми, которые все написали для него по рассказу. Все считают, что я также богата. Это - как глупая шутка. Жизнь все время играет шутки со мной: вроде того как, сбежав от русского коммунизма, я попала в коммуну Райта в Америке… Но я не теряю надежды на спокойную жизнь где-нибудь, когда-нибудь. Не теряю надежды издать новые книги в США или в Англии, писать еще и еще. Я - писатель, а не домохозяйка.
Люди думают, что я богачка, однажды написавшая "книгу о Сталине" и продавшая ее за миллион. Или - что кто-то пишет за меня. Богачи и кинозвезды часто нанимают писателей, чтобы выпустить свои автобиографии. Мало кто верит, что я - писатель, что писать для меня - это существовать.
Моя дочь счастлива в школе-пансионе, как я и полагала. Большая компания детей - это потребность ее натуры. К сожалению, она не попала в католическую или в англиканскую школу по моему выбору; но ей нравятся квакеры, это новый опыт для нее. Скоро я уже не буду в состоянии выбирать за нее: я знаю, что это время почти что наступило. Она все еще подросток, но общество говорит детям сегодня, что они уже, как взрослые; что они должны, обязаны принимать свои решения, сражаясь с родителями. Это - современное общество, в котором они растут и будут жить. Мы жили и росли в иные дни. Я предвижу наше с ней будущее: будет борьба! Она не тихое, застенчивое существо. Ее сила воли и упрямство поразительны, так же как и ее многие разнообразные таланты. Но в ней также есть глубокая, чистая любовь.
Будь на то моя воля, и были бы у меня деньги, я бы, конечно, поместила ее в школу в Швейцарии, где ей предлагали место: но мне не давали там статуса иностранца-резидента. Швейцария впускает только очень богатых и именитых резидентов, как, например, пианист Владимир Ашкенази или маэстро Корчной. Но это все же самое мирное и самое интернациональное на земле государство, и я не перестаю восхищаться этой маленькой республикой с большой историей. Мне так хотелось бы вырастить мою дочь хорошо образованным интернационалистом. Я считаю, что это - самое важное в наше время.
Моя жизнь, по существу, совсем не является какой-то эксцентричной выходкой; по своей сути она символична для нашего времени. Но я родилась слишком рано. В следующих поколениях не будет таких понятий, как "перебежчики": люди будут свободно путешествовать по лицу всей планеты и селиться, где им угодно. Но я была хорошо подготовлена именно к этому мышлению жизнью моих много кочевавших предков.
Около ста пятидесяти лет тому назад германские предки моей бабушки по материнской линии переселились из своего Вюртемберга в одно из многих немецких поселений тогдашней царской России. Они выбрали теплую, винодельческую, изобильную тогда Грузию за Кавказским хребтом. Русские цари давно уже ввозили немецких работников, крестьян, ремесленников, зная их добросовестную работу, моральный образ жизни и ответственность. Из "русских немцев" вышло немало выдающихся деятелей искусства и науки России.
Немецкие крестьяне и ремесленники Поволжья, Украины и Грузии, оставаясь крестьянами, занимались виноделием. Семейство Айхгольц владело небольшим ресторанчиком у дороги. В семье немецкая кровь смешалась с украинской и грузинской, позже - и с русской.
Семья Айхгольц была лютеранского вероисповедания. Моя бабушка - девятый ребенок в семье - была названа Ольгой, но говорила дома по-немецки, а вне дома - по-грузински. Ее русский язык был всегда плоховат, и с акцентом, насколько я помню ее в ее старости. Она всегда продолжала считать себя южанкой, обожала Грузию и считала ее своей родиной. Возвращение в Германию никогда не приходило ей на ум, - с этим было кончено. Однако немецкий она помнила хорошо, и всегда пела мне "Stille Nacht". Сегодня СССР насчитывает многие миллионы "русских немцев", не многим удалось выехать в Германию, а многим хотелось бы - но невозможно… Но это - результат советского режима. Поколение моей бабушки жило счастливо в России тех дореволюционных дней. Их немецкая колония возле Тифлиса процветала.
