Впрочем, если честно сказать, эта заботливость была не более чем фасадом. Сфера его любви замыкалась в семейном кругу. Крайне чувствительный ко всему, что касалось его супруги и детей, он оставался безразличным к заботам других. Он любил Россию, но – издалека, как некую абстракцию, ну, а "конкретное" – это его маленький внутренний мир, это его дорогая Аликс и четыре девочки, которых она подарила ему за шесть лет супружеской жизни. Недуги, которыми страдала его супруга, в его глазах были существеннее, нежели болезненные невзгоды России. Чаепитие с супругой было для него важнее, чем прием министра. При том, что в стране происходили тяжкие события: забастовки, студенческие волнения, убийства крупных чиновников, – он охотнее фиксирует в своем дневнике такие вещи, как погода, прогулки на велосипеде и на лодке, томные разговоры тет-а-тет со своею несравненною Аликс. По всей видимости, этот "частный" по своему вкусу и темпераменту человек страдал от необходимости быть также и "публичным" человеком. Ему приходилось прилагать усилия, чтобы вытащить себя из уютного, мирного семейного очага и облачиться в тяжелый мундир государственных обязанностей. Его истинная жизнь протекала под домашним абажуром, у подола жены, а вовсе не за кабинетным рабочим столом лицом к лицу с министрами, которые наставительно вводят его в курс дел империи. Как только он покидал свой уютненький мирок, он казался пассивным, рассеянным и отделенным от других людей и происходящего некоей зоной холода. Что б ни случилось, он никогда не повышал голоса и никогда не гневался. Но отчего – по причине ли исключительной способности владеть своими импульсами или по причине полного отсутствия нервов? В своих "Воспоминаниях" Матильда Кшесинская утверждает следующее: "Одной из поразительных черт его характера было умение владеть собою и скрывать свои внутренние переживания. В самые драматические моменты жизни внешнее спокойствие не покидало его". Но с точки зрения большей части лиц, к нему приближенных, эта высокомерная невозмутимость объяснялась не столько волею императора, сколько бессознательным проявлением. Посол Великобритании сэр Баченэн так отметил в своих мемуарах: "Обладая дарами, которые отлично подошли бы конституционному монарху, – живостью мысли, образованностью ума, усидчивостью и методичностью в работе, не говоря уже о необыкновенном личном шарме, – император Николай не унаследовал у своего отца твердого характера и способности к быстрому принятию решения, столь существенных для монарха самодержавного". В том же духе высказывается и барон фон Шён: "Ему недоставало уверенности в себе, в нем была некая скромность, которая заставляла его колебаться и запаздывать с принятием решений… Чаще всего он чувствовал на себе превосходство того, кому случалось разговаривать с ним последним по счету (de lui parler en dernier)". Ему вторит Витте – мягкость характера и темперамента Николая II и была "одною из причин многих неблагоприятных явлений, скажу даже больше, бедствий царствования императора…" И далее: "Основные его качества – любезность, когда он этого хотел… хитрость и полная бесхарактерность и безвольность". Ну, и в унисон с вышеназванными свидетелями – Матильда Кшесинская: "Для меня было ясно, что у Наследника (Николая) не было чего-то, что нужно, чтобы царствовать. Нельзя сказать, что он был бесхарактерен. Нет, у него был характер, но не было чего-то, чтобы заставить других подчиниться своей воле. Первый его импульс был почти что всегда правильным, но он не умел настаивать на своем и очень часто уступал. Я не раз ему говорила, что он не сделан ни для царствования, ни для той роли, которую волею судеб он должен будет играть". Еще категоричнее высказался П.А. Черевин: "Он был как мягкая тряпка, которую невозможно было даже выстирать".
