"В приемной моего кабинета с утра до вечера были люди... Не обходили меня и первые секретари обкомов, крайкомов партии. Приезжая в Москву, они обязательно поднимались в кабинет номер 2, и я их принимал в любое время... Кто-то, видимо, принялся внушать Горбачеву мысль о том, что Лигачев слишком много берет на себя, что он "обрастает" слишком сильными связями в партии, среди членов ЦК. В печати стали поговаривать о "заговоре" Лигачева в ЦК".
И действительно: всякий раз, когда генеральный секретарь уезжал из Москвы - по делам или в отпуск, начинались разговоры о заговоре со стороны Лигачева.
Заговора как такового, конечно, не было, но Лигачев, оставшись на хозяйстве, вел себя решительно и напористо, пытаясь командовать всей страной и навязывая всем свое мнение, которое постепенно стало расходиться с позицией Горбачева.
УМЕНИЕ ОРГАНИЗОВАТЬ РАЗНОС
Ельцин был не единственным, кто жаловался на мелочную опеку Лигачева, но Борису Николаевичу доставалось больше других. Егор Кузьмич пытался держать московского секретаря в ежовых рукавицах и жестко контролировал его деятельность. Во-первых, Ельцин был тут, под рукой, в соседнем здании. Во-вторых, если руководители правительства могли хотя бы формально отстаивать свою независимость, то уж Московский горком точно подпадал под власть секретариата ЦК.
Лигачев рассчитывал, что Ельцин станет его человеком. Но Борис Николаевич знал себе цену. Он не желал слепо подчиняться не только Лигачеву, но и самому генеральному секретарю. Егор Кузьмич исходил из того, что Ельцин должен быть ему по гроб жизни обязан за перевод в столицу. Но Борис Николаевич не испытывал таких чувств.
Лигачев, видимо, быстро разочаровался в своем выдвиженце. Он не любил своенравия и знал, как прищемить хвост. Для этого у него в руках были все необходимые рычаги.
Он дергал Ельцина по мелочам, по каждому поводу заставлял отчитываться, считая, что таким путем укротит строптивого. А Борис Николаевич просто перестал ходить на секретариаты и при случае сам атаковал Егора Кузьмича. Уже потом он рассказывал, как пришел к Горбачеву и сообщил: в разгар антиалкогольной кампании закупленное в Чехословакии оборудование для пивных заводов демонтировали и сломали.
Горбачев развел руками:
- Что сделаешь?..
На политбюро Ельцин заговорил о том, сколько вырублено виноградников, сколько заводов перепрофилировано.
Лигачев завелся:
- Позвольте?..
Ельцин:
- Я еще не закончил!
Лигачев:
- Позвольте, я скажу.
Горбачев молча наблюдал за перепалкой.
Ельцин закончил свою речь словами:
- За такие дела надо снимать с работы и судить!
Видя, что московский секретарь бунтует, Егор Кузьмич пустил в ход тяжелую артиллерию.
В августе 1986 года на заседании политбюро Ельцин заговорил о том, что в Моссовет обращаются разные группы, которые пытаются проводить в Москве демонстрации и митинги. Они требуют, чтобы Моссовет решил, где проводить такие мероприятия, сколько людей могут в этом участвовать и так далее. Ельцин выразился в том смысле, что такое решение придется принимать.
Горбачев согласился и поручил Ельцину готовить предложения. Прошел месяц, Горбачев уехал в отпуск. Заседания политбюро вел Лигачев. И вдруг, вспоминает член политбюро Воротников, Егор Кузьмич "поднял вопрос о публикации в московской печати (по-моему, в "Вечерке") Моссоветом правил проведения митингов и демонстраций". Предлагалось все митинги проводить в одном месте - в Измайловском парке (по типу лондонского Гайд-парка).
