Всю ночь мы ждали открытия замков. Но – увы! – этого не произошло. Лагерное начальство почему-то отказалось от своего намерения. Утром нас, всех четырнадцать, ошмонали возле БУРа и отобрали пики. Затем погрузили в кузов машины и повезли на рудник имени Белова.
Пейзажи были самые разные, но все – колымские. Ехали тихо.
…Ямщик, не гони лошадей -
Нам некуда больше спешить, -
вспомнились почему-то гениальные строки старинной песни.
В начале пути, когда въехали на взгорок под желтой скалой (ах! какое чудное место для нападения!), ясно увиделись четыре больших черных камня. Вернее, три больших и один маленький. И мне подумалось: три большие черные скалы – это памятники Ивану, Игорю и Федору. Маленький – это знак для меня, поскольку я остался жив. Знак памяти.
Клятву, данную Феде Варламову, я выполнил летом 1957 года. Путь от железнодорожной станции к маленькому родному его городку Белогорску был недолог, не более получаса. Места эти с раннего детства были мне знакомы, отец часто брал меня в свои поездки по району по почтовым делам на тарантасе. Я не был в Белогорске двадцать лет. И ничего не изменилось. Только городок словно стал меньше. Так же, как и в раннем моем детстве, текла могучая река, и белели меловые горы, поросшие лесом и кустарником: сосна, дуб, рябина (уже краснеющая), бузина и еще бог весть какие кустарники и травы.
У остановки я спросил Камышовую улицу. Юная девушка подробно по-украински объяснила мне путь. Камышовая улица, и дома на ней почти все с камышовыми крышами. За плетеными изгородями цвели высокие, чуть запыленные мальвы. Стены домов – кирпичные, саманные, деревянные – были, по местному обычаю, обмазаны глиной и чисто выбелены.
Вот и калитка с цифрою пять. Я постучал, позвенел щеколдою. Из раскрытой двери раздалось по-русски:
– Заходите, не заперто!
И навстречу мне вышла высокая, красивая женщина лет уже за шестьдесят. Глаза ее, чистые и еще молодые, живые, прозрачные и глубокие, были глазами Феди Варламова. И лицом очень похожа была она на моего погибшего друга. Я сказал:
– Здравствуйте, Мария Анисимовна!
– Здравствуйте, не знаю, как величать. А откуда вы меня знаете?
– Знаю я вас от дорогого друга моего Федора Варламова. Очень он на вас похож и лицом и глазами.
– Так вы от Феденьки?! Где он? Что с ним случилось – пятый год ни одного письма! А раньше-то письма, хоть по одному в год, но приходили! – И в глазах Марии Анисимовны заметалась тяжелая смертельная тревога и предчувствие: – Что, нету уже моего Феденьки, меньшенького моего родного сыночка?
Я мог бы ничего не говорить. Ответ уже был в моих глазах. Но я никогда раньше подобные вести никому не сообщал. У меня у самого навернулись слезы, и я сказал:
– Нету, нету уже Феденьки нашего дорогого, Мария Анисимовна.
Мария Анисимовна зарыдала, померкла лицом. Но, как бы спохватившись, сказала сквозь слезы:
– Да что ж мы тут стоим-то? Проходите в дом, проходите, пожалуйста.
Я прошел в дом, в просторную белостенную горницу. Как в большинстве сельских русских домов, одну из стен украшала рамка с разными фотографиями под стеклом. На нескольких был Федя. Вот он с капитанскими погонами на плечах, веселый, белозубый, с орденами.
– Вот он, Федя, – сказал я.
– Да, это он, Феденька мой ненаглядный. За стеклом в рамке были также награды: два Георгиевских креста, орден Славы, какие-то медали.
– Это не Федины награды. Кресты – отцовские, моего отца, за первую германскую войну. Раньше они запрещались, а сейчас можно. Орден Славы и медали моего мужа. Он в Воронеже в госпитале умер, товарищ, друг его привез. И еще два сына погибли. От них и наград не осталось. Только похоронки.
В красном углу горела, теплилась лампадка перед иконою Богородицы.
