Капцевич был известен как бескорыстный, ревностный служака аракчеевской и старой "гатчинской", т. е. еще павловской школы, но вместе с тем как храбрый, толковый военачальник, награжденный за участие в Бородинском и Лейпцигском сражениях. Подчиненные побаивались его, но уважали и даже любили; говорили: "Строг-то строг, зато и справедлив; солдатам, как отец родной, сам заботится, чтоб сыты были, одеты по погоде, чтоб больным и слабым лучшая помощь, но ослушников, нерадивых, вздорных наказывает сурово, никому поблажки не даст, кто хоть чуть-чуточку устав преступил… Сердце у него доброе; когда был сибирским губернатором, то ссыльным декабристам всякую жалость оказывал где только мог, и женам их помогал. Но они же теперь сетуют, попрекают, мол, когда стал генерал Капцевич командующим внутренней стражей, так его словно подменили и он их строжит пуще прежнего начальника: того нельзя, этого проси аж в Петербурге, одно запрещено, другое не дозволено… Не понимают господа ссыльные, что он всегда службу блюдет, раньше по службе мог и сердцу волю дать, нет таких законов-правил, чтоб запрещали губернатору жалеть жителей его губернии, хоть ссыльных, хоть вольных. Вот и князь Голицын жалеет, да только не своих жителей, а пересыльных арестантов, хотя они ему вовсе и не подведомственны. А у командующего стражей на все должен быть особо строгий порядок, и блюсти его потрудней, чем во фрунте или в казарме. Там все войско, какое есть, и увидать можно, и самому приказать; раз-два, и сей секунд исполнено. А внутренняя стража для всей России - внутренняя; одна рота в Питере, другая в Москве, третья на Волге-матушке, четвертая за Енисеем-рекой… От взвода до взвода по тыще верст бывает. Вот и старайся блюди, тут чем строже устав, тем и способней".
Капцевич писал с неподдельной страстью: "Содержание преступников против инвалидов, можно сказать, роскошное. Об арестантах составлены комитеты, которые беспрестанно заботятся об улучшении их, а об инвалидах, стерегущих и препровождающих их, как бы забыто".
Уверяя, что отмена заковывания "на прут" позволит арестантам беспрепятственно разбегаться, так как никому из конвоиров "не разрешается употреблять оружие по ограниченности его понятия", генерал сетует, что вследствие таких побегов преступники останутся безнаказанными, а конвоиры "за то лишатся всего: отставки, знаков отличий, заслуженных кровью, пролитою в сражениях, нашивок и даже наказываются телесно".
Дважды в неделю уходили "партии" ссыльных и каторжан из Москвы по Владимирской дороге на северо-восток. В каждой партии не менее ста, а то и полтораста "невродии". Так называли родственников арестантов - жен и детей, иногда и стариков-родителей, которые следовали за партией, и других "препровождаемых не в роде арестантов". Им не полагалось казенного кормления и казенной одежды (халатов, башмаков), и пристанище на привалах они должны были находить сами.
Каждую партию провожал Федор Петрович; он расспрашивал о здоровье, отбирал больных и слабых, оставлял их в тюремной больнице, потом сам наблюдал за лечением, оставлял и некоторых здоровых - таких, кто ждал, что его вот-вот должны догнать родные, которые пойдут вместе с ним. Из Москвы это было еще возможно, а разыскивать потом на тысячеверстном пути неимоверно трудно. И почти вовсе невозможно было бы получить разрешение следовать за кандальником. Это могло разрешать только московское начальство.
Тюремные и полицейские чиновники и конвойные офицеры недоумевали, не знали, как быть с неуемным, неотвязным лекарем-немцем. Они знали, что начальство его не любит, сердито насмешничает, но известно было и то, что многие московские знатные господа и сам князь Голицын его почитают, и чин на нем почтенный - надворный советник и орденский крест в петлице. Вроде бы он блаженный, юродивый Христа ради, но знающие люди говорят: целитель редкостный, от любой хвори спасает.