Естественно, что отношения Николая со своими министрами носили отпечаток его непостоянного, зыбкого характера. Впитав в себя патерналистскую теорию, что все на Руси должно исходить от царя и завершаться царем, он являл собою уникальную смесь династической гордости и юношеской робости. Выбрав министра, он начинал с того, что радовался общностью его взглядов со своими. Но стоило министру хоть чуть попытаться утвердить свою личность, как государь обдавал его холодным ушатом недоверия. Между царем и слугою государевым, если тот, не дай Бог, имел свою программу, идеи, компетенцию, день ото дня росла пропасть отчуждения. По обыкновению, царь терялся в деталях, пренебрегая оценками целостного. Раздраженный этим вдаванием в мелочи, министр напрасно пытался добиться от царя твердого ответа на вопрос, и кончалось тем, что он принимался действовать на свой манер, незамедлительно вызывая этим недовольство Его Величества. Не давая никак проявиться своему гневу, Николай мало-помалу отдалялся от высокого сановника и потихоньку подумывал о его замене. Вот как анализирует поведение императора лицом к лицу со своими советниками начальник канцелярии Министерства Императорского двора генерал А.А. Мосолов: "Царь схватывал на лету суть доклада, понимал, иногда с полуслова, нарочито недосказанное, оценивал все оттенки изложения… Он никогда не оспаривал утверждений своего собеседника; никогда не занимал определенной позиции, достаточно решительной, чтобы сломить сопротивление министра, подчинить его своим желаниям и сохранить на посту, где он освоился и успел себя проявить… Министр, увлеченный правильностью своих доводов и не получив от царя твердого отпора, предполагал, что Его Величество не настаивает на своих мыслях. Царь же убеждался, что министр будет проводить в жизнь свои начинания, несмотря на его, императора, несогласие. Министр уезжал, очарованный, что мог убедить государя в своей точке зрения. В этом и таилась ошибка… Где министр видел слабость, скрывалась сдержанность. По недостатку гражданского мужества царю претило принимать окончательные решения в присутствии заинтересованного лица. Но участь министра была уже решена, только письменное ее исполнение откладывалось".
Коль скоро Николай, по природе своей и по воспитанию, как огня страшился дискуссий, обсуждений с пеною у рта, он никогда не противоречил тому, кто пытался его убеждать. Напротив, он преисполнялся рассудка, чтобы обезоружить оппонента своею учтивостью. Часто случалось так, что он горячее всего одобрял того из своих сановников, кого как раз хотел бы отдалить от себя. Все тот же С.Ю. Витте, знакомый c государевыми нравами отнюдь не понаслышке, называет вещи своими именами: царь, будучи неспособным вести честную игру, постоянно ищет окольных путей и строит козни. Что руководит им при принятии решений, так это мистическая вера в непогрешимость государя, традиционно вдохновляемого Богом. Пока министры разворачивали в его присутствии логические аргументы, приводили цифры, вели подсчеты бюджета, приводили в пример другие европейские нации, государь, раздраженный этой низменной кухней, чувствовал себя совершенно подвластным иррациональным движениям своей души. Он хранил веру в свою судьбу и будущее России, которую считал страной совершенно особой, не сравнимой с соседними государствами и удостоенной особого внимании Всевышнего. Рассудительной диалектике своих советников он противопоставлял священную интуицию. Не имея возможности опровергать их демонстрации, он предпочитал жертвовать теми, кто чересчур упорствовал в стремлении убедить его. Но, будучи слишком робким и слишком уж благовоспитанным, чтобы вступать с ними в честное объяснение с поднятым забралом, лицом к лицу, он попросту направлял им без предварительного уведомления письмо за высочайшею подписью, уведомляющее адресата об отставке. И министр, который вечером возвращался к себе домой, будучи уверенным, что нашел с Его Величеством общий язык, назавтра же утром узнавал, что впал в опалу. Очевидец этих экзекуций, подкрадывающихся тихой сапой то к одному, то к другому сановнику, Витте мечет молнии и громы: "Это вероломство, эта немая ложь, неспособность сказать "да" или "нет", выполнить то, что решено, боязливый оптимизм, используемый как средство, чтобы набраться мужества, – все это черты, крайне негативные во владыках".
В действительности же, устраивая эту чехарду сановников, Николай проводил политику, в которой главенствовали простые и сильные принципы: царь неприкосновенен, русская армия непобедима, православная вера – единственное, что может цементировать союз народа вокруг престола. В этих условиях главною опасностью для России представлялся бунт кучки интеллектуалов, которым дурное чтение затмило сознание. В мыслях Николая память о его дедушке Александре II, разорванном бомбой террориста, не допускала ни малейших уступок новаторам. Он пуще огня страшился уличных беспорядков, ибо видел за ними подрыв устоев, из которых вытекали республика, конституционный режим, выборы, активизация левых сил и тому подобное. Оттого-то он так опасался шушуканья и зубоскальства со стороны intelligentsia – уже само это модное словечко вызывало в нем раздражение. "Как ненавижу я это слово! – говорил государь Витте. – Я заставлю Академию выбросить его вон из русского словаря!" Даже ссылки министра на "общественное мнение" приводили его в ярость. "Для чего беспокоить меня "общественным мнением"?" – неоднократно повторял он.
Бóльшая часть его приближенных поддерживали в нем мысль, что помазаннику Божию незачем советоваться со своими подданными, чтобы узнать, что им лучше всего подходит. Как-то раз Вел. кн. Николай Николаевич задал Витте вопрос, считает ли он государя человеком или чем-то иным.
"Я ответил: "… Хотя он самодержавный государь, Богом или природою нам данный, но все-таки человек со всеми людям свойственными особенностями". На это Великий князь мне ответил: "Видите ли, а я не считаю государя человеком, он не человек и не Бог, а нечто среднее…"" Эту ультрамонархическую теорию развивал в своей крайне реакционной газете "Гражданин" новый наперсник Николая – князь Владимир Мещерский. Этот вельможа сомнительной нравственности, окруженный женственными молодыми людьми, покорил Николая своею верностью короне. По собственному признанию государя, уже сами разговоры с этим прихлебателем просвещали и утешали его. "Само ваше появление, – писал он Мещерскому, – разом воскресило и укрепило во мне заветы (т. е. идеи, воспринятые от отца. – Прим. авт.). Я почувствовал, что вырос в собственных глазах… Удивительным инстинктом вам удалось проникнуть в мою душу". Не обладая какой-либо определенной должностью при дворе, Мещерский оказывал влияние на решения императора, совал свой нос в редактирование официальных актов, высказывал свое мнение по поводу выбора министров. Но не ему суждено было стать источником самых глубоких, самых потаенных вдохновений государя. Его истинною тайною советчицей стала его благоверная, Александра Федоровна, несравненная Аликс, всегда готовая утешать его, советовать, помогать. У него была слепая вера в нее. Их взаимная любовь с годами только возрастала. С момента, когда он воссоединялся с нею в интимном семейном кругу, он чувствовал себя в тихой бухте, он расслаблялся, дышал свободно, как если бы с ним не могло произойти ничего тяжкого, пока он у нее под крылом.
Да и царица испытывала истинное счастье только подле мужа и детей. Она еще больше, чем царь, испытывала отвращение к свету. Если во время приемов при дворе Николай умел очаровывать приглашенных своею простотой обхождения и легковесными разговорами, то страстная, неподатливая Александра чувствовала себя как на иголках в обществе, на которое смотрела косо. "Я не чувствую искренности ни в ком из тех, кто окружает моего супруга, – писала она своей подруге юных лет, фрейлине прусской княгини, графине Ранцау. – Никто не исполняет своего долга ради долга, а только ради личной корысти, ради возможности сделать карьеру. Страдаю и плачу целыми днями, чувствуя, что все извлекают выгоду из молодости и неопытности моего супруга". (Переведено с французского. – С.Л.)