– Давайте сядем, поговорим. Расскажите мне все про Федю, как вы там жили, в хабаровском крае. Как, что случилось с ним. Все рассказывайте.
Девушка лет двадцати накрыла стол белой скатертью ("Это внучка моя от старшего сына, Катя").
– Помянем Феденьку по православному обычаю. И Мария Анисимовна достала из шкафчика и протерла полотенцем бутылку московской водки с зеленой этикеткой и белой сургучной головкой. Катя (не сама, а по приглашению Марии Анисимовны) присела к столу. Выпили, помянули, и я стал рассказывать, как хорошо было нам с Федей в Хабаровском крае, в Магадане. И работа была легкая, и харчи хорошие были Что умер Феденька от сердца. Стоял рядом со мною, схватился вдруг за грудь и умер.
– Слава тебе, господи! Легкая смерть, – сказала Мария Анисимовна и перекрестилась, – а могилка-то его есть там, в Магадане-то?
– Есть, конечно. Вот номер могилки. Можно легко найти. – И я написал Федин номер: "А-2-291" и дописал еще: "Бутугычаг".
– А что значит буква "А"?
– Аллея. Аллея вторая.
– Кто ж хоронил-то его?
– Друзья его хоронили, и я тоже.
– А ухаживает ли кто-нибудь за могилками там?
– Конечно. Специальные есть люди и сторож кладбища.
– А травка или цветочки растут там?
– Растут там и трава, и цветы. Маки. Я и березку там посадил. Там березы тоже растут, только чуть меньше наших, но тоже красивые.
– А когда, какого числа и месяца он умер? Число и месяц я назвал правильно, а четыре года жизни прибавил.
– Господи, – всхлипнула она, – и всего-то тридцать семь лет пожил на свете мой Феденька!
Часа два– три рассказывал я о Феде. Потом Мария Анисимовна и Катя проводили меня к автобусу и долго-долго махали мне вслед, пока не скрылись из глаз.
А в вагоне сквозь стук колес все слышались мне слова Марии Анисимовны:
– Спасибо тебе, родимый, за то, что березку посадил!…
Эти слова звучат во мне и поныне.
РУДНИК ИМЕНИ БЕЛОВА
Этот лагерь, это лагерное производство было все в том же Тенькинском управлении Дальстроя.
Ехали мы к нему – ранней осенью 53-го года – несколько часов. Открылась широкая болотистая долина, а по сторонам – сопки, совершенно отличные от бутугычагских. Цветом они были бархатисто-темно-зеленые. А по форме преобладали продольные и плосковатые наверху, на склонах. И по широким разлогам, по распадкам нечастые деревья – лиственницы, развесистые, несколько даже нелепые.
Еще когда подъезжали, стала видна обнаженная, как бы распиленная взрывами сопка. Порода была темно-голубого цвета. И из темно-голубого обрыва выходили рядом две или три штольни. Отвалов не было, руду забирали прямо из вагонеток мощные длинные скипы.
Название породы я забыл, она немного мягче гранита. А золото находилось в мощных кварцевых жилах с наклоном примерно в 45 градусов. Перфораторы, вагонетки, буры разных размеров и забурники – все было, как на Бутугычаге. Было множество штолен, были шахты.
На руднике имени Белова было довольно сносно. Я работал и на подъемных лебедках, и на скреперных, работал и электриком. Сохранилась у меня тетрадь с кинематическими схемами разных лебедок и схемами электрооборудования. Это я конспектировал книгу по электротехнике, присланную мне дядей Васей. Как она мне помогла и как ценна была там! Я окончил на руднике специальные курсы. Очень интересно мне было горное дело.
А скреперная лебедка ЛУ-15, она рвется с платформы, воет, как дикий зверь, п, сидя или – чаще – стоя за ней и нажимая по очереди правый и левый рычаги, чувствуешь себя укротителем, гоняя по забою тяжеленный зубатый ковш – то пустой, то с рудою или породой.