Бабушка Ольга вышла замуж за молодого рабочего из Центральной России, переехавшего в Грузию в поисках работы. Помимо этого, его полуцыганское происхождение привило ему потребность постоянно кочевать с места на место. Он дал ей свое русское имя - Аллилуев, происходящее от "аллилуйя" - "хвала Богу", - а это означало, что кто-то в его семье был из низшего духовенства, - не старше рангом, чем дьякон, возможно пономарь или звонарь. Все мои предки, включая поколения простых крестьян со стороны отца, были из тружеников низших слоев общества.
Таким образом, моя полунемка бабушка и мой полуцыган дедушка оба считали Грузию своим домом. Там они встретились и поженились, там и родились их дети. Москва, Россия были для них - как и для всех типичных Грузин - далеким, холодным севером, куда их совершенно не тянуло. В Тифлисе они стали интернационалистами, так как этот город был - до большевистской революции - космополитической столицей, центром науки, искусства, торговли и церковного образования, связанным с Европой, Ближним Востоком, Персией, Турцией.
Вскоре дедушка Аллилуев примкнул к социал-демократическому движению - весьма популярному новому экспорту из Европы, - охватившему широкие круги тогдашней России. По своему социальному положению, однако, и по своему характеру дедушка, естественно, попал вскоре во фракцию левых ленинских большевиков, и с этой поры жизнь его и его всей семьи больше не принадлежала им. Они начали переезжать - сначала в Батум, потом в Баку, а затем и на север - в Москву и в Петербург. Дедушка сидел частенько теперь в тюрьме, а молодая жена и даже дети должны были принимать участие в подпольной работе партии. В это время Аллилуевы встретились с молодым Джугашвили-Сталиным, моим отцом. Но мамы моей еще не было тогда на свете, она родилась в 1901 году.
Несмотря на то что предки моего отца уходили всеми своими корнями в крестьянскую почву бедняков Грузии, и вряд ли знали о других странах и других языках, он порвал связи со своей родиной очень рано. Его мать, простая религиозная женщина, хотела сделать его священником грузинской православной церкви, но он вскоре погрузился в совсем иную "веру" - марксизм, принесенный сюда русскими социал-демократами, и с этим совершенно утратил все связующие нити с родным языком и родной землей. Россия стала его любовью и его одержимостью, он полюбил русских революционеров и даже холодную Сибирь, куда его вскоре привела его деятельность революционера-подпольщика.
Когда мы с братом родились в Москве в 20-е годы, интернационализм был в духе эпохи, а потому никому не приходило в голову учить нас грузинскому языку. Русский был языком культуры. С раннего возраста нас учили также немецкому, во-первых, потому что это было также в духе эпохи (французский вышел из моды, как язык аристократов); во-вторых, потому что мама никогда не забывала своих германских корней.
Среди предков моей Ольги (названной, как читатель может догадаться, в честь бабушки) были - со стороны ее отца также датчане, французы и англичане. Питерсы были методистами и масонами, эмигрировавшими в Америку; прадед Ольги был методистским проповедником в штате Индиана. Обучение в пансионе в Англии для нее, по существу, совсем не "дальнее путешествие", а скорее - возвращение. Она схватила британское произношение очень быстро, а также полюбила восточную Англию Эссекса и Кембриджа.
В ее интернациональной квакерской школе она встретила детей со всего мира - из всех бывших колоний Британской империи - и впервые в ее жизни лицом к лицу встретилась с различными национальными культурами и традициями. Но Ольга считает себя американкой, а быть американцем в современном мире значит быть интернационалистом. По крайней мере так полагают сегодня лучшие умы Америки.
В Принстоне я знавала одну семью, три поколения которой были вовлечены в работу Организации Объединенных Наций, начиная еще с Лиги наций: деды, родители и внуки. Они были франко-чешского происхождения, затем в семью вошли американцы и представители Ближнего Востока. Я восхищалась этой семьей и думала, как хорошо было бы мне делать какую-нибудь работу для Объединенных Наций! Увы, имя моего отца закрывает мне двери повсюду.
Но, может быть, когда-то в будущем мою жизнь будут считать одним из примеров попытки разорвать "железный занавес", для того, чтобы все наши дети жили вместе на нашей планете. Может быть, обо мне будут думать и так! И это тогда будет моим вкладом в Объединенные Нации…