Судьба и ремесло - Алексей Баталов 13 стр.


Урусевский был избран судьбой для того, чтобы своим творчеством отразить в кино ту тенденцию искусства, которая заставляет все более глубоко погружаться в реальный мир, открывая в будничных событиях и явлениях жизни, в обычных людях то, что скрыто от случайного взгляда, что выражает самые сложные человеческие устремления и чувства.

В отличие от классических кадров Эйзенштейна с точно закомпонованными деталями и заведомо контрастным монтажом открыто кинематографических ракурсов, Урусевский (и те, кто шел его путем) предложил подвижный, стремительный взгляд камеры, успевающий схватить малейшее внутреннее движение, мимолетное настроение или душевное состояние. Вместо жестких теней и игры на плоскостях он принес на экран пронизанный лучами воздух и непринужденное, нерельсовое движение, внутри которого возникают неожиданные фрагментарные композиции, укрупняются, обретая особый смысл, детали. Но теперь речь идет не о внешней, формальной стороне творческих открытий.

Суть всех исканий и достижений Урусевского связана прежде всего с его постоянным стремлением выразить чисто кинематографическими средствами внутренний мир, сокровенные порывы человеческой души. Именно это, а не желание блеснуть техникой толкало его на ежедневные испытания всяческих средств и приемов для съемки. В наиболее сложные, драматически напряженные моменты фильма точка зрения камеры Урусевского без всяких видимых усилий незаметно все ближе и ближе перемещается к взгляду самого героя, к его внутреннему ощущению.

В упомянутом выше эпизоде ухода новобранцев, где поначалу все снимается вроде бы совершенно беспристрастно, тема несостоявшейся встречи возникает с первой же секунды. Она так быстро захватывает внимание зрителя, что уже к моменту появления Вероники звучит открыто драматически. Движения камеры делаются все порывистее, все напряженнее, будто она пытается помочь героям найти друг друга, и объектив ловит их взгляды, которые, кажется, вот-вот должны столкнуться. Тут и времени не остается подумать, с ее или с его точки зрения показан мелькнувший на экране план, - настолько вы уже втянуты внутрь эпизода, в самую суть события. Кажется, ты и сам ощущаешь эту боль разлуки, эту нелепую жестокость судьбы, так и не позволившую героям проститься. Так достоверный рассказ о случившемся приобретает сугубо эмоциональную окраску, и опоздание девушки оборачивается ее горем, которому зрители глубоко и искренне сочувствуют.

В дальнейшем, по ходу картины, оператор с еще большей определенностью как бы становится на место своей героини. В самые трудные минуты ее жизни камера полностью подчинена тому, что происходит в душе Вероники.

В фильме есть маленькая бессловесная сценка, где доведенная до отчаяния, она бежит по вечернему городу, и зрители понимают, что она близка к самоубийству. Эпизод состоит из кадров, где мы видим то лицо Вероники, то несущиеся по темному небу ветки, то ноги бегущей женщины, то ступени лестницы железнодорожного перехода. Все это чередуется с короткими планами и совершенно бессмысленно в пересказе, потому что выразительность куска заключена в единстве движения и в том ритмическом разнообразии, которое возникает благодаря различной частоте проносящихся по экрану деталей. Это не набор кадров, снятых "с точки зрения героини" (бегущая женщина вряд ли может видеть свои ноги со стороны), а именно порыв, схваченный в динамике смазанных, почти случайных изображений. Темпераментный монолог или крик - вот то, что зримо передано с экрана.

Наконец в сцене смерти Бориса Урусевский уже открыто, откровенно вторгается во внутренний мир героя. На среднем плане актер в нормальной бытовой интонации произносит очередную реплику. Но вот звучит выстрел. Резко запрокинулась голова солдата, вздрогнули и поплыли в небе верхушки берез… Камера оставляет актера за кадром и даже не вместе с ним, а, точнее говоря, вместо него играет последние секунды жизни этого солдата.

Повторяя движение сползающего вокруг ствола человека, аппарат беспомощно смотрит вверх. Березы постепенно начинают кружиться, и тут потухающее сознание в последний раз ухватывается за самое дорогое, что было и остается в земной жизни: лица близких, любимых людей, праздник, улыбки, подвенечная фата, наивные старинные наряды свадьбы - все это всплывает отчетливо, ясно, но как-то слишком торопливо, наползая одно на другое, и тут же ускользает. Единое видение складывается из уже знакомых по картине образов, предметов. Переход из реальности в область чистого воображения, или, говоря современно, подсознания, начинающийся с движения берез, столь естествен, что зрителю нет нужды насиловать себя догадками… Пока Борис тащил к островку раненого напарника, зрители уже привыкли и к блеску разлившейся в лесу весенней воды, и к веткам берез, и к голым прутьям кустарника, беспрестанно движущимся по первому плану, и к разорванному не то дымом, не то облаками тревожному небу… Этот мир к моменту выстрела хорошо вЕдом, освоен вами, поэтому теперь его преображения не кажутся ни нарочитыми, ни случайными.

Пластический кусок, составленный из обрывков, но сплавленных воедино, рассчитанный математически, но построенный чисто эмоционально, короткий, но снимавшийся, если учесть все смены планов, более полугода, этот кусок заканчивается удивительным по простоте и выразительности кадром смерти героя: тревожное небо с мутным пятном солнца вдруг как-то резко, стремительно уходит в глубину и застывает в мертвом оцепенении.

Если по одному этому изобразительному решению судить об Урусевском, то уже можно понять, что перед вами - первоклассный мастер, своеобразный художник, первооткрыватель, способный силой таланта проникнуть в жизнь человеческого духа и выразить средствами своего искусства то, что скрывается в самой глубине сознания. Творческое, чрезвычайно зоркое восприятие мира и живое воображение позволяли Урусевскому в самых обычных вещах, в незнакомых лицах, в смене движения, в городском ли пейзаже, в лицах людей видеть не только натуру или объект съемки, но и образы, обладающие художественным смыслом. Это был, по счастью для кино, не только умеющий рисовать оператор, но и снимающий художник, который принес на экран свой взгляд, своё мироощущение, свои мысли, свой темперамент - всё, что могут дать людям истинный талант и вдохновение.

ЯЗЫК ПРОСТРАНСТВА

Три встречи

Радио пришло в мою жизнь как нечто необходимое, неотъемлемое от повседневного существования вместе с войной и эвакуацией. Тогда радио - это хриплые дребезжащие бумажные тарелки. Черные, нередко залатанные подклеенными кусками газеты, они были частью убранства всех комнат - казенных и жилых, огромных и маленьких.

Радио говорило всегда, когда оно хотело, - его не выключали и не включали. Оно звучало вперемешку с криками детей, руганью в очередях, стонами раненых и фокстротами на танцах.

Иногда, слушая черные тарелки, люди бледнели, начинали плакать или обниматься. Но для нас радио было еще и голосом, долетевшим из дома, с нашего московского двора. До войны, на Ордынке, где мы жили, в тихие летние вечера бывало слышно, как бьют куранты Спасской башни.

Позже, взрослым, я прочитал строки Мандельштама:

"Наушники, наушнички мои,
Попомню я воронежские ночки
НедОпитого голоса аи.
И в полночь с Красной площади гудочки.
Ну как метро? Молчи, в себе таи.
Не спрашивай, как набухают почки.
А вы, часов кремлевские бои -
Язык пространства, сжатого до точки".

Прочитал и точно провалился на двадцать лет назад, туда, в самый холод, в самую даль эвакуации с коптилками-моргасиками, запахами керосина, телячьих вагонов и чужого жилья.

Мама укладывала нас, троих братьев, спать, по потолку и стенам бесшумно качалась ее огромная тень, и каждую ночь последнее, что я слышал, засыпая, было радио. Я старался дождаться боя часов, и, если это удавалось, вместе с первым ударом всё существо мое охватывала жаркая, жгучая до слез тоска и вместе с тем надежда, что вернемся, - на мгновение пространство и вправду будто исчезало.

Радио было одно, никаких других станций, программ, унизительных для него переключений и вариантов не было.

Я вспоминаю об этой далекой поре потому, что именно тогда само собой утвердилось в нашем поколении особое отношение к радио, как к пророку, всесильному властителю, определяющему и вещающему нашу судьбу. Это ощущение было очень далеко от художественности, от искусства, от игры.

Из черных бумажных тарелок пели песни, играли марши, рассказывали о подвигах, читали сказки, но, как это все делалось, было не важно, просто это окружало утренние и вечерние, очередные или экстренные известия, а вместе составляло радио, где главным оставались названия, имена, цифры, факты. Может, потому я и теперь верю в важность, нужность информации, стремлюсь к точности во всякой мелочи, к емкости в любом произнесенном у микрофона слове.

Потом, готовясь к жизни в театре, будучи студентом и актером МХАТа, я невольно стал слушать голоса актеров, спектакли и всяческие радиокомпозиции, пользуясь своим первым в жизни приемником СВД-9 как местом свидания с любимыми или недоступными исполнителями. Но и в эту пору передачи воспринимались, скорее, как документальное выступление кого-то или запись чего-то, существующего независимо от радио, от микрофона и усилий тех, кто остается за стеклом студии. Так, серый посетитель выставки более восторгается лимоном, изображенным в натюрморте, нежели мастерством живописца, положившего краски, из которых возник лимон. Короче говоря, полное незнание того, как, какими средствами и при каких обстоятельствах воздается радиообраз, лишало меня возможности заметить и оценить многое из того, что теперь восхищает.

В те годы мне самому пришлось записать как-то на радио стихи… Размашисто, невпопад микрофонной деликатности, я по-эстрадному отбарабанил строки, стараясь читать по своим понятиям хорошо, а потом был искренне удивлен, как бездарно и однообразно звучало это сочинение в моем "высокохудожественном" исполнении…

Наверное, я так навсегда и остался бы просто потребителем или уж в лучшем случае заезжим гастролером радио, если бы не случилось мне встретиться с ним еще раз и не на празднике, а в самые тревожные и строгие дни моей жизни. Всё, как нарочно, опять сложилось так, чтобы встреча наша произошла не торжественно, не романтично и уж совсем не так, как сходились в ту пору молодые люди с чудесами радиотехники. В те дни повсюду уже грохотали магнитофоны и радиолы, уже длинноволосые подруги, рассевшись по низким диванам у низких столиков, со знанием дела вкушали прелесть звучания разнесенных по углам полутемных комнат динамиков, а молодые люди добывали пластинки или записи, и переписывание было и искусством, и средством знакомства, и признаком благополучия. Еще не зная, как это назвать, еще не обязательно в джинсах, но уже тогда мои сверстники, поддавая громкость как пар в бане, с помощью радиоаппаратуры учились тому, что теперь называется "ловить кайф".

Моя техника в то время состояла из одного черного пластмассового наушника, который лежал рядом на подушке, дыркой вниз - тише, дыркой к потолку - громче. Жиденький проводок тянулся от наушника к зеленоватой стене, где, обросшая многими слоями окаменевшей масляной краски, двуглазым бугорком возвышалась розетка… Вместо тахты была кровать с железной спинкой. Вместо низкого столика - долговязая тумбочка.

Но не случись этой больницы, да еще глазной, где не всегда можно читать или писать, да болезни, требующей столь долгого пребывания, сроду не выдалось бы мне время так по-особому услышать радио и привязаться к нему. Уж совершенно точно при моей любви к проводам и железкам не упустил бы я возможности козырнуть перед соперником колоночкой или записью модной, или громкостью такой, что никакая красавица не устояла бы…

А судьба распорядилась так, что в общей сложности без малого два года был я отделен не только от всей этой техники и низких диванов, но и от театра, и от киностудий, и от общения с живыми актерами.

Именно тогда мой наушник, а потом тихо звучащий транзистор неназойливо и терпеливо повели меня в радиомир, подаривший мне множество светлых минут и добрых раздумий.

Качество воспроизведения, конечно, лишало возможности оценить какие-то тонкости переходов, вторых планов или оркестрового звучания, но, подобно мудрому старому учебнику, эта простота и сухость изложения давали возможность ясно ощущать главное, улавливать особенности самого построения, быть настоящим радиослушателем.

Не стану повторять "открытых" мною тогда истин и элементарных законов, по которым строятся всевозможные радиопередачи, скажу лишь, что, разговаривая с самыми разными по возрасту и роду занятий людьми, я стал понимать, как и почему они слушают радио. Я имел редкую возможность непосредственно наблюдать реакцию радиоаудитории, точно передо мною был зрительный зал…

Это непосредственное ощущение живого дыхания публики и теперь остается для меня началом всякой работы в радиостудии. Мне кажется, что ясное представление "адреса", конкретного слушателя, к которому обращена передача, помогает актеру определить самое важное - то, о чем и как он станет сегодня говорить у микрофона, отгороженного ширмой.

Конечно, каждый автор, редактор, режиссер или исполнитель еще до начала работы определяет свой круг слушателей, без этого не обойтись вещанию, призванному увлечь все возрасты и вкусы, но я останавливаюсь на этом потому, что всякий раз кроме того общего, вполне ясно выраженного в тексте адреса стремлюсь отыскать возможность поставить или сыграть сцену так, будто ее может слышать только один человек…

Несмотря на некоторую наивность такого стремления, на кажущееся противоречие между огромной разношерстной аудиторией слушателей и обращением к кому-то одному, как в девичьем письме с пометкой "лично", мне много раз приходилось убеждаться, что именно тогда достигается наибольший эффект и глубина сопереживания, когда в передаче удается нащупать и сохранить этот особый тон, настрой, а вернее сказать - личный адрес.

И дело, разумеется, не в том, порознь, в наушники или собравшись у динамиков целым обществом слушают радио, а в том откровении, отсутствии фальши, которые необходимы при доверительном разговоре с глазу на глаз.

Прошло несколько лет, забитых чисто кинематографической работой, прежде чем мне довелось по-настоящему заняться серьезным "радийным" делом.

Но как только я оказался в студии, как только услыхал первые куски записи, мой невольно приобретенный багаж слушателя, мои былые ощущения точно воскресили и в чем-то определили то направление работы, которому я верен по сей день.

Конечно, мое представление о том, что хочет слышать человек по радио, прежде чем превратиться в конкретное звучание, в кусок записанной пленки, требовало знаний, навыков, терпения, а главное - настоящей профессиональной помощи тех, чьими руками всякие творческие замыслы воплощаются в передачи. Тут я не могу не назвать имена людей, с которыми встретился, подружился и работаю вот уже много лет. Это опытнейший режиссер и прекрасный знаток актеров Нина Голубева, редактор Нелли Филиппова, мастер шумового дела Евгений Хорошевцев, звукорежиссеры Валентин Евдокимов, Роза Смирнова, Вячеслав Тоболин, музыкальный редактор Ольга Трацевская, которые с поразительным художественным чутьем отыскивают нужный ритм диалога, порой составляя его из отдельных слов.

Я теперь называю их имена и должности не только потому, что вместе с ними пережил минуты творческой радости, но и потому, что чем далее, тем более убеждаюсь в необходимости совместных усилий единомышленников, без которых современная, даже интересно задуманная радиопередача превращается в плоскую формальную запись.

За последние годы в эфир, как и в саму окружающую нас жизнь, проникло множество новых звуков, ритмических сочетаний и построений, наконец, новых литературных приемов, которые требуют соответствующих средств выразительности… Но, главное, изменился сам слушатель, его требования, его восприятие и отношение к радио.

В то же время на радио, как и в любом творческом деле, нет ничего беспомощнее и скучнее, чем повторение.

Замечательные открытия, сделанные в постановках Р. Иоффе, О. Абдулова, в работах Н. Литвинова, потому и остаются в памяти, что они глубоко индивидуальны и по-своему неповторимы или - если угодно доказательство от противного - легко узнаваемы и повторимы в пародии.

Отыскать для передачи свою интонацию, особый ритм, притом не только оригинальный, но и современный, соответствующий материалу и представлениям слушателя, - значит на каждом этапе работы - будь то запись игровых сцен, монтаж, шумы, музыка или окончательное сведение всего на одну пленку - что-то делать не так, как вчера.

Только таким образом, переходя из рук в руки, обрастая дополнительным звучанием, невидимое творение может сохранять, а еще лучше - обнажать свои собственные, лишь ему присущие черты. Я думаю, что тут-то и заключена наибольшая трудность всякой творческой работы для эфира.

Если в театре, на телевидении, в кино или на эстраде средства выразительности - это всё или почти всё, что может вам прийти в голову, то радио - строго вырезанная полоса реального мира - его звучание. Строгость этого среза может предстать или как бедность, ощущение недостаточности всего видимого и осязаемого, или как определенным образом сосредоточенное восприятие чего-то, нарочно освобожденного от всего отвлекающего.

Кто не знает, что в иную минуту, желая расслышать далекий звук или погрузиться в музыку, невольно закрываешь глаза. И тут звук выражает всё, точно подменяя все иные впечатления.

Казалось бы, фотография или немое кино прямые братья радиозвучанию, ибо там также только один срез. Но на самом деле это далеко не так.

Документально записанная звуковая картинка без слов гораздо беднее по выразительности, по количеству информации, чем любая любительская фотография уже потому, что она всегда "засорена" случайным неузнаваемым "шумом", разгадать который вы не успеваете, в то время как на фотографии вы можете вернуться взглядом к любой, сперва неясной детали…

Я напоминаю об этом потому, что, строго говоря, все эти отличия не что иное, как более или менее заметные препятствия на пути создания какого бы то ни было художественного образа средствами звука.

Порой, чтобы получить мало-мальски правдоподобную звуковую картинку или просто "живой фон", невозможно воспользоваться даже точной хроникальной записью и требуется заранее продуманная расстановка самых пустяковых деталей…

Разумеется, как и во всяком деле, все идет своим чередом, и сегодня, записывая передачи в студиях Дома звукозаписи или на Пятницкой, режиссеры не громоздят перед исполнителями подобных проблем. Но каждый по-своему все равно знает и где-то подсознательно учитывает существование множества видимых и невидимых камней, которые заметно влияют на плавное течение будущей передачи. Кое-что можно миновать автоматически в силу опыта, а кое-что заставляет порой остановиться в недоумении, а то и просто начинать сначала.

Назад Дальше