Бурил я и даже сам палил, с согласия вольного взрывника, мокрую шахту на 4-м горизонте. Обычно забуривали одну половину шахты, шпуров десять-двенадцать, и эта половина была всегда несколько глубже. Туда и клали всас мощного откачивающего насоса. Густо текла вода со стен, пока я бурил, я стоял на сравнительно сухом бугорке. Насос непрерывно откачивал воду. Он был американский, фирмы "Мориссон"). Я был в специальном резиновом костюме. Управлялся быстро и выезжал на поверхность.
В избушке возле устья штольни мы с Лехой Косым варили чифир по-колымски. А случалось, и спирт пили. Рядом с избушкой-теплушкой была контора участка. Там, в шкафу, пылились книги по горному делу, пять или шесть, я их все, с разрешения вольного гормастера, старика Кузьмича, с интересом прочел. Особенно заинтересовало меня маркшейдерское дело.
Кузьмич работал когда-то в Донбассе, и его за "вредительство" посадили в 1937-м или даже раньше и сразу – на Колыму.
– Ты читай, вникай, – говорил он мне, – освободишься, сдашь экзамен на гормастера. Очень ты хорошо все это осваиваешь. Вот только жаль, что у тебя ОСО. Особое Совещание – дело туманное. Есть народный суд, есть военный трибунал, а ОСО вроде и нет… ОСО меня судило заочно. Постановили – 5 лет. В сорок втором готовлюсь я к освобождению, предвкушаю встречу с родными, готовлюсь Родину на фронте защищать. Вызывают меня в спецчасть. Я радостно иду – будут освобождение оформлять. Ан нет! Подает мне офицер такую же бумажку, как в тридцать седьмом, и говорит: "Пришло дополнительное решение по вашему делу. Прочтите, распишитесь" Я читаю "Пересмотрели дело такого-то. Постановили: продлить такому-то срок нахождения в исправительно-трудовых лагерях на 10 лет". В пятьдесят втором, в январе, освободился, наконец. Но могли продлить еще на десять лет, потом еще на пять или три, а потом еще на восемь и так далее. Эх, ОСО, ОСО! Так мы тачку, бывало, называли. машина ОСО – два руля, одно колесо!…
Да, это мне было известно давно. Особое Совещание могло продлять срок незаконно осужденного до бесконечности.
Не знаю, кто как к этому отнесется, но я, ей-богу, полюбит рудник имени Белова. У меня уже были зачеты года на два. Шел к концу 1953 год, уже не только умер Сталин, но и был разоблачен Берия. Я чувствовал, что ОСО уже продлять срок не будет. Через пару лет выйду на волю, буду на месте Кузьмича работать. (Он тяжело был болен и остался после освобождения на руднике только ради пенсии.) Думалось, будет у меня комната отдельная в поселке имени Белова. Буду работать вольным на руднике, буду гулять по тайге, буду читать, буду писать. Пошлю что-нибудь честное в "Советскую Колыму", не век же там печататься со стихами одному только Петру Нехфедову. Вот такие планы и мечты были у меня даже после казни Берии. Так долго на Колыму шло потепление.
К слову сказать, весть о разоблачении Берии мы, осужденные по 58-й статье, встретили довольно спокойно. Конечно, приятно было прочитать об аресте кровожадного палача и нескольких его "сподвижников". Хотя, скажу прямо, слова о том, что Берия был агентом империалистических разведок, воспринимались с улыбкой. Главное для нас было не это. Мы ждали перемен. Но в лагерях "спецконтингента" мало что изменилось. В декабре 1953 года порядки, во всяком случае на Колыме были прежние. Режим был строг, водили по-прежнему в номерах. Однако какое-то подсознательное ощущение, что наша жизнь все-таки должна поменяться к лучшему, все же появилось.
Работа на руднике имени Белова, как и всякая горная работа, была порою опасной. В мокрой шахте однажды со мной тяжелый случай произошел. Бугорок был в эту смену невелик. Уместилось в нем всего восемь шпуров. Я забил их, как полагается, деревянными пробками-втулками – чтобы не насыпались камешки да и чтобы взрывнику было хорошо видно, где я забурил шпуры. В бадью погрузился. Лебедчик-машинист вытащил меня. Перфоратор, и буры, и лишние пробки я выгрузил. Тут взрывник идет, не помню, как его звали. Он мне:
– Толик! Сколько там шпуров?
