Ленинградское время, или Исчезающий город - Владимир Рекшан 7 стр.


Посещение заведения складывалось, как правило, из трех главных фаз. Первым делом следовало встать в очередь к кофейному агрегату. В ней можно было простоять бесконечно долго. Постоянно подходили люди к тем, кто находился перед вами, протягивали мелочь и просили взять маленький двойной. Цена на кофе медленно поднималась, достигнув ко второй половине 70-х своего максимума – 28 копеек за маленький двойной. Кроме кофе тут продавались и пирожные, но для постоянной публики есть пирожные считалось не комильфо.

Получив кофе, следовало пристроиться за столик. Первое время "Сайгон" заполняли обычные столики со стульями. Борясь с постоянной публикой, столики со стульями убрали, заменив их на высокие столы без стульев. Отдельные персонажи проводили в кафетерии по нескольку часов стоя. Когда освобождалось место на низеньком подоконнике, садились на подоконник. Но иногда с чашкой кофе просто выходили на улицу.

Потолкавшись в "Сайгоне", следовало прибиться к какой-либо компании и отправиться в интересные гости, на вечер поэзии или просто в садик выпивать с друзьями.

Вот типичная сцена из внутреннего быта кафетерия.

За столиком расположилась парочка, влюбленные альтруисты-второкурсники. Друг на друга им не надышаться, рука в руке, улыбаются, словно идиоты. Шаркая полиомиелитными ногами, к столу подбирается Витя Колесников по прозвищу Луноход или Колесо, раскосый заика, прохиндей и профессиональный побирушка. В церковные праздники он напяливает подрясник и у Никольского собора просит милостыню, набирает мешок мелочи, пропивает набранное. А в будние дни побирается в "Сайгоне", но уже с видом хозяина и завсегдатая, спекулируя на чувствах влюбленных альтруистов.

"На-на кофе не ба-а-агаты?" – спрашивает Луноход у студентов.

Альтруист механическим движением свободной от объятий руки достает из кармана куртки горсть всех своих нехитрых накоплений и протягивает Луноходу ладонь, полную мелочи. Возьми, мол, сколько надо. Хромуша медлит, шаркает возле стола, двадцати восьми копеек на чашку двойного не берет, но поступает как истинный профессионал, владеющий основами психологии. Он протягивает руку ладонью вверх и останавливает ее вровень с ладонью, полной мелочи. После мгновения нерешительности альтруист начинает медленно пересыпать мелочь Луноходу и пересыпает всю под счастливым взором влюбленной альтруистки, оставаясь без единой копейки, но сохраняя бодрый идиотический вид.

До 1970-го я мало с кем из местных знаменитостей мог общаться. Но хорошо запомнил поэта Константина Кузьминского. Такой лохматый и бородатый дядька, несколько сутулый, с огромным посохом в руке. Переехав позднее жить за океан, Кузьминский издал многотомную антологию неофициальной ленинградской поэзии под названием "Голубая лагуна", в которой положительно отозвался и о песнях моей рок-банды "Санкт-Петербург". Оказывается, он несколько раз приходил на наши выступления и внимательно вслушивался в песни.

Показали мне и другого поэта – тонкого, ухоженного, с восточным лицом, ходившего не с посохом, а с тонкой тросточкой. Его звали Виктор Ширали. Был поэт несколько надменен, прихватывал девушек всех подряд.

Познакомился и много беседовал я с человеком, который представлялся как Славко Словенов. Довольно высокого роста, худой, с вытянутым лицом, носивший шляпу и куривший сигареты через мундштук.

Славко переводил рубаи Омара Хайяма: чем-то ему уже существовавшие переводы не нравились.

В те юные годы я выпивкой не интересовался, популярным гитаристом до осени 1970-го не был и поэтому для более старших сайгонавтов интереса не представлял.

Но сложилась группа сверстников – с ними я по-настоящему дружил. Выделялся в ней Миша Генделев, студент медицинского института, человек импульсивный, постоянно читавший свои стихи. И написавший на тот момент даже поэму. Было нам лет по восемнадцать-девятнадцать. Роста Генделев небольшого, вечно нападал на меня, дылду, с вопросом: "Скажи, скажи! Как правильно пишется – экзистенциализм? Или экзистенционализм?"

Он так тогда меня запутал, что я и теперь не знаю.

После пути наши разошлись. Генделев отправился в Палестину, где ему пришлось побывать санитаром в танковом батальоне. Я его не видел несколько пятилеток. Встретились мы, когда страной уже управлял Михаил Горбачев. Была весна. Я стою во дворе Ленинградского рок-клуба на улице Рубинштейна и греюсь на солнышке. Вдруг из арки появляется фигура в желтых штанах. Человек подходит и останавливается. Я разглядываю темное лицо с узкой бородкой, узнаю в подошедшем старого приятеля и не нахожу ничего лучшего, как произнести глупость: "Ну ты и загорел!.."

Бродил по "Сайгону" неопрятно одетый и небритый человек, ну типичный уголовник. Подходил ко мне, заводил разговоры. Я от него уворачивался как мог. Казалось, еще чуть-чуть и что-нибудь украдет. Позже я узнал, что это поэт по фамилии Безродный.

Постоянно я видел в "Сайгоне" и крепыша с усами Геру Григорьева. Он сочинял исторические драмы в стихах, но этих драм никто не видел. Жил Гера не поймешь где, фактически бомжевал.

В значительной степени называться поэтом оказывалось своеобразным оправданием перед собой и миром за бесцельное существование. Большинство из таких поэтов ничего не создали. Хотя, конечно, в "Сайгоне" появлялись и фигуры в будущем мировой известности. Иосиф Бродский хотя бы. Живший неподалеку писатель-алкоголик Сергей Довлатов заходил сюда. Впрочем, не рассуждать о литературе. А просто выпить.

Поэтическая элита облюбовала другое место – кафетерий на Малой Садовой. Если свернуть с Невского проспекта за Елисеевским магазином и пройти метров пятьдесят, то вы окажетесь у здания, где ковалась литературная история. От того кафетерия, а точнее, кулинарии не осталось и следа. Там выделялся поэт Владимир Эрль, высокий худощавый человек с крупными чертами лица и висячими усами. Я его знал только в лицо. Говорили, будто он работает продавцом в газетном киоске. И действительно я видел его в киоске возле гостиницы "Европейская".

Понятное дело, публику "Сайгона" составляли не только поэты. Сюда заходили прохожие или туристы просто перекусить. Тут появлялись всякие прелестницы в надежде познакомиться, и у многих это получалось. Здесь же встречались в алкогольных целях всякие веселые компании без особых поэтических поползновений. Вокруг молодых пьяниц из профессорско-академических семей, таких как Коля Черниговский и Леон Карамян, складывались компании. Яшугин, Чарный, Ставицкий, Чежин… Всех не назовешь.

Следует назвать, конечно, Боба Кошелохова, разнорабочего, философа и художника. Боб носил волосы длины неимоверной, наверное до копчика. Он жил напротив и мог зайти в "Сайгон" в домашних тапочках. Кошелохов демонстрировал особый шик перед изумленной, так сказать, публикой кафетерия. Подойдя к кофеварщице Стэлле, понятное дело, без очереди, произносил классическую фразу: "Мне, милая, маленький четверной кофе. И воды поменьше".

Если как-то классифицировать идеологию места под названием "Сайгон", то 60-е годы я бы назвал периодом битников. 70-е – временем хиппарства. А 80-е годы "Сайгона" – это уже нашествие панков.

Битниками можно назвать Виктора Кривулина, Владимира Эрля, Словенова, Безродного. Всех их отличала какая-то помятость и безвкусица внешнего облика. Какие-то немыслимые шляпы, длинные, будто с чужого плеча, пальто, шляпы, банты, дурацкие бороды.

Хиппари, например, за собой следили. Наличие настоящих американских джинсов было обязательным. Доставай где хочешь! Нет джинсов – ты не хиппи.

Запомнилась молодая женщина по фамилии Саламандра.

В "Сайгоне" постоянно шушукались насчет стукачей. То есть таких людей, которые втираются в компании, подслушивают и доносят в какой-нибудь Комитет государственной безопасности. На здании напротив, где нынче ресторан "Палкин", висели большие часы. Прошел слух, что в часы вмонтирована кинокамера, она всех снимает. Называли стукачом Колесникова – этот хромуша действительно подходил ко всем, заводил, заикаясь, разговоры.

Было бы неправильным называть тот советский режим совсем уж безобидным. Если ты нарушал правила, то мог и пострадать. По крайней мере, оказаться под пристальным вниманием. Тот же Боб Кошелохов вот как вспоминает:

"Я читал философскую литературу, в основном экзистенциалистов. С Таней Горичевой и с другими ребятами с философского факультета мы делали подстрочники, переводили. Когда гэбэшники спрашивали, что я делаю в "Сайгоне", то отвечал им по-шоферски грубовато: "Бабу ищу". Я тогда действительно шофером вкалывал. Спрашивали: "Что читаешь?" – "Как что читаю? Мопассана!" – "А почему?" – "Так надо ж с бабой как-то разговаривать. Сам-то я не умею…""

Не всем удавалось отделаться шутками. Тех, кто упорствовал, прессовали. Для большинства сайгонских активистов, которые не впали в пьянство, дело закончилось эмиграцией. Возможно, они именно этого и хотели.

Хиппари

В большей или меньшей степени автор данного текста наблюдал за жизнью "Сайгона" с осени 1967-го по 1989 год прошлого столетия. Двадцать пять лет! Есть чем поделиться!

…Кто такие хиппи в понимании моих товарищей-студентов? Речь, напомню, идет о конце 60-х – начале 70-х советских годов. Это такие длинноволосые парни и девушки, носящие джинсы, всякие пестрые рубашки, а зимой наряжающиеся в тулупы из овчины. Они любят рок-музыку, группы "Дорз" и "Аэроплан Джефферсона". Они мэйк лав и нот во. Они постоянно куда-то ездят автостопом и протягивают прохожим цветочки.

"Дорз" я любил. Частенько, опоздав на последний троллейбус и возвращаясь ночью из центра пешком домой на проспект Металлистов сквозь осеннее ненастье, напевал, дабы скоротать дорогу: "О шоу ми зы вэй ту зы некст виски бар. Ай донт аск вай, ай донт аск вай…"

Мы перенимали чисто внешние признаки. И никакого виски, заметьте! И любителей наркотиков до поры я вокруг не наблюдал.

Итак, я буду говорить о лете 71 года. Теперь у меня имелись белые вельветовые джинсы. К тому времени группа "Санкт-Петербург", в которой я являлся фронтменом, поднялась в звездные выси питерского андеграунда, отчасти и создавая его своим разбойничьим имиджем. Рыжие брательники Лемеховы, Вова и Серега, купались в славе и крепленом португальском вине. А нас с Мишкой Марским, клавишником и красавцем, терзало качество звучания. Потому что звучание было хреновое! Поганые динамики, поганые усилители и провода! К славе за полгода мы уже успели привыкнуть, и хотелось теперь блаженных звуков.

Был Марский, была Одна Девушка, был я. Имелся у Марского загадочный приятель Пресняков, постоянный посетитель "Сайгона", художник. У него бабушка проживала в ярославской глубинке. Почему-то, не помню почему, приятель Пресняков начертил план глубинки и уговорил Марского отправиться в глубинку к бабушке и взять сколько-то там икон, собранных ею для приятеля. Марский по договору привозил иконы, получал за это деньги, и мы покупали музыкальные агрегаты. Такова была идея. Марский уговорил Одну Девушку ехать с ним, та проболталась, и я влез в компанию. Марский скрипел сердцем, но мы все-таки отправились втроем. Перед отъездом выполнили последнюю волю Преснякова: купили бабушке килограмм сладких подушечек, конфет таких, и торт "Полярный".

Москва… Ярославль…

От Ярославля доехали до Данилова, после до Путятина, а может, и наоборот. Потом автобусом до городка Середа, затем, счастливые, пешком побрели по пыльной жаркой дороге с оставшимися пятью рублями на троих.

Ночь провели в поле, в безмерных соломенных развалах. А утром солнце будит ранним и вполне жгучим прикосновением. Марский через солнце счастливо закричал:

– Стенд-ап делаем! И вперед вокинг зе дог, как у роллингов бродячая собака!

– Давайте лучше шампанское, – предложила Одна Девушка. – И на речку хипповать. Ведь пять рублей еще есть.

– Ты совсем того! Это же Русь! Срединная Русь!

На Летающем Суставе (так звали Марского за худобу и подвижность) были синие "ранглеры", на Одной Девушке "левиса", видавшие виды, на мне – хипповый улет, белые в дым, как пепловский "Смок он зы вота", вельветовый шик девяностопроцентного износа. Мы сделали "вокинг зе дог" по хромой русской дороге и через час добрались до безымянного для нас поселения. На отшибе посреди поля стоял лабаз. В нем мы обнаружили только баранки и шампанское брют на всех полках. Девушка у нас хоть была и Одна, зато своя как до мажор, врубалась в Джима Моррисона и курила травку. Но шампанского брют мы ей не взяли. После баранок у нас на него и денег-то не оставалось.

– Как мы отсюда станем выбираться с тремя рублями? Михаил, короче, где тут твои золотые горы?

Летающий Сустав достал план и ткнул в него музыкальными пальцами:

– Дорога тут одна. Километров двадцать.

День становился жарким. Солнце, словно ненормальный зайчик, слепило глаза. Мы шли целый день, а когда светило из золотого стало медным, добрались, уставшие, до означенной деревушки. Кроме поношенных джинсов мы с Мишкой, напомню, носили еще на головах и длинные лохмы хипповой ботвы. В деревнях, да и в городах, народ тогда стригся коротко, под полубокс или канадку. Прохожая старушенция при нашем появлении стала быстро креститься. Михаил спросил у нее про гражданку Преснякову, то есть бабушку приятеля.

– Такой нетути, – прошамкала старушенция.

Мы пошли спрашивать дальше, но и последующие редкие селяне отвечали так же испуганно и так же отрицательно. За деревней возле реки мы разделись, упали в воду, вспомнили, что впереди еще вся жизнь, сели мокрые на берегу, достали план.

– План-то правильный, – сказал Мишка.

– Точный, – подтвердила Одна Девушка. – Ты не расстраивайся.

– Вот дорога тут поворачивает, – ткнул в бумажку Мишка.

– Точно так поворачивала.

– И название у деревни, как в плане, Мхи.

– Название-то Мхи. Бабки только нет.

Мы помолчали, а после Одна Девушка сказала:

– Надо было шампанского взять. Шампанское брют в деревне Мхи. Звучит!

В затяжном полете солнце падало на горизонт в тяжелую кучевую буханку. За речкой к малахитовой роще катилось поле. Из рощи прилетел ветер, и стало совсем хорошо.

Мы перешли речку и, расположившись возле стога, съели вафельный торт. Помолчали, пока не стемнело. Было тепло. Небо заволакивало. Стали зарываться в колючее сено. В нем шуршали и ползали живые существа. Сквозь первый слой сна уже долетали капли дождя. После этого из неба ударило, и мы проснулись. Молнии слепили даже сквозь сено, а ливень пробивал его насквозь. Мы выползли в стихию. В ней не было очертаний. Сквозь мрак пролетали толстые заряды электричества. После грохотало и бил ливень.

– Вокинг зы дог делаем в деревню! – прокричал Мишка.

Мы сбились с поля в месиво дороги, и я упал, поскользнувшись, а когда поднялся, то почувствовал приятную легкость в коленях. Это лопнули мои вельветовые американские штаны.

С трудом пробились мы сквозь бурю к деревушке и стали стучаться в первый домик. Словно через вечность спросил старый голос:

– Кто там?

– Туристы из Ленинграда!

Средневековая дверь отворилась, на нас посмотрели как на марсиан, приняли явление спокойно и уложили на печь.

Утро пришло тихое и контрастное. Горшок картошки и молоко – спасибо принявшим нас селянам.

Теперь о джинсах – они лопнули навсегда. Я не стану рассказывать, как мы хипповали еще день, и как нашли брошенную церковь с полным иконостасом, и как довезли-таки до Питера четыре большие иконы отличной работы, и как с коммерцией ничего не получилось, и как эта история неожиданно продолжилась с авантюрным уклоном через десять лет. Все это пища для повести…

Я буду о джинсах!

Босиком, в драных джинсах и с иконами мы добрались до Ярославля и переночевали на вокзале прямо на полу, подложив под голову иконы, завернутые в дырявую простынь. А утром нашли копеечку и выпили газированной воды. Мы захипповали на ярославском пляже, а есть было совершенно нечего. Одна Девушка приглядела местного хиппаря, и тот купил у нее футболку с надписью "Ангелы ада" за пятнадцать рублей. Девушка слегка задекорировала прелести полотенцем. Денег хватило на три литра молока, три горячих батона и на то, чтобы как-то добраться до Москвы. И на заплатки! Одна Девушка купила дециметр ядовито-оранжевого вельвета и пришила на мои колени.

– Полный атас! – сказал Мишка.

Даже я засомневался.

– М-да. – Даже Одна Девушка засомневалась.

– За такое бьют, – сказал Мишка.

– Может, натереть мелом? – спросил я.

– Не поможет, – сказал Мишка.

И не помогло.

Но я пронес эти два оранжевых солнца на коленях, они и теперь есть во мне через столько лет, как и есть эта Русь в моей памяти, такая странная и безлюдная. Сермяжно-джинсовая страна.

О нас говорить проще. Мы любили друг друга, но теперь Мишка в Нью-Йорке, а Одна Девушка неизвестно где…

А в фильме "Беспечный ездок" за непривычно-волосатый образ главного героя, которого блистательно сыграл Денис Хоппер, американские провинциальные водилы просто пристрелили.

Это я рассказал вам, так сказать, славянофильско-хипповый сюжет. Ровно через год, летом 72-го, мой приятель Коля Зарубин, постоянный слушатель песен рок-банды "Санкт-Петербург", убедил составить ему компанию для хипповой поездки в Латвию.

Опять наступило лето, и началось оно дикой жарой. В СССР приехал Никсон. Назревала разрядка и совместный полет в космос. Юра Олейник, джазмен и рокер, все шутил по телефону, что живет на трассе американского визита и заготовил по такому случаю, как Освальд в Далласе, винтовку с оптическим прицелом. Юра, понятное дело, трепался. Но к нему приехали и на время никсоновского гостевания уединили на всякий случай в правоохранительной камере. А потом отпустили.

Пока Юра сидел в узилище, я лежал в больнице.

В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом, желтухой, и чуть не сдох от ее сложной асцитной формы в Боткинских "бараках" за Московским вокзалом. То есть началась водянка. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки. После них я выписал за сутки ведро и побелел обратно.

В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по хиппарству. Валека Черкасов, хиппарь первостатейный, помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: "Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять моего Джими на твой "Сатаник". Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом, Жора!"

Назад Дальше