Я кинулся к забору. В большую щель было видно, как в переулок из-за угла пекарни выходила колонна пленных красноармейцев. Их гнали с работы, с железной дороги. Пленные были грязные, небритые, одеты-обуты - кто во что. Кто в ботинки, кто в рваные валенки, кто совсем босой. Гимнастерки без поясов, ватники, рваные шинели. Какой тут строй?! Пошатываясь, свесив головы, люди еле волочили ноги. По бокам - конвоиры с автоматами: немцы и русские полицаи.
Пленные в последнем ряду отставали, и полицай, молодой мужчина в немецком френче, подгонял их, размахивая автоматом:
- Не ломай строя! Подтянися!
В конце колонны едва брел усатый красноармеец в расстегнутом ватнике. Полицай подскочил к нему и ударил прикладом в шею, тот согнулся под ударом и, заплетаясь ногами, пробежал несколько шагов. Потом остановился, устало повернулся к полицаю и закричал:
- Что ж делаешь, гад! Я ж тебе в отцы… Ты же русский… Выслуживаешься, паразит вонючий!..
- Топай! Топай! Отец нашелся!.. - огрызнулся полицай, тыча в пленного автоматом.
Ближний к забору немец с автоматом наготове шел спокойно и курил. Он как будто был уверен, что все идет правильно, все это обыденно и составляет полный, удовлетворяющий его порядок. Он лишь слегка морщился, точно его раздражал излишне громкий крик.
Может, все обошлось бы благополучно. Но, когда колонна поравнялась с пекарней, чьи-то добрые, но неосторожные руки выбросили в окно, прямо в колонну, пять-шесть буханок хлеба. Что тут началось! Целый день работавшие на холоде голодные люди, забыв все на свете, разом, с криком и руганью, ринулись на буханки, разрывали их, роняли куски на землю, поднимали и вместе с грязью совали в рот.
Они не слышали предупреждающей стрельбы вверх. Они опомнились только, когда конвоиры стали стрелять по ним. Опомнились и кинулись кто куда - врассыпную. Не знаю, удалось ли кому убежать. В глухом переулке, сжатом забором пекарни и стенами складов конторы Сельхозснаба, бежать было некуда. Люди падали под автоматными очередями. Стреляли и немцы и полицаи. Потом в упор пристреливали раненых, которые не могли подняться.
Не знаю, как я остался жив. Я глядел на расправу оцепенело, даже не сообразил лечь или пригнуться у забора. Когда оставшихся в живых угнали, я увидел, что забор изрешечен пулями.
Потом я шел среди убитых. Меня трясло как в лихорадке. Неделю я не мог спать по ночам. И плакал, плакал…
А теперь мы можем спасти живых!.. Я заметил, что уже не иду, а бегу по Борькиной лыжне.
- Понял! Понял! Понял! - кричал я в такт своим шагам и, догоняя Борьку, влетал в радугу.
Мы подъехали к Минику. Опершись грудью на палку, он рисовал Чарли Чаплина. Он всегда рисовал на снегу Чаплина - в котелке, с усиками, улыбающегося. И тут я увидел, что Миник необычно толстый.
Борька стал что-то говорить о стычке с немцем.
- Черт с ним, - сказал Миник. - Ты Вовке объяснил, куда мы?
Борька кивнул.
- Ну, нате и вам штуки по три, - сказал Миник, - а то тяжело…
Остались позади Пески. Вдали синел лес. Снежная равнина будто лежала на огромном горне, и невидимые мехи выдували из-под снега солнечные искры.
Лес встретил нас тишиной. Сосны дремали, укутанные снегом. Незаметно для самих себя мы стали говорить шепотом.
Землянка наша была в молодом сосняке, на крутом спуске к пойме реки. Вход в нее обозначала единственная в сосняке береза. Под последней ступенькой входа мы вырыли яму и сложили в нее гранаты. Десять штук. Тщательно прикопали. Замаскировали прошлогодней хвоей. Потом мы сидели в землянке и грызли мою макуху.
По пути домой мы еще долго катались на Песках. В город вернулись поздно. Улица наша была забита машинами. Озабоченно галдели немцы и итальянцы. А мы шли вдоль дворов, счастливые и гордые. Шли мимо шелестящих на ветру фашистских приказов, по которым нас в тот день могли расстрелять по меньшей мере четырежды. За хранение гранат. За связь с партизанами. За помощь пленным. И просто за то, что мы были такими, какими были.
- Смотри-ка, сколько их понаехало! - сказал Борька. - Вот бы дать нашим сигнальчик! Зря мы, что ли, морзянку зубрили?..
- Потише ты. Не все сразу, - отозвался Миник.
Прощаясь, мы условились, что я завтра приду к Араджановым и мы снова отправимся в лес. И - да простится нам! - мы не помнили о родных домах.
Но в родных домах о нас помнили.
Насилу дождалась ребят Мария Матвеевна. Миника она прямо не узнала. Всегда серьезный, а тут пришел - сияет. Борька ввалился весь в снегу. Она накинулась на обоих. "Душа изболелась, негодники! А вы про отца-матерь забыли. Ужинайте скорей, да пойдем до бабушки. А то тут бомбежки не миновать".
Миник поел, взял с этажерки книжку, за пояс ее. "Я - куда угодно!" А Борька подошел к лежанке и говорит: "Мама, как мне не хочется идти туда!" - "Нет, сынок, пойдем, у бабушки не бомбят. Там самый край города, там немцев не бывает". А Борька опять за свое.
Она к отцу. И тот: нечего, говорит, ходить, в случае чего, в своем погребе пересидим. "Ну и сиди! А я пойду и детей заберу!"
Бывает же так: делает что-нибудь человек и сам не ведает зачем… Арам Семенович согласился идти. Что б ему настоять на своем! А теперь ее попрекает - на что детей из дому тянула?.. Ох, дети, дети! Недаром она целый день металась. Чуяло ее сердце беду.
Пошли они. Бабушка живет не близко - в Мамоне. Верст семь с гаком от станции. Ветер всю дорогу навстречу, скажи, будто заворачивал их. А она все подгоняла своих…
Возле заболотовского моста - часовой. "Хоть бы нас не пропустили", - сказал Борька.
Пропустили их. Часовой итальянец был. Немец бы, тот завернул, а то и забрал бы еще. Прошли часового. Вскоре ветер стал стихать. А добрались до бабушки - и совсем затих. Чего, мол, теперь стараться? Глядите, немчуры тут еще больше. Машина на машине. Гуд стоит - себя не слышишь. Заворачивал же вас - не смейте, мол, сюда, а теперь чего ж…
А летчики будто этого и ждали - чтоб буря стихла. Началась бомбежка. Сидят они в кухне, Арам Семенович и Мария Матвеевна. Хлопцы в горнице. Немецкий фонарь карбидный им засветили. Бабушка с ними. Привязалась она к близнецам. Миника любила. Уж как любила. Говорила, из него ученый должен выйти. А и мог бы, он как учился!..
Долго бабушка сидела с хлопцами. Потом послышалась возня. И вдруг выскакивает бабушка из горницы, простоволосая, ноздри ходуном ходят: "Иди, Маруся!.. Иди, не слажу с Борей!.. Поставил фонарь на подоконник и то откроет занавеску, то закроет. Какой-то, говорит, азбукой сигнал еропланам дает. Указует, куда бомбить. Да нешто с неба увидишь, где немцы, а где люди! Иди образумь его!"
Да только сказала…
- Зачем? Зачем ей было там падать! Поля ведь рядом… А она прямо возле дома, оско-олочная-я…
Очнулась Мария Матвеевна и - в горницу. Вот он, перед ней на полу лежит, Боря. Вытянулся. Вельветка на груди пробита слева. Наверно, и не трепыхнулся, бедный. Глаза широко раскрыты и губы чуток. Руки - в стороны, ладошками кверху. Вот-вот скажет: "Мама, зачем мы пришли сюда?.." Закаменела она. Ни кричать, ни заплакать не в силах.
Миник умер перед рассветом. Его ранило в спину. Арам Семенович перенес его в кухню. Миник лежал боком на диване. В головах - книжка; вон она, на столе…
Рядом неподвижно стояла бабушка. Арам Семенович ходил из угла в угол. Миник, взглянув на мать, тихо и отрывисто сказал: "Мама… не ругайся… сигналить я придумал… Бить их надо!.." Помолчал и снова: "Мама… а Борю… сильно поранило?" Не видела Мария Матвеевна ни взглядов Арама Семеновича, ни его знаков. Взяла и бухнула: "Борю-то, сынок, совсем…".
И зачем сказала ему? Может, он потому и не выжил?..
- В один день я родила их, в один и лишилась… За что, за что такая кара?..
Мария Матвеевна надолго замолчала. Сгорбившись, она стала совсем маленькой. Пусто было в доме. И так тихо, что мне стало знобко. Невольно я взглянул на часы. Они стояли.
Я поднялся и прошел в горницу. На столе лежала раскрытая книга: "Война и мир". Третий том…
Потом она сказала, не поднимая глаз:
- Убивало бы нас вместе. На что нам теперь жизнь. В дому как в могиле. Днем о них думаешь. Заснешь - во сне их видишь. Все спасаешь, уводишь куда-то… Во сне удается спасти, а проснешься… С них и карточки нету. Сколько раз говорила, давайте снимемся…
Я простился и вышел в коридор. Арам Семенович сидел по-прежнему неподвижно. И вспомнилось, как, бывало, по вечерам, когда мы заиграемся на улице, Арам Семенович басил в форточку: "Мина, Бора - дамой пара!" И мы провожали братьев, со смехом повторяя отцовскую фразу. Теперь он никогда не скажет так…
Кончилась война. В праздничные дни бродил я по нашим местам. В землянке под нижней ступенькой входа, гранат не оказалось. Значит, они пригодились…
Я сидел, оглушенный тишиной. В кармане у меня нашлись кусочки макухи. Я грыз их, ощущая черствую горечь.
…Жили три друга-товарища в маленьком городе Эн… Мне тогда казалось, что это про нас. Вместе мы окончили перед войной пятый класс. Вместе бегали в кино смотреть "Тимура и его команду". Вместе жарились на берегах Черной Калитвы и камышовыми удочками ловили в ней красноперок. Вместе оказались в оккупации. И только праздновать конец войны мне пришлось одному…
За станцией, в тайнике, под кучей лома, оставалось еще одиннадцать лимонок. Хотел я взорвать их, да раздумал. Десяток отнес в военкомат. Одну оставил себе. В память о друзьях.
1968
ТОЛЬКО БЫ ОДНУ ВЕСНУ
Повесть в письмах
П. Ф. Шаповалову
Я не знал этого человека, который был старше меня всего лишь на четыре года - четыре военных года… Ко мне попали его письма, и я многое узнал об их авторе. Думаю, что и читателям интересно узнать о нем.
П и с ь м о п е р в о е
28 августа 43-го
Здравствуйте, папа, мама и Глеб!
Отослал вам недавно письмо и пишу снова.
На прошлой неделе побывал я в местах боев за Москву. Вы себе представить не можете, какая страшная была рубка, сколько положили тут и немцев и наших. Вспоминались слова, которые приписывают Наполеону: что, дескать, при Бородине французы показали, как побеждать, а русские - как оставаться непобедимыми. Наполеон хоть на какое-то время мог считать себя победителем - ведь тогда Москва была сдана. Фашисты же не добились и этой победы, но взять Москву хотели во что бы то ни стало, и положение наше было тяжкое. Об этом не пишут. Но я слыхал. Немцы подошли к столице так близко, что уже рассматривали город в бинокли. Говорят, в обороне сам Рокоссовский с пистолетом в руках ходил в атаки… Часто спасали дело танкисты. И как спасали! После боев - можете себе представить! - гусеницы танков были багровыми…
Однажды в лесу под Апрелевкой - помните предвоенные грампластинки с песнями, на них надписи: "Апрелевский завод грамзаписи", помните? - так вот под той самой Апрелевкой мы наткнулись на наш "ястребок". С какой скоростью надо было падать, чтобы чуть ли не до половины врезаться в глину, прошитую корнями сосен. Мы с трудом откопали его, вырубая коренья. В сплющенной кабине был летчик, вернее, то, что когда-то было человеком… Не знаю, что страшнее: видеть саму смерть или это… В полусгнившем комбинезоне нашли документы… С пятиминутной карточки смотрел на нас молодой парень, почти мой ровесник. С таким хорошим глазастым лицом. Где-то ждет этого парня мать, а может, девчонка-одноклассница…
Был я и в подмосковных селах, освобожденных от оккупантов. В одном селе мы помогали перезахоронить погибших в оккупации мирных жителей. Во рвах мы откапывали расстрелянных немцами. Даже таких, как наш Глебик, они убивали. Скрюченные, изуродованные, порой грудные дети лежали в ямах… Не могу понять все это: мужчины, взрослые люди, солдаты - расстреливали малышей, беззащитных, ни в чем не повинных малышей!.. Жутко. Ведь у них же есть Гете и Бетховен!..
В нашей части много ребят, у которых поубивали родителей, братьев, сестер.
Вы меня простите, но порой мне даже стыдно, что у меня, у нас все так благополучно и все живы-здоровы.
Когда видишь такое, когда слышишь обо всем этом, становится не по себе. Для того ли я подгонял возраст и стремился в армию, для того ли обивал пороги военкомата, чтобы теперь заниматься черт-те чем! Каждый день с утра до вечера - ать-два, ать-два. И так два месяца, с тех пор, как попал в резерв.
Два рапорта писал. Просился на фронт. Пока нет ответа.
30 августа 43-го
А резерв надоел. И занятия здесь бесполезные, и харчишки по третьей категории. Цены на все высокие. Мое любимое кислое молоко, например, стоит 100 рублей литр. Разве хватит солдатских денег?
В свободное время брожу по лесу, собираю малину, которой в Подмосковье очень много, и думаю - как вы там в Тамбове?
Здесь весь июль шли дожди: не было ни одного дня без дождя. Зато грибов в лесу уйма! Но дичины нет: по-видимому, сказывается близость Москвы, хотя есть и очень хорошие лесные уголки. Леса хмурые, темные: осина да ель. Сосны и березы встречаются реже. В июле по вечерам в полях хоть постукивали редкие перепела, а по берегу маленькой речонки надрывался коростель. Теперь и это пропало. Запахло сентябрем. Зори стати прохладными. Солнце заходит багровое, неприветливое, а утром показывается часам к восьми - пока-а выберется из тумана до сереньких облачков на горизонте. Дни уже нежаркие, с какой-то осенней синевой в небе.
Нет, это не Тамбов! Нет просторов Чистого, Лисанькиного. Нет топей, нет осинового болота с белыми гривами. Это возможно только в Тамбове.
А весенние разливы, шиканье селезней, блеянье бекаса и вдали - приглушенное бормотанье…
А тихий август с кряканьем чирят на зорях, с шумным подъемом материка… и выстрел бездымный…
А сентябрь… росистая трава с темными полосами от Эриного галопа…
Где еще можно видеть такое? А главное - когда?..
Как вы живете? Где папа? Поздравьте его за меня с днем рождения и пожелайте всего наилучшего, и прежде всего - здоровья. Пишите все.
Передавайте привет Павлу Ивановичу, Раисе Ивановне и вообще всем-всем.
Крепко-крепко вас целую.
Остаюсь ваш Игорь.
П и с ь м о в т о р о е
21 декабря 1943 г. Москва
С Новым счастливым годом, дорогие папа, мама и Глеб!
Шлю вам свои наилучшие пожелания. Желаю вам всего-всего доброго в новом 1944 году. Встретьте его как можно лучше, выпейте и за меня. Где мне придется встречать Новый год - не знаю. И вообще-то обстановка, по-видимому, будет далеко не новогодняя. Пока что должен явиться на ст. К. (километров 20 за Смоленском), а дальше куда - посмотрим. Наверно, буду наконец воевать.
Вот разобьем фашистов - вернусь на Тамбовщину.
Может, это будет весна - пойдем с папой на тягу, постреляем селезней на Чистом или Карасевом, послушаем глухаря…
Будет лето - можно собирать землянику или побродить по полям и болотам с Эрой в поисках перепелов и бекасов. Как она, старушка, - долго ли протянет?..
Будет осень - чирята, дупеля, вальдшнепы… Уцелел бы Ивашенцев. Берегите его.
Ох как странно звучат для меня охотничьи слова! Ведь правда, счастья никогда не замечаешь, а только ждешь его. И вдруг вспоминаешь прошлое: ведь это было счастье!..
Иногда я так одинок почему-то и так хочется видеть все-все, чем недавно жил.
Писем от вас почти не получаю. Как вы живете? Вы все вместе? Или папу уже взяли на фронт?.. Напишите!.. Знаю, вам тяжело. Но что поделаешь? Всем нелегко.
Еще раз желаю счастья в новом году. Тысячу раз крепко-крепко целую.
Ваш Игорь.
П и с ь м о т р е т ь е
7 января 1944 г.
Дорогой папа!
Это письмо пишу из госпиталя.
Я жив, но не здоров. Дело в том, что меня ранило (в левую руку) и контузило одновременно. Это случилось в ночь с 31 декабря на 1 января. Видно, судьбе угодно так: новогодний подарок.
Вот как это произошло.
Поездом нас доставили на станцию К., недалеко от Смоленска. А дальше поехали на машинах. Поздно вечером 24 декабря добрались до какой-то мертвой деревушки. Несколько торчащих труб над пепелищами да два-три сарая без крыш. В полукилометре от бывшего селенья чернели траншеи переднего края.
Мы тихо разгрузились и построились.
К нам подошел невысокий старший лейтенант. Полушубок - нараспашку, грудь - вся в орденах и медалях. Столько орденов я ни у кого не видел. Позже я узнал, что это знаменитый на весь фронт разведчик Маскаев. Кажется, кабардинец по национальности. Маленький, черный, глаза подвижные и насмешливые. Везучий страшно. С первых же дней войны на фронте, и ни одна пуля не задела его, ни один осколок не царапнул. И что ни поиск - то, смотришь, офицера притащил. А это - орден. Немцы орут через нейтралку: "Ну, попадешься же ты нам, Маскаев!.." - "Ничиво! - отвечает он. - Пака ми вам попадайся - ви уже маи руки попадался!.."
Ну вот, подошел он к нам.
- Есть ли среди вас ахотники… - и закашлялся.
Я тут же сделал шаг вперед.
А он прокашлялся и сказал:
- Есть ли среди вас ахотники пайти разведка?
Я опешил: о такой охоте мне и в голову не приходило. А уж он ко мне подошел, белые-белые зубы - к самому лицу.
- Ти ахотник?
- Так точно, - говорю, - охотник. Но в разведку не ходил.
- Ничиво. Хароший ахотник может становиться хароший разведчик. - Помолчал и добавил: - И маленький - харашо. Ранят-убьют - тащить легко-легко… - И рассмеялся громко.
От его смеха у меня мороз пошел по спине.
Из строя вышло еще несколько ребят.
- Нэт, нэт, мне многа нэ нада. Ище адин, - сказал старший лейтенант.
На сегодня хватит. Устал.
8 января
Четыре дня натаскивали меня, как мы с тобой когда-то натаскивали Эру по вальдшнепам. И должен тебе сказать, что при тренировке работал я не хуже Эры. Притом, знаешь, что я открыл - ты меня будто всю жизнь готовил в разведчики, так пригодилось то, чему ты учил, чего я сам толком не знал за собой. На поверку вышло: я хорошо ориентируюсь в любой местности, хорошо слышу, бесшумно хожу; пригодилась и моя наблюдательность.
Маскаев был мной доволен. И мне это было по сердцу. Я лишь боялся: что будет там, в деле?
В поиск вышли вчетвером 31-го в 22.00. По маякам, вслед за саперами, ползли через кустарник по сугробам. Через пойму реки, через камыши. Утиные, наверно, места. Но сейчас там даже утке негде сесть: по всей пойме - мина на мине. Один неверный шаг - и все, поминай как звали.
Я полз следом за Петей Харченко. Было тихо. Но немцы то и дело швыряли ракеты. Мы замирали, пока ракеты горели. Когда ракеты гасли, мы, ослепленные на какое-то время, лежали неподвижно, а потом, осмотревшись, двигались дальше.
Веришь, у меня не было ни малейшего страха. Я и сам себе не верил, что не боюсь. Только полз и думал: "Не так давно охотился на дичь. Теперь пришел черед на людей. И кто знает, чем кончится новая охота…"