– Восемь.
– Будь другом – помоги зарядить.
– Пожалуйста.
Быстро нас лебедчик опустил. Быстро мы в две пыжовки (деревянная палка для заталкивания заряда в шпур) зарядили шпуры, хорошо забили, запыжевали глиняными пыжами, чтоб не простреляло впустую. Подожгли все восемь шнуров, влезли в железную бадью.
– Давай, – кричу, – поднимай! Поехали, но вдруг энергию выбило, лебедка не работает, бадья повисла метрах в пяти над горящими шнурами. А шнуры уже под водой горят. Воды на бугорке уже по колено, даже выше. Ведь насос-то выключен, и всас поднят, чтобы ею взрывом не разбило. И осталось минуты полторы. Я кричу:
– Йонас! Спускай нас скорее!
На тормозе можно и без энергии опустить. Стоя по пояс в воде, мы по огонькам видели шнуры и прямо-таки ныряли за ними! Вырвали все восемь Слава богу! Мы былп по грудь в воде, когда включилось электричество, Йонас поднял нас, совершенно мокрых.
Вот фамилию Йонаса точно не помню, что-то вроде Юргес или Юглас. Совсем молодой парень, моего возраста. Мы спали рядом на нижних местах одной вагонки и, можно сказать, дружили. Он очень много читал. Срок у него был 10 лет, и не Особым Совещанием дан, а военным трибуналом. В то время можно точно было сказать:
если человеку военный трибунал дал всего 10 лет, то этот человек на 120 процентов, ни капли, ни в чем не виноват. По-русски Йонас говорил совершенно без акцента, только читая книги, иногда спрашивал значение какого-либо слова. Он любил и очень душевно пел такую песню.
Здравствуй, мама, сын вернулся твой
Издалёка, из страны чужой.
Долго я томился,
Долго я страдал,
И ни днем, ни ночью
Счастья я не знал.
Был наказан я жестокою судьбой
За ошибку, сделанною мной.
Вот теперь вернулся снова в край родной.
Жизнь моя помчится светлою тропой.
Вернулся ли? по всем расчетам, должен был вернуться. И молодой, и здоровый, и срока ему оставалось, как и мне, учитывая зачеты, года два-три.
Когда работы не было (выбило энергию, сломалась лебедка или просто раньше времени закончили смену), всегда сидели с чифиром либо в избушке-теплушке (если холодно), либо на солнышке (если лето). И любил заходить к нам гормастер Кузьмич. За полтора года вольной жизни к воле он еще не привык, и его тянуло к нам, заключенным.
– Иван Кузьмич! Расскажите чего-нибудь, пожалуйста.
– Был однажды интересный случай в Сусумане. Там при проходке вечной мерзлоты увидели вдруг в боковой стене ледяное окно, и в нем зеленая, как живая, доисторическая ящерица. Больше метра. Осторожно выпилили глыбу и принесли в барак и оставили в корыте в сушилке. Там очень тепло. Ночью дневальный зашел в сушилку, слышит – плещется что-то в корыте. Ожила ящерица! по полу бегала, весь барак видел. А наутро подохла.
В декабре 1953 года я поругался с начальником режима из-за наручников. Он решил по лютому морозу гонять меня на работу в штольню в наручниках. Я, как там говорили, начал базлать, и меня посадили в карцер на десять суток.
На третий день прибежал надзиратель:
– Жигулин-Раевский! Быстро с вещами на этап! Мне подали черный воронок на одного. Было очень холодно. Между двумя дверями сидел солдат с автоматом. Я спросил его: куда? Солдат ответил:
– На материк. В Воронеж.
Боже мой! Святая дева Мария! Я-то думал, что придется прожить еще долго на Колыме, возможно, до конца жизни ("Оттуда возврата уж нету").
Через несколько часов мы приехали в Бутугычаг на Центральный (надо было вора-попутчика захватить в Магадан). И я снова попал в БУР. Хотя была глухая ночь, мне принесли ужин, большую банку чифира и очередные пятьдесят рублей от бригадира Степанюка. Новый нарядчик и бугор Степанюк свято чтили память Купы.