Лигачев резко отчитал московского секретаря:
- Почему Ельцин не рассмотрел этот вопрос на бюро МГК? Кто обсуждал его и с кем? Ведь еще 6 августа, когда ты, Борис Николаевич, поднимал на политбюро этот вопрос, то Горбачев просил тебя проработать и внести предложения о порядке проведения всяких демонстраций, митингов и шествий. Ты согласился. А сделали по-другому. Ведь принятый Моссоветом порядок беспределен. Он не определяет многие параметры: предварительное согласование, место и продолжительность демонстраций, количество людей. Кто ответствен за безопасность и тому подобное?
Ельцин не ожидал атаки, стал оправдываться:
- Это дело Советов, я же докладывал на политбюро, было дано добро.
- Неверно, - возмущался Лигачев, - было дано принципиальное согласие - разработать правила проведения митингов, шествий. Горбачев сказал: вносите предложения, а вы пустили на самотек. Надо же иметь единый порядок не только по Москве, но и по стране.
Ельцин даже несколько растерялся. Он пытался объясниться, но обвинения следовали одно за другим.
Академик Александр Яковлев, присутствовавший на том заседании политбюро, вспоминает:
"Честно говоря, я тоже растерялся, наивно полагая, что вопрос возник спонтанно. Выступая, я выразил недоумение ходом обсуждения, сказав при этом, что Б.Н. Ельцин всего лишь выполнял поручение политбюро. Только позднее я понял на собственном опыте, что подобные "разносы" организуются заранее..."
В команде Лигачева сложилось мнение, что Бориса Николаевича нужно приструнить.
"ТАКОЙ У МЕНЯ ХАРАКТЕР..."
Динамизм Ельцина нравился не многим в политбюро. Остальных он раздражал, и это выплеснулось. Опытные партийные чиновники почувствовали, что отношение Горбачева к Ельцину изменилось к худшему.
Генеральный секретарь надеялся, что Борис Николаевич, выполняя его указания, покажет, чего можно добиться под знаменем перестройки. Первоначально Горбачеву нравилось, как действует неутомимый Ельцин. Он хвалил Бориса Николаевича за то, что тот решительно очищает столицу от гришинского наследства.
Но особыми успехами Москва похвастаться не могла (как, впрочем, и вся страна). Зато сам Ельцин стал как бы теснить Горбачева в сознании людей. На фоне московского секретаря Михаил Сергеевич казался вялым и консервативным. Горбачеву это совсем не нравилось. К тому же ему стали жаловаться на то, что Ельцин беспощадно расправляется с московскими кадрами, а результата все равно нет.
Горбачев хмурился, а тонко улавливающие настроения начальства высшие партийные чиновники сразу сообразили, что Ельцин больше не фаворит, и стали держаться от него подальше. Ельцин почувствовал себя в изоляции, на политбюро молчал. Но Горбачев не давал ему молчать, просил Бориса Николаевича тоже высказываться. Это привело к еще большему обострению отношений.
В январе 1987 года на пленум ЦК КПСС был вынесен вопрос о кадрах. Накануне пленума доклад Горбачева обсуждался на политбюро. Ельцин, по обыкновению, молчал. Горбачев спросил его мнение. Лучше бы он этого не делал...
Ельцин высказался резко и безапелляционно: предложил дать оценку членам политбюро, которые виновны в застое, но все еще сидят на своих местах, реальнее оценить скромные успехи перестройки, быть самокритичнее, не спешить себя хвалить - пока не за что.
Во многих эшелонах власти не произошло ни оздоровления, ни перестройки. Критика идет в основном сверху вниз. Ельцин не упустил случая высказаться в адрес Лигачева: мы никак не можем уйти от нажимного стиля в работе, это идет от аппарата ЦК...
Вадим Медведев и Александр Яковлев на том заседании политбюро обменялись короткими записками относительно Ельцина, который неожиданно открылся им с новой стороны.
Медведев написал Яковлеву: "Оказывается, есть и левее нас, это хорошо".
Яковлев ответил Медведеву: "Хорошо, но я почувствовал какое-то позерство, чего не люблю".
Медведев - Яковлеву: "Может быть, но такова роль".
Яковлев - Медведеву: "Отставать - ужасно, забегать - разрушительно".
Горбачев был раздосадован словами Ельцина. И в заключительном слове перешел в контратаку, сказал, что нельзя "в оценке прошлого сводить дело к оценке членов руководства и членов ЦК прежних составов".
Генеральный обрушился на московского секретаря, сказал, что "надо вести линию на приток свежих сил, но недопустимо под видом усиления требовательности устраивать гонение на кадры, ломать "через колено" судьбы людей. Перестройка начата во имя утверждения в обществе и партии демократических принципов, этих целей не достичь на подходах, далеких от демократии...".
Слова Горбачева были небывало резкими. Почувствовав, что перегнул палку, Борис Николаевич вновь взял слово и пошел на попятный:
- Для меня это урок. Думаю, что он не запоздал.
Ельцин не ожидал такого выпада со стороны генерального секретаря, он понял, что лишился поддержки Горбачева. Он даже почувствовал себя штохо. Когда все разошлись, он все еще сидел в зале заседаний политбюро, приходил в себя. Вызвали врача, но Ельцин отказался от его помощи.
А Горбачев был возмущен словами Бориса Николаевича и никак не мог успокоиться. На следующий день он стал обзванивать членов политбюро, говорил, что вчерашнее выступление Ельцина оставило у него неприятный осадок, что Борис Николаевич заигрывает с массами, а ситуация в Москве не улучшается, мол, много слов, да мало дела.
Когда генеральный секретарь начинает делиться негативными впечатлениями, это верный признак грядущей опалы. Но когда Ельцин позвонил члену политбюро Виталию Воротникову, тот не стал его предупреждать об опасном развитии событий.
Ельцин же переживал после неудачного выступления на политбюро:
- Занесло меня опять. Видимо, я перегнул где-то, как считаете?
Воротников его успокоил:
- Нередко и другие вступают в споры. Только ведь надо как-то спокойнее, самокритичнее выступать. Ты всегда обвинитель, обличитель. Говоришь резко, безапелляционно. Так нельзя.
Ельцин согласился:
- Такой характер. А выступать на пленуме надо ли?
Воротников его подбодрил:
- Конечно надо.
Ельцин был благодарен:
- Ну спасибо.
Стараясь восстановить отношения, Ельцин попросился на прием к Горбачеву. Почти два с половиной часа разговаривали. Вроде бы объяснились. Но на очередном пленуме ЦК, выступая, Ельцин опять говорил очень резко:
- Прошло два года, а перестройка вглубь не пошла.
И снова критиковал стиль работы секретариата, то есть непосредственно Лигачева:
- Ничего не изменилось - обилие бумаг, администрирование.
Коллеги по политбюро не понимали поведения Ельцина. С одной стороны, он не хотел ссориться с генеральным секретарем, с другой - как только начинал говорить, вступал в спор.
На<заседании политбюро, где обсуждался проект доклада Горбачева к 70-летию Октября, Ельцин высказал массу замечаний. Горбачев буквально взорвался и наговорил Борису Николаевичу много неприятного.
После этого заседания отношение Горбачева к первому секретарю Московского горкома резко изменилось. Он как бы не замечал Ельцина. Это был очень дурной признак. Ельцин не наивный человек. Понимал: при таких отношениях с генеральным секретарем долго не проработаешь. Так оно и произошло.
Эти годы стали разрушительными для здоровья Бориса Николаевича.
"Ельцин стал срываться, - пишет тогдашний начальник Четвертого главного управления академик Чазов, -· у него нарушился сон (по его словам, он спал всего три-четыре часа в сутки), и в конце концов он попал в больницу. Эмоциональный, раздраженный, с частыми вегетативными и гипертоническими кризами, он произвел на меня тогда тяжкое впечатление. Но самое главное, он стал злоупотреблять успокоительными и снотворными средствами, увлекаться алкоголем.
Честно говоря, я испугался за Ельцина, потому что еще свежа была в моей памяти трагедия Брежнева. Ельцин мог пойти по его стопам (что и случилось впоследствии, причем в гораздо худшей форме).
Надо было что-то предпринимать. Я обратился за помощью к известному психиатру, которого считал лучшим по тем временам специалистом в этой области, члену-корреспонденту Академии медицинских наук Р. Наджарову. Состоялся консилиум, на котором у Ельцина была констатирована появившаяся зависимость от алкоголя и обезболивающих средств...
Наши рекомендации после консилиума о необходимости прекратить прием алкоголя и седативных препаратов Ельцин встретил в штыки, заявив, что он совершенно здоров и в нравоучениях не нуждается. Его жена, Наина Иосифовна, поддержала нас, но на ее просьбы последовала еще более бурная и грубая по форме реакция. К сожалению, жизнь подтвердила наши опасения, и через десять лет этот сильный от природы человек стал тяжелым инвалидом..."
Глава 6. БУНТ И ОТСТАВКА
Ни сам Ельцин, ни кто-либо другой за эти годы так и не сумели толком объяснить, почему он осенью 1987 года вдруг взбунтовался. Это глядя из сегодняшнего дня мы знаем, что он интуитивно поступил правильно, что этот бунт со временем и сделает его народным любимцем и первым президентом России.
На никто, в том числе он сам, тогда и представить себе не мог такого фантастического поворота событий.
Никакой здравый расчет в тот момент не мог подвигнуть его на выступление против генерального секретаря и вообще против партийного руководства.
Он рискнул всем - и карьерой, и здоровьем, и чуть ли не всей жизнью, и потерял тогда почти все. Его считали конченым человеком, который сам себя погубил. И все были уверены, что ему уже не подняться.
Так что же, бунт Ельцина был ошибкой недальновидного человека, которого потом совершенно случайно подхватила волна народной симпатии и сделала своим лидером?
Возникает соблазн заговорить на такую странную тему, как политический инстинкт. Потом, когда Ельцин станет главой российского парламента, а затем и президентом и на него будут обращены взгляды миллионов, люди, которые окажутся близко к нему, будут утверждать, что им действительно руководят инстинкты. Не арифметический расчет, не тщательное взвешивание плюсов и минусов, что доступно многим из нас, а некое интуитивное понимание того, как именно нужно поступить. При этом он сам не в состоянии объяснить, почему действует так, а не иначе.
Ельцин, несомненно, всю свою политическую жизнь руководствовался определенной логикой. Но в ней, как ни парадоксально, больше интуиции, чем самой логики, если такое вообще возможно. В книгах, написанных за него Валентином Юмашевым, есть какие-то попытки обосновать его действия. Но это желание перевести на простой арифметический язык хитроумные ельцинские построения не очень удачно. Во всяком случае, это какая-то совершенно иная, нестандартная, своеобычная логика, которая не раз приводила его к весьма неожиданным и странным решениям.
Внешне все выглядело как конфликт Ельцина с Лигачевым и Горбачевым. Егор Кузьмич своими придирками и проверками сделал жизнь Ельцина в горкоме невыносимой. А Горбачев фактически отказал Борису Николаевичу в поддержке. Или Ельцину так показалось. А объясниться с генеральным секретарем у него не получалось.
Дело в том, что личное общение с Горбачевым было нелегким делом. Даже просто поговорить с ним не всегда удавалось, хотя беседовать он любил. Но предпочитал говорить, а не слушать.
Бывший первый секретарь ЦК компартии Литвы (а потом и президент республики) Альгирдас Бразаускас вспоминает: "Вообще манера общения Михаила Горбачева своеобразна - вначале выговориться самому, высказаться по всем темам и только потом дать собеседнику изложить свои мысли, аргументы".
Иногда ввиду недостатка времени собеседнику высказаться так и не удавалось. Ельцину, который говорит медленно и словно бы с трудом, приходилось особенно сложно. Он не поспевал за стремительной речью генерального секретаря.
Горбачевым тогда восхищалась страна, вскоре ему будет аплодировать весь мир. Но любопытно, что люди из окружения Михаила Сергеевича, имевшие возможность сравнить его с Брежневым, однозначно делали выбор в пользу Леонида Ильича как более человечного вождя.
Брежнев загубил страну, но был внимателен и заботлив к ближнему,кругу, относился к челяди по-отечески, заботился о ней. Горбачев пытался спасти страну, но пренебрежительно относился к своему окружению, помощникам, охране. Лишенные начальственных милостей, они обижались.
Бывший союзный депутат и мэр Санкт-Петербурга Анатолий Собчак вспоминал: "Для меня Горбачев - загадка. Он может согласиться с твоими доводами, и ты пребываешь в уверенности, что убедил его. Не торопись. Второе никак не следует из первого: решение, которое он примет, может основываться не на твоих, а на каких-то иных, неведомых тебе доводах".
Уж если хитроумному Собчаку трудно было общаться с Горбачевым, то Ельцину и вовсе приходилось туго.
Ельцин обижался на генерального секретаря, считал, что Михаил Сергеевич мог бы его поддержать и сделать членом политбюро, чтобы укрепить его позиции.
Тогдашний преданный сторонник Ельцина редактор "Московской правды" Михаил Полторанин много позже, уже расставшись и разругавшись с Ельциным, довольно жестко скажет о своем шефе: "Он сидел на заседаниях политбюро, и в нем ревность разгоралась как костер. Почему он, такой умный, такой сильный, могучий, в этом не участвует, а замухрышки тут, понимаешь, политику государственную определяют..."
Разница в положении члена и кандидата в члены политбюро была огромна. Дело не только в том, что кандидат имел право изложить свое мнение только после того, как уже выступили старшие по должности товарищи, а в том, что самые важные вопросы решались до начала заседания, в Ореховой комнате, где неофициально собирались члены политбюро и заранее все обговаривали. Кроме того, с членами политбюро - просто по телефону прямой связи - генеральный секретарь обговаривал свои кадровые решения.
Ельцин считал, что он сталкивался с Лигачевым, потому что не привык скрывать свои мысли, его раздражало единомыслие, но другие вспоминают, что на политбюро он обыкновенно молчал. По своему типу Ельцин отличался от остальных членов политбюро. Он не человек речевой культуры, ему было неуютно среди давно обжившихся в Москве умельцев и говорунов.
Ему хотелось первенствовать. Но за огромным столом секретариата ЦК Ельцин не был первым. Первым был еще более энергичный и быстрый в словах и поступках Егор Лигачев. В политбюро Ельцин как кандидат и вовсе ощущал себя второсортным. Его это угнетало.
Горбачев пишет так:
"До меня доходили переживания Ельцина, что Горбачев держит в "предбаннике" - кандидатом в члены Политбюро - первого секретаря столичной партийной организации, что мешает ему действовать более авторитетно и решительно. И это, мол, в то время, когда в Политбюро сохранились от прошлого "мастодонты и динозавры", об удалении которых он писал мне 12 сентября в Крым, где я находился на отдыхе...
После январского и июньского пленумов ЦК наша номенклатура почувствовала, что начинают затрагиваться ее коренные интересы, и стала сопротивляться, причем умело, хитро. И Ельцин, как мне представляется, оказался в эпицентре этой борьбы...
Близилась пора отчета о результатах работы, проделанной им в качестве секретаря МГК, а по существу ничего не менялось, обещания повисли в воздухе...
Ельцин начал нервничать, впадать в панику, в административный зуд. Не зная, что делать, устраивал бесконечные разносы, забывая о своих призывах к развитию демократии...
Или ощущение бессилия, нарастающей неудовлетворенности оттого, что мало удалось добиться в Москве, вывело его из равновесия, привело к срыву..."
То, что генеральный секретарь снисходительно именует "срывом", было настоящим бунтом.