Прут, отмененный в Москве по требованию князя Д. Голицына, продолжали применять в других городах. Арестантов по-прежнему нанизывали "на прут" парами по шесть-восемь человек. Министр внутренних дел Закревский и генерал Капцевич повторными приказами восстановили прут и в московской пересыльной тюрьме.
Бумажные бои продолжались несколько лет. Капцевич, уступая, предложил заменить жесткий прут обыкновенной "гибкой" цепью и к ней прикреплять наручники нескольких арестантов. Цепь меньше стесняла бы их движения. Гааз доказывал, что облегчение от этого ничтожно, остается все то же сковывание вместе разных людей - жестокая бесчеловечность.
Гааз тщетно убеждал, умолял, спорил. Сам Голицын тщетно писал подробные объяснительные записки министрам, сенату, даже царю… "Цепи Капцевича" изготовлялись и начали применяться взамен прута, лишь незначительно облегчив мучения прикованных друг к другу арестантов, но их долго еще не хватало и по-прежнему сотни и тысячи "препровождаемых" и высылаемых брели "на прутах", мучителыю завидуя каторжникам, шагавшим каждый в "своих" отдельных кандалах.
Федор Петрович не мог примириться с этим и написал взволнованное послание-мольбу, обращенную к прусскому наследному принцу Фридиху-Вильгельму - брату царицы, жены Николая; подробно описав страдания, причиняемые прутом, он просил кронпринца сообщить об этом "августейшему брату и шурину", от которого нерадивые слуги скрывают бедствия его подданных.
Ответа на письмо он не получил, но слухи о нем дошли до Москвы, и князь Голицын полушутя-полусердито упрекал Федора Петровича за такой беспримерный "обходной маневр" в канцелярской войне.
Прут и "цепи Капцевича" были окончательно устранены только десять лет спустя.
На ежемесячном заседании комитета Федор Петрович докладывал обо всем, что наблюдал в тюрьмах и тюремных больницах, а также при отправлениях арестантских партий, докладывал о расходовании денег, отпущенных комитетом на оборудование больниц. Денег всегда не хватало. Гааз добавлял свои, которых ему никогда не возмещали.
С канцелярскими счетоводами и казначеями он не мог тягаться. Хитрые ухмылочки чиновников, искренне убежденных в том, что он хитрит и хочет выкроить себе прибыток из казенных благотворительных фондов, приводили его в отчаяние. Раньше он сердился, вспыхивал, кричал, пытался доказывать. Но он все еще числился ответчиком по иску "Медицинской конторы" с тех пор, как будучи штадт-физиком "незаконно израсходовал 1502 рубля на ремонт здания аптеки, не предусмотренный надлежащими распоряжениями и сметами". Всем служащим конторы было известно, что ремонт необходим - от сырости в полуразрушенных помещениях погибали ценнейшие медикаменты. Все причастные к тому ремонту и некоторым другим строительным начинаниям Гааза в больницах знали, что кроме этих казенных полутора тысяч он израсходовал еще больше собственных средств и пожертвований, но иск тянулся бесконечно, от него требовали все новых объяснений и оправданий. Лишь в 1845 году наивысшее петербургское начальство окончательно признало, что расходы, учиненные доктором Гаазом в 1825 году, были оправданны и действия его в должности штадт-физика были "вполне правильны и законны".
Комитет по представлению генерал-губернатора назначил Федора Петровича главным врачом московских тюрем. "Целиком и полностью я отдаю себя призванию члена комитета тюрем", - писал он Голицыну.
На заседаниях комитета он старался не просто сообщать о том, что происходит в тюрьмах и что, по его мнению, необходимо сделать, но и объяснял членам комитета - чиновникам, священникам, врачам, купцам, профессорам университета, что их деятельность должна определяться и религиозными, и научными, и правовыми, и нравственными принципами.
- Преступления, кои свершаются разными людьми, - говорил Гааз, - бывают от разных причин. И вовсе не всегда от врожденного злодейского нрава - такое даже весьма редко бывает - и не так уж часто из корыстных и иных злых побуждений. Наибольшая часть преступлений свершается от несчастья - от несчастных случайных обстоятельств, при которых дьявол подавляет совесть и разум человека, одержимого гневом, ревностью, местью, обидой, либо от долгого тягостного несчастья, изнуряющего душу человека, преследуемого несправедливостью, унижениями, бедностью; такое изнурение души еще более опасно, чем случайный мгновенный порыв страсти. Немало преступлений свершается также еще из-за болезней - явных и сокровенных болезней телесных и душевных, подавляющих или злокозненно возбуждающих нрав человека, ослепляющих и расслабляющих его так, что он становится послушным орудием в руках злодеев, невольным исполнителем повелений дьявольских. Болезни бывают причинами преступлений, но еще чаще становятся их последствиями. Арестант, подавленный сознанием греха и телесно угнетенный строгим наказанием - ударами кнута, клеймами на лице, кандалами, голодом, всеми тяготами тюремной жизни, легко становится жертвой любой болезни… Посему необходимо понимать, что есть постоянная связь между преступлением, несчастием и болезнью. И добродетельные, благополучные, здоровые люди должны помнить об этой горестной связи. Необходимо справедливое, без напрасной жестокости отношение к виновному, деятельное сострадание к несчастному и призрение больных…
Его слушали внимательно. Голицын кивал, одобрял. Митрополит сидел недвижимый, сжав тонкие губы. Потом секретарь записывал на больших листах решения комитета: ходатайствовать перед министерством, дабы наручные, наножные кольца кандалов обшивались кожей или шерстью, дабы оные железные кольца не уязвляли запястий и голеней в жару и морозы; предписать постройку ретирад при тюремных пересыльных тюрьмах раздельно для мужчин и женщин; учредить дополнительные больничные помещения, отпустить по указаниям доктора Гааза необходимые суммы на оборудование и медикаменты.
Не меньше трех дней в неделю он занимался только арестантскими делами. Все остальные дни (часто и ночи) были посвящены другим больным.
Вокруг Старо-Екатерининской больницы возник спор с Андреем Полем, его молодым коллегой и другом.
Поль доказывал: России нужны знающие, толковые врачи. Для этого необходимо, чтобы студенты-медики не только слушали лекции да таращили глаза в анатомических кабинетах, а чтоб работали при больных вместе с фельдшерами и санитарами. Старо-Екатерининская больница запущена, еще при Екатерине устраивалась, когда в Москве чума свирепствовала. Только полвека спустя, когда Федор Петрович состоял штадт-физиком, там кое-что пристроили, отремонтировали, подновили. Но потом опять все запустили. "Медицинская контора" в Москве и петербургские министерские чиновники полагали, что на больницу для чернорабочих не следует много расходоваться.
- Больных там всегда полно, - докладывал Поль, - и все - беднота убогая, много безнадежных, увечных. Не хотят господа попечители впустую деньги тратить. А на Ново-Екатерининскую дают, не скупясь. Мы устроим там клинику при университете не более как на сто-полтораста коек; больных будем класть с разбором, так чтоб можно было студентов обучать и чтоб они привыкали к уходу, к наблюдению… Напрасно вы сердитесь, любезнейший мой и высокочтимый коллега. Я хочу безупречно добросовестно лечить всех больных - и богатых, и бедных, и легких, и трудных, и вовсе безнадежных. Я ни на миг не забываю о нашей врачебной присяге. Но мы вынуждены выбирать: либо создать образцовую небольшую больницу для всех - для имущих и для неимущих, но именно образцовую, поучительную при университете, либо работать, думая только вот об этом, об этих сегодня заболевших людях, брать в больницу любого-каждого, кто в горячке, в язвах, кто уже умирает от чахотки, и класть всех подряд на кровати, на нары, на пол, возиться в переполненных палатах день и ночь в крови, в грязи, в зловонье, падать с ног, выбиваться из сил… А что будут делать студенты, кто будет учить будущих врачей, которые должны нас сменить? Ведь при такой работе, как у вас, вы же как врач сами должны это понимать, долго не проживешь. А кого вы себе на смену подготовили?.. В больнице для чернорабочих - помню, как вы сами ее называли кругом Дантова ада - начинающие медики могут лишь впасть в отчаяние, заболеть от страха и отвращения, отказаться от профессии врача…
- Может быть, Вы по рассудку и правы, дорогой Поль, - возражал Гааз, - очень может быть. И я не сомневаюсь в благородстве Ваших помыслов, высоко ценю ваши нравственные достоинства, не менее, чем ваши занятия, ваш светлый ум. Но мне уже пятьдесят лет, и я не могу перемениться. А мой скромный разум всегда подчиняется сердцу. Я прежде всего христианин, а потом уже врач. Справедливее: я стал врачом потому, что я христианин, и я следую всегда побуждениям сердца, повелениям любви. Да-да, сударь мой, именно той христианской любви, о которой апостол сказал, что она выше и веры, и надежды. И мой рассудок следует ей неукоснительно… Любовь врача к ближнему - это прежде всего любовь к страдающему, несчастному, тяжко больному ближнему. Кто более нуждается в нашей любви? Ведь здоровым, благополучным людям - я и таких, разумеется, люблю, и таким, если нужно, помогаю - наша любовь как лакомство после сытного обеда. А беспомощным беднякам наша любовь - хлеб насущный для голодных. И часто единственное спасение от страданий, от смерти… Нет, нет, я не хочу вас укорять, я высоко чту ваши намерения учить новых врачей, испытывать новые средства лечения. В прошлый раз вы мне и об этом говорили, сказали, что хотите дальше развивать, совершенствовать нашу науку… Это прекрасные задачи, я буду молиться, чтоб вы преуспели в них. Но мое призвание иное - мой удел иной… И я думаю, что такое разделение отраслей и поприщ естественно и справедливо. В прошлые века принято было, что каждый врач пользовал от всех болезней: был и хирург, и костоправ, лечил и глаза, и печень. А со временем начали разделяться и отделяться разные отрасли. Я вот сперва был глазным врачом, а в походах, когда в армии состоял, хирургом случалось быть. Сегодня уже не осмелился бы взять в руки скальпель. Так и мы с вами разделимся. Вы берете Ново-Екатерининскую, отбираете больных, чтоб и им было полезно, и вашим студентам поучительно, а я останусь со своими бедняками. Верю, мы с вами будем помогать друг другу и нашим пациентам…
VI. Холера
В приемной Старо-Екатерининской больницы несколько врачей сидели на широких скамьях вдоль стен. Сумерки густели. Санитар зажег свечи на столе и подоконниках. Пожилой врач в потертом зеленом фраке с мятым тускло-белым жабо, держа трость между широко расставленными коленями, мерно постукивал о дощатый пол и говорил, не глядя на собеседников:
- Нет-с, братцы-коллеги, тут никакими словесами не пособишь. Тут все наши науки - вздор. Да-с, государи мои, вздор и прах подножный. Близятся такие бедствия, каких никто еще не испытывал, не знал и не видел. Тут Откровение Иоанново читать впору, а не газетки, не журнальчики и не медицинские сочинения… Вы не извольте ухмыляться, Федор Петрович; знаю я, какой Вы начетчик. Мните, что все Священное Писание превзошли. А ведь, небось, не помните, что там сказано про холеру, про воровских французов, парижских разбойников.
- Помню, батюшка-коллега. Помню твердо - ничего там про это не сказано.
- Вот в этом-то Вы и заблуждаетесь, сударь мой. Да-с… Имеющий уши да слышит. "Пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу… И цари земные любодействовали с ней, и купцы земные разбогатели от великой роскоши ее…". Ведь это же истинно о Париже проклятом сказано, пророчески возвещено.
- Господь с Вами, батюшка милостивый… Это есть истинные слова Откровения. Но это святые слова апостола Иоанна про конец света, последний день… Когда будет конец зверя и лжепророка. И небо будет открываться, и Господь будет судить всех живых и мертвых. Это есть великое прорицание апостола. А Вы говорите - парижский бунт. Этот бунт очень злодейский, низкий, но именно очень низкий, ма-аленький перед высоким словом Откровения… Там великий дракон-дьявол семь голов, десять рогов, ужасный, большой и очень хитрый дьявол, а в Париже только маленькие черти: болтуны-адвокаты, бедные безумные работники и глупый принц Орлеанский. Это совсем другое. И какая тут может быть связь с холера, азиатская болезнь?!
- И может быть, и есть. Да-с, Вы, сударь мой, только рассуждать изволите-с, но рассудок наш человеческий слаб-с, да-с, и скуден пред силами Божьей кары… Сказано в Откровении: "И вот конь бледный, на нем всадник, которому имя смерть… и дана ему власть над четвертою частью земли - умерщвлять мечом, и голодом, и мором…" Мором - слышите-с?! Вот это и есть холера. А Париж есть истинно новый Вавилон и любодействуют с ним и цари, и купцы земные… Слава Богу, наш государь-император отверг все искательства новых парижских властей. Но враг человеческий хитер, вот и посылает на Россию с другого конца холеру… "Конь бледный… имя ему смерть". И Вы надеетесь его своими клистирами-фонтанелями одолеть. Припарками да микстурами отогнать… А от французов, как полагаете отбиваться будем? Пустить казачков по знакомым дорогам, по каким Бонапарта гнали? И опять привезти в Париж монарха, его величество Шарля Десятого. Так ведь полагаете-с?.. Скоро сказка сказывается-с. Вот и почтеннейший Андрей Иванович, небось, также-с размышлять изволит… Да все потому, что Вы-с - немцы. Уж не посетуйте на откровенную речь. Я старик прямой, я их высокопревосходительствам - генералам, и сановникам, и министрам, говорю все, как думаю, зла за душой не держу, все начисто выкладываю… Вы у себя в Европах привыкли все расчислять, обмерять, взвешивать и все по книжечкам, по инструкциям. Какая б хворь ни случилась, вы заранее все знаете - золотник сего, унцию того, щепотку этого; тут припарь, там притри… Коли умер бедняга, значит, Божья воля, а мы лечили как следует. Коли выздоровел - наша заслуга, нам честь, нам хвала… Вот вы и с холерой также воевать собираетесь, ванны ладите, щетки, мочалки… А я скажу, государи мои милостивые, коллеги ученнейшие, все это суть пустые забавы, себе на утешение. Холеры у нас, сколько я живу, не бывало. Вот чума случалась и оспа - черный мор - тоже. Дедушка мой в Москве чумой помер, это лет шестьдесят тому назад при государыне Екатерине было. Тогда граф Григорий Орлов тут на Москве чуму воевал. Лихо воевал. Велел тогда разгонять народишко, чтоб не касались друг дружки. Где толпа соберется, приказывал прямо стрелять. Так даже у Иверской в молельщиков стреляли - и поубивали, и покалечили скольких-то. Чума не тронула, пуля достала. Да-с, про чуму нам известно: зараза прилипчивая. С человека на человека скачет. От нее отцы и деды чем спасались? Святой водой, огнем и дымом - смолой окуривали, а кто мог, удирал подале, чтоб и воздухом чумным не дышать. Но про холеру-то мы ничего не ведаем… Одни говорят, зараза такая же, как чума, дыханием заражает, другие толкуют - она в скоте и в воде сидит… Вот и к нам сюда вверх по Волге идет, весной в Астрахани объявилась, летом, как раз в те дни, как в Париже бунт затеяли и король сбежал, холера в Казань надвигалась, потом - в Нижний, а оттуда по Оке разлезлась и вот-вот по Москва-реке под самый Кремль подступит. Слыхал я разговоры, будто холерные птицы и холерные крысы заразу носят. Но когда уж человека холера скрутила, так он, заразный, хуже всех птиц и крыс…