Магаданскую пересылку я просто не узнал. Многие прежние ее строения вышли за зону в город, в том числе монументальное здание столовой. На пересылке я познакомился с князем или графом Кирсановым. В честь знакомства я попросил бесконвойника купить мне бутылку коньяка (пригодились деньги бригадира с Центрального), и мы ее распили с аристократом.
Дней через пять меня в наручниках посадили в самолет Ил-12, и мы (я, еще несколько заключенных и два охранника) поднялись в воздух. Мы сидели в задних рядах, остальные места были заняты вольными.
Промелькнул Магадан, замелькали поселки, закрутились снежные, с редкой прозеленью сопки и хребты. Я впервые в жизни летел на самолете.
Сам я никаких жалоб и никаких просьб – о помиловании или пересмотре дела – не писал. В пути меня мучил вопрос – зачем? Какое-то доследование?
ДОЛГАЯ ДОРОГА НА СВОБОДУ
…Я живу близ Охотского
моря,
Где кончается Дальний
Восток.
Я живу без тоски и без горя,
Строю новый в стране
городок.
Вот окончится срок
приговора.
Я с проклятой тайгою
прощусь.
И на поезде в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, примчусь…
Эта колымская песня, сложенная в начале тридцатых годов, была широко известна еще до войны и стала своего рода блатной классикой.
Вечная мечта о свободе. Я покидал Колыму не в поезде, а на самолете, давно оставив позади и Бутугычаг, и поселок имени Белова, и "новый в стране городок". Но летел я не вольным, а заключенным, и не на волю, а в неизвестность. И путь мой к свободе, а тем более к полной реабилитации был еще очень долог. Шел еще только декабрь 1953 года.
Самолет Ил-12 в то время был самым лучшим пассажирским самолетом. Об этом рассказал мне сидевший рядом безногий летчик Борис, осужденный на 10 лет примерно в 1950 году. Самолет плавно падал в воздушные ямы, ничего интересного, кроме облаков, за стеклами иллюминаторов не было, и я слушал Бориса.
Он до войны был кадровым летчиком. Был сбит на 11-16 в первые дни войны "мессерами". И только через полгода получил новый истребитель типа "эйр-кобра" американского производства. Боря сражался в районе Мурманска, встречал и охранял с воздуха конвои союзников, за что был награжден несколькими американскими и английскими боевыми наградами. Разумеется, и советских наград получил немало. Он всю войну пролетал на "эйр-кобре" (она превосходила "мессершмитт" по вооружению, уступая ему в маневренности). За неделю до победы был тяжело ранен в левую ногу, но сумел посадить самолет на свой аэродром. Ногу отняли выше колена.
Году в 50-м к Борису пришли из военкомата и предложили в знак протеста (шла "холодная" война) отослать президенту США и королеве Великобритании награды, полученные от союзников. Борис наотрез отказался: "Это награды, полученные за участие в боях против фашистов, это боевые награды. Они дороги мне. Любой протест против "холодной" войны я готов написать, но ордена были получены в другое время, когда мы были союзниками". Его не стали уговаривать. Взяли на следующий день и отобрали все награды – и иностранные, и советские. Дали 10 лет. Особое Совещание.
Самолет сел в Хабаровске, когда уже начало темнеть, и нас на воронке отвезли в Хабаровскую пересыльную тюрьму. Меня поместили в довольно большую камеру с небольшим населением, человек в двадцать-тридцать. Когда я вошел туда легкой походкой, все стали глазеть на меня, послышался шепоток:
– Смертник… Смертник… – Мои берлаговские номера всех потрясли. Я сказал:
– Привет! Зовут Толик. Пришел с Колымы самолетом.
Мелкая блатная шушера освободила мне лучшее место на верхних нарах у окна. Так позже было и в Новосибирске. Пацаны-воришки сварили чифир, настругав с нар щепок для костерка. Чифир пришелся весьма кстати.
– А бацильное что-нибудь есть?
Нашлось и бацильное, то есть что-то из сала, масла, колбасы.
Наутро, когда была перекличка и я назвал свои статьи, уважение ко мне еще повысилось. А когда раздавали завтрак, кто-то сказал раздатчику: