Силы неисчислимые - Сабуров Александр Николаевич 12 стр.


- А чего тут думать? Ты ж, Александр, сам понимаешь, что в наших условиях артиллерия дело неэкономичное. Наши доморощенные артиллеристы привыкли стрелять по расчету "на лапоть вправо, на лапоть влево". Мы с тобой не столь богаты, чтобы так боеприпасами разбрасываться. А наш минер донесет и руками снарядик точненько уложит.

- А как твой минный завод?

- Пока не справляется. - Рева нервно набивает табаком свою трубку. - Но все равно наладим выпуск мин. И ты, Александр, отдай приказ хлопцам, чтобы не растаскивали склад с нашими снарядами.

Я успокаиваю друга: на охрану склада выставлен отряд Погорелова, и там будет все в порядке.

Мы возвращаемся в домик штаба. Садимся завтракать.

- Когда начинается операция? - спрашивает Рева.

- Сегодня ночью. Вот справимся с этим делом, будем создавать школу минеров. Нам нужно не менее тридцати диверсионных групп. Понимаешь, если каждая из них свалит под откос хотя бы один вражеский эшелон, какая это помощь будет нашей армии!

У Ревы загорелись глаза. Но тотчас нахмурились:

- Только на меня в этом деле ты не рассчитывай. Не буду я больше сидеть в обозе.

- А как же командир отряда может оставаться в обозе?

- Какой командир отряда? - непонимающе уставился на меня Павел.

Рассказываю ему, что отныне наше объединение будет состоять из восьми отрядов. Поэтому решено, что я больше не буду совмещать две должности командира отряда и командира объединения. И командиром головного отряда имени 24-й годовщины РККА назначен он, Павел Рева.

- Так что тебе и карты в руки. Пожалуйста, действуй, разворачивай свое минное дело. Но сначала нам нужно разгромить немцев, вырваться на простор.

Рева взволнован, пытается закурить, но спички ломаются одна за другой.

Последние наши бойцы покидают Красную Слободу. Мы с Ревой стоим на бугорке, в последний раз оглядывая ставшие родными места. К нам подошла Петровна. Маленькая, какая-то всегда незаметная и всегда нужная. Тихо заговорила:

- Смотрю, разъезжаются товарищи, то один уедет, то другой. Думаю, пойду, старая, наведаюсь, а вдруг и вы… - Не договорив, пытливо посмотрела на нас. И по глазам видно, что хочется ей услышать от нас один ответ: "Что вы, Петровна, никуда мы от вас не уходим"…

Но не можем мы обманывать добрую женщину.

- Це верно, уезжаем, - вздыхает Рева. - Давай прощаться, золотой ты наш человек.

Я смотрю на Петровну. Вспомнился хутор Пролетарский, морозное вьюжное утро и узел с домашним скарбом. Петровна выносила свои последние вещи, чтобы тайно променять это добро на муку и картошку и подкормить нас, изголодавшихся, измученных. У нее на руках умер раненый Пашкович… До сих пор слышу ее тихие шаги по ночной избе. До изнурения хлопотала она: надо было накормить, обшить, обстирать партизан. И делалось это так незаметно, будто она к этому даже и не причастна.

В мирное время ничем от других не отличалась семья Калинниковых. Жили как все, честно трудились… А вот случилась беда с Родиной, и вся семья лесника поднялась на подвиг. Скромно, без лишних слов эти люди делали свое дело, повседневно рисковали жизнью для спасения других, отдавали все свои силы борьбе с врагом. Любовь и почет этой славной семье! Спасибо тебе за все, Елена Петровна!..

Я обнимаю ее, целую седеющую голову.

- Не забывайте нас, - шепчет Петровна сквозь слезы.

С Ревой идем провожать ее. К нам подходят все новые и новые люди. Слобожане тепло прощаются с нами. К горлу подкатывается комок. Павел бодро говорит людям, что мы вернемся, вернемся скоро. Петровна молча кивает.

- Ничего не хочу. Ничего! Только бы увидеть вас всех живыми, сыны мои…

Сцены прощания… Группа партизан окружила кузнеца. В кожаном фартуке, высокий, бородатый, он склонил непокрытую белую голову. Бойцы жмут ему руки, обнимают, целуют, потом отходят к подводам, но еще долго смотрят на кузницу, на ее хозяина - своего преданного, немногословного друга. Молодой партизан медленно расхаживает вдоль ограды небольшого домика. Подойдет к калитке, потопчется и снова отойдет. Видать, завелась зазноба у паренька и не так-то легко зайти, чтобы проститься с ней.

Где-то на другом конце улицы вспыхнула песня:

В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед ему летят…

Ее подхватывают на подводах, у кузницы, у ворот домов, где слобожане прощаются с бойцами, и широко над Слободой несется грустный мотив.

Щемит сердце. Нет, нигде, куда бы ни занесла меня война, не забыть мне Красной Слободы - нашей маленькой партизанской столицы. Стали дороги и близки мне скромные, отзывчивые слобожане, и эта широкая улица, и река, и густой темный лес за ней…

Иванченков останавливает возле нас свои сани. Лицо пепельно-серо. Глаза ввалились. Глядя в сторону, говорит глухо:

- Опоздал. Извините, товарищ командир. Жена, знаете… И малыши, ведь двое их у меня… Сначала толковал ей всякое по хозяйству. Потом по лесу возил, показывал, где можно скрываться на тот случай, если придут гитлеряки, а как сказал ей, чтоб только живьем в руки фашистам не давалась, тут она и заголосила. Никогда еще она так не плакала, товарищ командир. Никогда, - повторяет он, и у самого слезы медленно катятся по щеке, застревая в густых рыжих усах.

Глазам не верю: Иванченков плачет?

Вспомнилось наше первое знакомство в Смилиже. Иванченков там был у немцев старостой. Но это, как позже выяснилось, был наш подпольщик, предельно честный и преданный нашей Отчизне. Когда же мы впервые пришли к нему, он был уверен: смерти не избежать. Но ни один мускул на его лице не дрогнул. Почему же теперь он так сник? Жену с ребятишками трудно оставлять? Нет, не только это. Там, в Смилиже, он нервы стиснул в кулак, чтобы выиграть схватку, выгадать время, доказать, что он настоящий советский человек. Сейчас же, в кругу друзей, и он не мог и не хотел скрывать свои чувства.

Иванченков встряхивается, прикладывает ладонь к козырьку:

- Разрешите приступить к командованию взводом?

- Не взводом, а ротой, - поправляю я. - Такое решение принял штаб.

Он соскакивает с саней. Взволнованно смотрит то на меня, то на Реву. Хочет что-то сказать, сказать много и горячо, но произносит тихо и коротко:

- Не подведу!..

Бросается в санки и гонит свою мохнатую лошадку.

Подходит Мария Кенина. Держится спокойно. Даже улыбается. Пожалуй, посторонний человек поверил бы ее спокойствию. Но я хорошо знаю Кенину. И знаю, откуда она пришла. Слишком громкий голос выдает ее боль.

- Вы ж понимаете, - говорит она, - с моей мамочкой покуда договоришься - и день мал станет. Такие страсти развела. "Я твою дочку берегла, как наседка пестовала. Так ты теперь вот что надумала - уходить за тридевять земель. Нет, милая, раз ты мать, так и сиди тут, а я тебе не кошка, чтобы дите, как котенка, по лесу таскать…"

От напускной веселости не остается и следа. Мария вот-вот расплачется.

- А тут еще дочурка вцепилась: "Не уходи, мамуля!" Не помню, как и вырвалась, как по лесу шла…

Смотрю на нее. Молодая, красивая. Война оторвала ее от ребенка, от матери, от учительской работы, а сегодня уводит далеко от родного дома, в неизвестность. И снова, в какой уже раз, в сердце стучится мысль: беспредельно благородство наших людей, изумительна красота их подвига - скромного и величественного…

Трудно уходить из этих мест, ох как трудно! Колонна наша уже повернула к реке Неруссе и снова остановилась.