Выходя замуж за Николая, она хотела взять за себя всю Россию, сделаться более русскою, чем сам государь. Но, несмотря на свои усилия, она оставалась маленькой чужеземной принцессой, немкой по крови, англичанкой по образованию. Поздно выучив язык страны, которая стала ее второй родиной, она говорила по-русски с сильным акцентом и обращалась на этом языке только к священникам и к прислуге, но никогда не использовала в кругу близких. В то время, как Николай предпочитал общаться с детьми, матерью, министрами по-русски, она предпочитала общаться в семейном кругу по-английски, по-немецки, реже по-французски. Это не мешало ей иметь безапелляционные суждения о прошлом и будущем России. Не имея ни малейшего представления о национальных нравах, народной ментальности, течениях в мышлении, характерных для интеллектуальной среды, она сочинила для собственного личного удовольствия некую фольклорную Россию – колоритную, полную добрых чувств, с мужиками, наяривающими на балалайках, несущимися по снежной пороше тройками и толпами, простертыми ниц перед святыми образами. Слабо подготовленная для строгого этикета императорского двора, она бросила вызов своей стихийности, предпочитая сдержанность. Простая в интимной обстановке, она напускала на себя чопорность. Те же, кто находился вокруг нее, принимали за чопорность то, что было всего лишь стеснением и смущением. Ее натянутость, искусственность в отношениях с другими обескураживала даже тех, кто желал ей наилучшего. "У нее никогда ни для кого не было любезного слова, – вспоминала графиня Клейнмихель. – Это была ледяная статуя, которая распространяла вокруг себя холод". Ей вторит известная нам генеральша Богданович: "Царица становится все менее популярной. Она делается всем ненавистной". Сознавая это всеобщее озлобление и неспособная выглядеть любезной по отношению к людям, которых она презирала, Александра была уязвлена этим непониманием тем более, что симпатия окружающих к ее свекрови, Марии Федоровне, только постоянно возрастала. Именно она, вдова Александра III, приглашала ко двору фрейлин, дам, ведающих нарядами императриц и Великих княжон; она же заправляла Красным Крестом, учебными и благотворительными организациями, носившими ее имя; ее повсюду почитали, ей льстили. Ее поддержки искали, чтобы пробиться в свете.
Остракизм, который развивался вокруг Александры, казалось бы, мог погасить в ней интерес к публичным делам. Ан нет! Как это ни странно, чем больше она чувствовала себя отстраняемой двором и Петербургом в целом, тем больше ей хотелось утвердиться в решающих ролях. По ее настоятельным просьбам царь сместил начальника дворцовой охраны генерала П.А. Черевина, который не нравился ей за привычку говорить, не стесняясь в выражениях, и прикладываться к бутылке. Точно так же она добилась отставки министра двора, графа И.И. Воронцова-Дашкова, повинного в том, что обращался к царю недопустимо фамильярным тоном. Она желала быть в курсе намерений своего супруга как в отношении снятия и назначения высоких сановников, так и эволюции российской политики во всех областях. Когда зимою 1900 года царю случилось тяжело захворать, она стала открыто вмешиваться в государственные дела, – по свидетельству Ея Превосходительства А.Ф. Богданович, во время болезни супруга царица каждую неделю принимала министра иностранных дел графа В.Н. Ламздорфа с докладом о внешней политике. "Витте она всего раз вызывала к себе. Другие министры у нее не были". Ну, а посол Великобритании в Санкт-Петербурге сэр Джордж Баченэн записал в своих мемуарах следующее: "Будучи по натуре робкой и сдержанной, даром что родилась с душою аристократки, она не сумела завоевать привязанность своих подданных. С самого начала не имея представлений о ситуации, она побуждала своего супруга вести государственный корабль по руслу, усеянному подводными камнями… Эта честная женщина, страстно желавшая служить интересам своего супруга, окажется, таким образом, орудием его потери. Робкий и нерешительный, император был обречен попасть под влияние воли более сильной, нежели его собственная".