Из пережитого. Воспоминания флигель адъютанта императора Николая II. Том 2 - Анатолий Мордвинов 11 стр.


С основными законами я был знаком лишь поверхностно; не будучи юристом, не знал их толкований, но все же имел с ними довольно близкое соприкосновение лет пять назад, когда возник вопрос об отказе великого князя Михаила Александровича от всяких прав на престол ввиду его женитьбы на г-же Вульферт.

Тогда все было и для меня, да и для других ясно; но это было давно, я многие подробности толкования забыл, хотя и твердо сознавал, что при живом наследнике Михаил Александрович мог бы воцариться лишь с согласия и отказа самого Алексея Николаевича от своих прав.

А если такой отказ по малолетству Алексея Николаевича теперь немыслим, и он должен будет вопреки желанию отца все-таки сделаться, хотя бы до совершеннолетия, императором, то, может быть, и государь, которому невыносима мысль расстаться с сыном, передумает поэтому отрекаться и сам, чтобы иметь возможность оставить его при себе.

Облегчение для меня в данную минуту заключалось, значит, в том – имелось ли в основных законах указание на право государя как опекуна отречься не только за себя, но и за своего малолетнего сына – наследника престола.

Что в обыденной жизни наши гражданские законы таких прав опекуну не давали, я знал твердо, по собственному опыту, что сейчас же и высказал Кире Нарышкину по дороге, проходя с ним в соседний вагон, где помещалась наша военно-походная канцелярия:

– Что говорят об этом основные законы, я хорошо не помню, но знаю почти заранее, что они вряд ли будут по смыслу противоречить обыкновенным законам, по которым опекун не может отказываться ни от каких прав опекаемого, а значит, и государь до совершеннолетия Алексея Николаевича не может передать престола ни Михаилу Александровичу, ни кому-либо другому, кроме своего сына.

Ведь все присягали государю и его законному наследнику – а законный наследник, пока жив Алексей Николаевич, только он один.

– Я и сам так думаю, – ответил в раздумье Нарышкин (он окончил курс училища правоведения), – но государь ведь не просто частный человек. Может быть, "Учреждение об императорской фамилии" и основные законы и говорят об этом иначе.

– Конечно, государь не частный человек, а самодержец, – сказал я, – но, отрекаясь, он уже становится и просто опекуном, не имеющим никакого права лишать опекаемого его благ.

Том основных законов, к нашему удовлетворению, после недолгих розысков все же нашелся у нас в канцелярии, но, спешно перелистывая его страницы, мы прямых указаний на права государя как опекуна в то время не нашли.

Ни одна статья не говорила о данном случае, да там и вообще не было упомянуто о возможности отречения царствующего императора, на что мы оба, к нашему удовлетворению, обратили тогда внимание.

Впоследствии много указывали на этот "вопиющий пробел" в наших законах, забывая, что самодержавный монарх, не в пример конституционному, не имеет права на отречение уже по существу своей власти. В законах могли бы быть лишь указания, как поступать в случае тяжкой или душевной болезни императора, то есть о назначении регентства, а не о необходимости отречения его самого.

Кира Нарышкин торопился, его ждали, и, взяв книгу законов, он направился к выходу.

Идя за ним до запертой двери салона, я, помню, с настойчивостью ему говорил:

– Хотя в основных законах по этому вопросу ничего ясного нет, все же надо непременно доложить государю, что по смыслу общих законов он не имеет права отрекаться от престола за Алексея Николаевича. Опекун не может, кажется, даже отказываться от приятия какого-либо дара в пользу опекаемого, а тем более, за него отрекаясь, лишать Алексея Николаевича и тех имущественных прав, с которыми связано его положение как наследника. Пожалуйста, доложи обо всем этом государю – быть может, он и изменит свое решение.

Все это я хорошо знал из личного опыта, будучи сам опекуном и малолетнего, и взрослого лица.

Что именно так я говорил Нарышкину и именно в этих выражениях, я помню очень твердо и ясно чувствую и теперь, что и он был совершенно согласен со мной.

Удалось ли Нарышкину доложить об этом государю или хотя бы графу Фредериксу или обратить внимание депутатов – я не знаю.

В те минуты моя память не была еще так подавлена, как час спустя, около 12 часов ночи, когда весть о все же состоявшемся, несмотря ни на что, отречении в пользу Михаила Александровича чем-то тягучим, давящим, невыносимым начала медленно окутывать мое сознание.

Поэтому лишь как сквозь густой туман вспоминаю я и возвращение Нарышкина и графа Фредерикса от государя, и довольно несвязное их сообщение о происходивших во время переговоров подробностях.

Рассказ Шульгина, напечатанный в газетах и который я впоследствии прочел, многое возобновил в моей памяти.

За небольшими исключениями он, в общем, верен и правдиво рисует картину приема членов Думы.

"Мы вошли в салон-вагон, – передает Шульгин. – Здесь находился министр Двора граф Фредерикс и еще какой-то генерал, фамилии которого я не запомнил. Через несколько секунд вошел царь. Он был в форме одного из Кавказских полков. Лицо его решительно не выражало ничего больше, чем во всякое другое время. Он поздоровался с нами скорее любезно, чем холодно, подав руку. Затем он сел, указав нам жестом сесть, а Гучкова попросил сесть рядом с собою за маленьким столиком. Фредерикс сел немного подальше. Я сел напротив царя, а генерал в углу, где записывал все происходящее. В это время вошел генерал Рузский, извинился, поздоровался и сел против царя, рядом со мной. Первым начал говорить Гучков. Он говорил долго, гладко, даже стройно, не касаясь прошлого, излагая только настоящее положение и выяснив, до какой бездны мы дошли. Во время своей речи Гучков сидел, не глядя на царя, положив правую руку на стол и опустив глаза. Он не видел лица царя, и поэтому ему легче было договорить все до конца. Он и сказал все до конца, закончив, что единственный выход – отречение в пользу Алексея Николаевича с назначением регентом Михаила Александровича. В это время генерал Рузский наклонился ко мне и сказал: "Это дело решенное". Еще во время речи Гучкова Рузский сказал мне шепотом: "По шоссе из Петрограда движутся сюда автомобили, наполненные людьми. Я велел их задержать". Когда Гучков кончил, заговорил царь. Его голос и манеры были гораздо более деловиты и спокойны. Совершенно спокойно, как о самом обыденном, он сказал:

– Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем я понял, что расстаться с моим сыном я не способен.

Тут он сделал очень короткую остановку и продолжал:

– Вы это, надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу брата.

После этих слов он замолчал, ожидая ответа. Так как это предложение застало нас врасплох, то мы посоветовались около 15 минут, после чего Гучков заявил, что не чувствует себя в силах вмешиваться в отцовские чувства и считает невозможным в этой области какое бы то ни было давление".

"Была у меня, кроме того, – говорит в другом рассказе Шульгин, – и немного иезуитская мысль. Может быть, – думал я, – государь не имеет права отречься в пользу того, кого он выбрал, и пусть на всякий случай отречение будет не совсем правильным. Кроме того, малолетний царь не мог бы установить конституционный строй, что возможно для Михаила".

В другой статье Шульгин более подробно объясняет свои мысли: "Кроме того, большой вопрос, может ли регент принести присягу на верность конституции за малолетнего императора. Между тем такая присяга при настоящих обстоятельствах совершенно необходима. Таким образом, мы выразили согласие на отречение в пользу Михаила Александровича. После этого царь спросил нас, можем ли мы принять на себя известную ответственность, дать гарантию в том, что акт отречения действительно успокоит страну и не вызовет каких-нибудь осложнений. На это мы ответили, что, насколько мы можем предвидеть, мы осложнений не видим".

После этого государь встал и вышел в соседний вагон подписывать акт. Приблизительно около четверти двенадцатого царь вновь вошел в наш вагон, держа в руках листки небольшого формата.

– Вот акт об отречении, прочтите! – сказал он.

Мы прочитали акт вполголоса. Затем я попросил вставить после слов: "заповедаю брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа" и т. д., вставить слова "принеся в том всенародную присягу". Царь согласился и приписал эти слова, изменив одно слово, так что вышло: "принеся всенародную присягу". Акт был написан на двух-трех листочках небольшого формата на пишущей машинке. На заглавном листе слева стояло "Ставка", а справа "Начальнику Штаба". Подпись царя была сделана карандашом. После этого состоялся обмен рукопожатий.

Когда я посмотрел на часы, было без двенадцати минут полночь".

* * *

Я помню, что, когда это случилось, у меня мелькнула мысль: "Как хорошо, что это было 2 марта (?!), а не 1-е". После этого было прощание. Мне кажется, что злых чувств ни с той, ни с другой стороны в это мгновение не было. С внешней стороны царь был совершенно спокоен, но скорее дружественен, чем холоден".

Действительно, около 12 часов ночи Гучков и Шульгин, не имея еще в руках манифеста, покинули наш поезд и ушли к Рузскому. Больше мы их не видали.

Перед уходом они старались успокоить графа Фредерикса, встревоженного судьбой своей жены, и говорили нам, что "Временное правительство возьмет на себя заботы о том, чтобы этому достойному старцу не было сделано никакого зла".

Отречение от престола бесповоротно состоялось, но еще не было окончательно оформлено.

В проекте манифеста, каким-то образом уже к тому времени предупредительно полученном из Ставки, потребовались небольшие дополнения: 1) о присяге конституции будущего монарха и 2) вместо имени наследника цесаревича надо было вставить имя великого князя Михаила Александровича.

Как я узнал через день от начальника дипломатической канцелярии в Ставке Базили, этот проект был, по поручению генерала Алексеева, составлен в спешной ночной работе самим Базили, совместно с генералом Лукомским.

Чьими указаниями и чьей инициативой руководствовался спервоначала генерал Алексеев, отдавая такое распоряжение, до сих пор остается мне неизвестным.

Об этом много спорили тогда, спорят, вероятно, с не меньшим взваливанием вины друг на друга и теперь – эти недостойные часы и дни еще долго будут хранить в себе много загадочного и бояться яркого, но сурового света истины…

Вопрос о том, кто с такой предупредительностью дал указание Ставке о заготовлении манифеста об отречении и, в особенности, когда именно это распоряжение последовало, уже в те дни интересовал меня необычайно – он ведь был во всех отношениях так показателен!!! Но как тогда, так и теперь, после долгих лет и чтения всевозможных опубликованных документов, я до сих пор не мог его выяснить с достаточной ясностью. Генерал Лукомский в своих воспоминаниях говорит: "Поздно вечером 1/14 марта генерал Рузский прислал телеграмму, что государь приказал составить проект Манифеста об отречении и чтобы этот проект передать по прямому проводу генералу Рузскому.

Я вызвал генерала Базили, и мы составили проект, который и был передан генералу Рузскому.

По приказанию генерала Алексеева, после передачи манифеста в Псков, об этом было сообщено в Петроград Родзянко".

В другом месте генерал Лукомский поправляет замеченную им ошибку и говорит, что "телеграмма о составлении Манифеста не могла быть получена, как он ранее установил, 1 марта поздно вечером, а вероятно, лишь 2 марта после 3 часов дня".

Когда Базили прибыл к нам, в Орше, в императорский поезд, он нам говорил, что он и генерал Лукомский работали над составлением манифеста "почти всю ночь".

Это же подтверждали и другие очевидцы Ставки, рассказывая, что: "Базили, придя в штабную столовую утром 2 марта, говорил, что он всю ночь не спал и работал, составляя по поручению генерала Алексеева с генералом Лукомским манифест об отречении".

В тщательно собранных генералом Рузским подробных документах об этих днях копии этой телеграммы с приказанием государя о составлении проекта манифеста не имеется.

Вообще там, вероятно, много телеграмм пропущено.

Находятся лишь весьма глухие указания, что проект Манифеста был получен из Ставки неизвестно когда в Пскове, так как генерал Данилов в своей телеграмме из Пскова в Ставку от 2 марта в 8 часов 35 минут вечера только между прочим упоминает, что "проект Манифеста отправлен в вагон генерала Рузского".

Сам генерал Рузский, рассказывая подробно по часам все события 1 и 2 марта, только говорит:

"У государя к приезду депутатов был уже готов текст манифеста об отречении…"

В опубликованном большевиками дневнике Его Величества записано об этом 2 марта также весьма кратко: "…к 2½ часам пришли ответы от всех (командующих). Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте и спокойствия нужно сделать этот шаг. Я согласился. Из Ставки прислали проект Манифеста. Вечером из Петрограда приехали Гучков и Шульгин…"

Генерал Савич, присутствовавший во время знаменательного разговора трех генералов с государем в 3 часа дня в Пскове 2 марта, удостоверяет, что "на вопрос графа Фредерикса, как оформить детали, связанные с актом отречения, присутствовавшие указали, что они в этом не компетентны и что лучше всего государю ехать в Царское Село и там все оформить со сведущими лицами.

Фредерикс с этим согласился".

Действительно, в нашей "вагонной" военно-походной канцелярии никакого проекта Манифеста об отречении не составлялось, чему я сам был свидетелем.

Он появился там лишь поздно вечером 2 марта, присланный от генерала Рузского для переписки и снятия копии.

Вообще в псковские дни военно-походная Его Величества канцелярия совершенно не сносилась со Ставкой – все было в руках штаба Северного фронта.

С другой стороны, Блок в своем "исследовании" последних событий утверждает, что "текст Манифеста об отречении был накануне (то есть 1 марта) набросан Шульгиным; некоторые поправки внесены Гучковым. Этот текст в качестве материала и вручили царю".

Этот проект Манифеста Шульгина, заключавший всего несколько коротких фраз, действительно депутаты привезли с собой и передали при своем разговоре государю. Его Величество его даже не читал, сказав, что у него уже имеется другой. Генерал Данилов так говорит об этом в своих воспоминаниях:

"В этот период времени (около 4 часов дня 2 марта) из Могилева от ген. Алексеева был получен проект Манифеста на случай, если бы государь принял решение о своем отречении в пользу сына. Я немедленно отправил его из штаба генералу Рузскому в его вагон…"

Сопоставляя все эти данные, невольно приходишь пока к следующему выводу: 1) Что Манифест об отречении был составлен в Ставке в ночь с 1 на 2 марта, хотя пока точно и неизвестно, по чьему приказу или почину – вернее всего, по почину ген. Алексеева или ген. Лукомского. 2) Что, следовательно, он заготовлен был предупредительно заранее, то есть в то время, когда государь еще и не думал высказывать своих намерений отречься.

Если бы это было иначе, то есть если бы сам государь действительно приказал лишь после 3 часов дня 2 марта через генерала Рузского составить Манифест об отречении, то его составители не могли бы работать над ним всю ночь, как они сами, да и другие очевидцы, удостоверяют. В подобном случае этот акт мог достичь Пскова лишь под утро 3 марта, когда государь уже давно покинул этот город, направляясь после отречения в Могилев…

Покидая нас, члены Думы просили переписать измененный Манифест, вероятно, "для большей надежности", в двух экземплярах, оба за собственноручной подписью Его Величества, скрепленные министром Двора.

Эти манифесты, помеченные "город Псков, 2 марта 1917 года 15 часов", были наспех переписаны на машинке в нашей вагонной военно-походной канцелярии на больших длинных телеграфных бланках и представлены государю.

Его Величество подписал их в вагоне-столовой около часа ночи, молча, стоя, карандашом, случайно нашедшимся у флигель-адъютанта герцога Н Лейхтенбергского, и в присутствии только нас, его ближайшей свиты…

Графа Фредерикса и адмирала Нилова при этом не было – они находились у себя в купе.

Вот когда еще можно и должно было бы нам попытаться еще раз остановить эту подпись и заговорить. Заговорить сообща, со всей силою нашего отчаяния и убеждения! Но мы все были уже слишком подавлены, ничего не соображали и молчали…

Все же никогда, до конца своей жизни, себе лично не прощу моего молчания в те минуты. Я смог только отвернуться, чтобы не видеть, как государь подписывал этот роковой для моей Родины документ.

Как сквозь сон помню, что эти Манифесты, подписанные государем около часу ночи (уже на 3 марта), были затем отнесены в купе к графу Фредериксу для "скрепления" и с каким непередаваемым волнением бедный старик, справляясь с трудом с дрожащей рукой, их очень долго подписывал.

Я уже не помню, с кем и когда эти документы были отправлены в поезд Рузского для вручения Гучкову и Шульгину.

Более отчетливо почему-то вспоминается, что и после подписания отречения мы еще долго оставались в вагоне-столовой, не для вечернего чая, к которому никто не прикасался, а для того, чтобы в эти жуткие минуты не быть в одиночестве.

Назад Дальше