Задыхаясь, бежит к дороге Григорий Иванович Кривенков. Окружаем его. Он валится на сани, заходится кашлем. Наконец поднимает голову, вынимает из бороды застрявшие сухие травинки.

- Когда еще свидимся? - слышим его надтреснутый голос. - Хотелось бы с вами, да силы уже не те.

И сразу заговорили все.

- Давай лечись как следует, теперь мы и без твоей помощи обойдемся.

- Лети в Москву, там орден получишь, а после войны вместе с тобой его обмоем…

Стоял такой галдеж, что я едва расслышал мольбу Григория Ивановича:

- Езжайте, хлопцы, скорее езжайте…

Поднялся с саней, обвел всех нас взглядом. И сразу оборвался гомон. И в наступившей сторожкой тишине заскрипели полозья.

Григорий Иванович Кривенков махал нам вслед шапкой. Мы оставляли человека, который так много сделал для нас. Я уже говорил, что он раздобыл для нас больше тысячи винтовок. За это он первым из брянских партизан был награжден орденом боевого Красного Знамени. Мы больше не встретились с ним. Этот неутомимый человек и после нашего ухода продолжал оказывать помощь партизанам. И однажды, разыскивая тайные места с оружием, усталый и больной, он упал в лесу и уже не поднялся. Пусть советские люди никогда не забудут этого имени: Григорий Иванович Кривенков. Он до последнего дыхания был на боевом посту и отдал жизнь за свое Отечество, которому служил верно и беззаветно.

Чердаш неутомим в беге. Санки то и дело размашисто ударяются о пни и вековые шершавые сосны, между которыми извивается дорога. Едем день, другой. Уже реже стал лес. Показались поляны, чуть зеленеющие от молодой травы, хотя в ложбинах еще лежит снег. По раскисшей дороге и Чердаш замедляет шаг. Вот и знакомые заросли орешника. Говорю Реве:

- Это урочище Брусна, Павел. Смотри вправо, а то промахнем мимо.

Но одинокий дом лесника почему-то показался левее от нас.

- Да це партизаны Ковпака натоптали тут столько дорог, что доброму чоловику не грех и заблудиться, - ворчит Рева.

Направляемся к тому самому дому, где в ноябре 1941 года мы разрабатывали свою первую боевую операцию. Безумно дерзкой она была. Сегодня трудно и поверить в такое. Под носом двух эсэсовских полков и штаба немецкой дивизии наш отряд, состоявший всего из девяти человек, принял решение разгромить станцию Зерново на железной дороге Киев - Москва. Да, мы были вдевятером четыре красноармейца и пять офицеров. Отряд разбили на четыре ударные группы. Первая группа - Рева и Бородавко - нацеливалась на бензохранилище и подожгла более ста тонн бензина. Вторая группа - Пашкович и Яиьков - взорвала склад со снарядами. Сержант Ларионов и наш разведчик Василий Волчков, вооруженные одним пистолетом, охраняли тыл на случай немедленного отступления. Комиссар Богатырь, лейтенант Федоров и я штурмовали караульное помещение, где нам удалось уничтожить более тридцати фашистских солдат и офицеров, охранявших станцию.

Собственно, мы могли бы этим и ограничиться, так как из Середины-Буды и хутора Михайловского эсэсовцы повели по станции бешеный огонь из всех видов оружия, но стреляли они очень неточно. Пришлось "помочь" им: мы уничтожили все станционное хозяйство, а заодно заминировали ближний мост.

Возвращались счастливые и окрыленные. Понятна была наша радость: ведь еще вчера мы, горстка советских бойцов, вырвавшихся из вражеского окружения под Киевом, сидели в деревне Подлесной и не знали, что делать, с чего начинать свою новую партизанскую жизнь. Кое-кто из перепуганных местных жителей твердил нам: "Сейчас наш брат пусть хоть с автоматом будет, но против фашистской силы он что комар против бугая - хвостом махнет бугай, и комар даже конца своего не почувствует". Другие вторили: "Это вам не гражданская война: тогда кол от плетня в дело шел, а сейчас танки, самолеты, пушки, пулеметы, пехоты тьма где только хоронились они в той Германии…"

Но мы не прислушивались к речам маловеров. Нас поддержали, ободрили сочувствие крестьян и их бескорыстная помощь. И так хотелось показать этим людям, что и девять человек могут многое сделать.

Конечно, мы могли бы поставить перед собой более скромную задачу, например устроить засаду на дороге. Но население редко видит результаты таких вылазок фашисты быстро убирают трупы своих солдат. Другое дело - нападение па вражеский гарнизон. Такое уж не скроешь. Молва о бое в Зерново с быстротой молнии разнеслась окрест. Передаваясь из уст в уста, она расцвечивалась все новыми подробностями, подчас вовсе невероятными. Утверждали уже, что на станцию напал многочисленный советский десант, что потери фашистов исчисляются сотнями…

Никто не верил, что нас всего девять человек. Но мы и не старались разубеждать в этом. Главное было в другом: народ поверил в нашу силу. И к нам потянулись люди.

Прошло сто пятьдесят дней. И мы снова вернулись сюда. Теперь наши силы возросли во сто крат. И то, что сегодня мы пришли сюда - уже не девять человек, а восемь партизанских отрядов, - вовсе не случайно: здесь нам поверили в самое трудное для нас время, пусть теперь порадуются нашей нынешней силе.

Вокруг дома лесника все прогалины между деревьями заполнены лошадьми, повозками. У пылающих костров сгрудились партизаны.

- Выпрячь, водить, покуда не подсохнет, воды не давать! - приказывает подбежавшим бойцам Рева, а сам с доброй улыбкой обходит Чердаша, похлопывает его по бокам и уж потом направляется к дому.

У крыльца стоит огромная лошадь - ломовик, - впряженная в миниатюрные санки. У передних ног лошади охапка свежего сена, но бедное животное никак не может дотянуться - хомут не пускает.

- Что за разгильдяй бросил коняку в таком виде? - гремит Рева.

- Чего шумишь? - урезониваю его. - Лучше бы взял да сам и поправил сбрую…

- Не терплю растяп!

В сенях у окна пристроился пожилой мужик в потертой свитке, в выцветшей ушанке. На подоконнике на узорчатом платке аккуратно разложена еда. Не обращая на нас внимания, незнакомец старательно натирает поджаренную хлебную корку чесноком, прилаживает к ней добрый ломоть сала.

- О це дило, друже, - одобряет Рева, - чеснок, да сало, да селянский ржаной хлеб - найкращий в свити продукт для партизана. Может, не поскупишься да угостишь приезжих, землячок?

Тот от неожиданности вздрагивает, оборачивается и деликатно отзывается:

- День добрый, товарищи.

Рева, как всегда, не ожидает, когда его начнут угощать, одной рукой обнимает незнакомца, а другой тянется к снеди, успевая при этом приговаривать:

- Сразу видать землячка-украинца…

Но землячок не так-то прост. Тихонечко прижимается спиной к подоконнику, отводя в сторону руку непрошеного гостя. И тут Рева замечает в углу длинный кнут.

- Это твоя лошадь у крыльца?

- Моя. А что?

- Головотяп ты, а не возница!

- А я и не возница вовсе.

Я внимательно всматриваюсь в человека. У него белые-белые волосы, а лицо моложавое, гладко выбритое, с ясными серыми глазами.

- Кто же ты? - не унимается Рева.

- Я - Таратуто Николай Васильевич, будем знакомы, - сует нам по очереди руку незнакомец. Делает он это так невозмутимо, будто его имя здесь всем прекрасно известно.

- Плохо тебя командир обучает, - говорит Рева и все-таки ухитряется стянуть с подоконника аппетитный кусочек.

- А я сам командир Хинельского партизанского отряда.

Это настолько неожиданно, что Рева, уже начав было жевать, обратно кладет еду. Пытается шуткой прикрыть свое смущение.

- Ну як же так, землячок, так бы сразу и говорил. Я же сразу узрел, что передо мной не простая людына…

Вместе идем в комнату. Я все вспоминаю: Таратуто - где я слышал эту фамилию? И вдруг вспомнил Гаврилову Слободу, старосту-предателя, его признание по поводу анонимок… Задаю обычные при знакомстве с новым командиром вопросы:

- Район хорошо знаете? Народ вас знает?

- Родился и вырос в этих местах. Работал здесь директором пенькозавода.

- В армии не служили?

- Нет, не служил, - ответ прозвучал без нотки сожаления.

- Скажите, а вы были директором завода в Новгород-Северске?

- Да.

- А у вас был такой - Фещенко?

- Был.

- А за что вы были под следствием?

Таратуто заметно встревожился.

- Да, арестовывали меня. Но потом разобрались, выпустили…

Я понимаю его тревогу. Сейчас, в условиях вражеской оккупации, не так-то просто выяснить причину ареста. Уже поэтому мы вправе были бы не доверять ему. Смотрю на погрустневшее лицо Таратуто, и волна возмущения снова переполняет грудь: одной анонимки, написанной мерзавцем, хватило, чтобы посадить хорошего, честного человека.

- Все же за что вы оказались в тюрьме?

- Кто-то оклеветал меня.

- Вы не знаете, кто именно?

- Нет.

Рассказываю ему историю, которая произошла в Гавриловой Слободе.

- Неужели тот самый Фещенко? - не верит Таратуто.

- Он принял нас за немецких чиновников и рассказал нам все до мельчайших подробностей. Мы его потом расстреляли.

Таратуто вытирает вспотевшее лицо.

- Значит, расстреляли? Спасибо вам, спасибо от живых и от мертвых!..

И вдруг мрачнеет:

- А вы знаете, все-таки не Фещенко на меня настрочил. Не мог он… Тут что-то не так.

- Это почему? - удивляюсь я.

- Потому, что, когда меня исключали из партии, он жарче всех защищал меня. А потом вместе с моей женой приезжал ко мне в тюрьму, добивался, чтобы передачу разрешили.

- Очередной трюк для отвода глаз. А вы и поверили…

- Да, - задумчиво говорит Таратуто. - Трудно даже себе представить такое.

Так состоялось наше знакомство с Николаем Васильевичем Таратуто, которого Хильчанский райком партии назначил командиром местного партизанского отряда.

Сложны характеры людей. Не каждого с первого взгляда разгадаешь. Когда мы в лесу повстречали Петракова и он сказал, что в прошлом был лесорубом, а в армии стал сержантом, мы сначала не поверили. Разухабистая походка, задиристый тон, вызывающая вольность обращения без учета должностей и званий исключали даже мысль о том, что перед нами армейский сержант. Но прошло время, и мы увидели, что это очень исполнительный и волевой человек. Теперь он лучший командир взвода. Взвод у него такой, что может сражаться за целую роту.

Или Иван Иванович Шитов. В армии был простым поваром. Человек несколько замкнутый, молчаливый. Думалось на первых порах, что выше черпака и котла он никогда не подымется. А на наших глазах Иван Иванович стал талантливым подрывником, затем командиром подрывной группы, а вскоре возглавил все подрывные группы отряда. Когда же мы организовали школу по подготовке подрывников, то ее начальником, не раздумывая, назначили Шитова. Организаторские способности этого человека с каждым днем раскрывались все шире и очевиднее. Он стал командиром отряда, который со временем превратился в могучее партизанское соединение, успешно действовавшее в Каменец-Подольской области. Я имел удовольствие работать с Иваном Ивановичем и после войны. Кристальной души человек, вдумчивый и смелый, он очень много сделал в первые послевоенные годы, когда мы вели трудную и жестокую борьбу с последышами фашизма - украинскими буржуазными националистами - бандеровцами. Шитов умер рано - ему не было и сорока лет. А мы и не подозревали, что он тяжко, неизлечимо болен…

Назад Дальше