Председательствовал на этом диспуте почтеннейший академик Бодуэн де Куртенэ. Рядом с ним за длинным столом, возвышаясь над публикой, набившей до отказа обширный, вместительный зал, сидели, перешептываясь, поэты разных направлений.
Публика ждала скандала, потому что, если футуристы, - то скандал обязателен.
Сразу было отмечено, что нет Маяковского. Доклад делал молодой, кудрявый Виктор Шкловский, на нём был длинный парадный студенческий сюртук. Шкловский со всё нараставшим темпераментом подымал паруса новой поэзии, новой лингвистики, новой филологии. Говорил он образно, как поэт".
Футуристы действительно много скандалили.
И если скандала не было, это воспринималось ими с удивлением, даже с ощущением неудачи.
Потом Шкловский будет советовать обэриутам устроить "шурум-бурум", то есть скандал, но в конце 1920-х время скандалов как надёжного продвижения нового литературного товара на рынок ушло.
Исчез и сам рынок.
А тогда скандалы незаметно переходили один в другой, причём не всегда на литературной основе.
Однажды Шкловский окажется втянут в один из них, связанный не с литературой, а с любовью литераторов.
Время было странное.
Неверно считать, что Революция и Гражданская война отменили мораль.
Действительно, на несколько десятилетий исчезла обязательность регистрации брака, действительно многоукладная страна была перевёрнута и взбаламучена.
Неуверенность в том, проживёт ли человек ещё месяц или год, не способствует строгости нравов.
Но изменения морали, особенно в городской среде, подготавливались минимум двумя десятилетиями уксусного брожения общества.
Серебряный век и вообще первая четверть XX века - время обильных мемуаров. Мемуаров, несмотря на опасности для мемуаристов, было потом написано множество.
Они перекрывают друг друга, иногда спорят, уточняют.
Мемуары сварливы, и ведут себя точь-в-точь как их авторы.
Поверх этих мемуаров написано множество статей - сначала литературоведческих, а потом и развлекательных.
Оказалось, что Пастернак был прав: остались пересуды, а людей на свете нет.
Хочется узнать, кто они и откуда, а развлекательные статьи и книги, давно победившие биографии, норовят вместо этого рассказать кто с кем спал.
А жатва для рассказчика на этой ниве обильна.
Она обильна, потому что это было время сексуальной революции в среде, которая высоко ценила печатное слово. Словом, как острил Саша Чёрный, пришла проблема пола, румяная Фефёла, и ржёт навеселе.
Так всегда бывает, когда медленное существование жизненного уклада сменяется его быстрым изменением.
Среди историй филологического человека Олега Лекманова о его коллегах-литературоведах есть одна, которая мне очень нравится. Это история про академика Александра Панченко, кто в порядке какой-то общественной обязанности читал перед простыми гражданами лекцию по истории русской литературы.
Так вот, как рассказывал Лекманов:
"Первые два ряда заполнили интеллигентные старушки, пришедшие посмотреть на знаменитого благодаря TV академика. Остальные восемнадцать рядов были заняты школьниками, которых на конференцию загнали "добровольно-принудительно".
Академик начал свой доклад чрезвычайно эффектной фразой:
- Как известно, Михаил Кузмин был педерастом!
Старушки сделали первую запись в своих блокнотиках.
Скучающие лица школьников оживились. По залу прошелестел смешок.
- Молчать!!! Слушать, что вам говорят!!! - весь налившись кровью, прорычал Панченко. - А Гиппиус с Мережковским и Философов вообще такое творили, что и рассказать страшно!!!
Тут школьники в порыве восторга принялись обстреливать академика жёваной бумагой.
- А Сологуб с Чеботаревской?! А Блок, Белый и Менделеева?! - не унимался Панченко. - Молчать!!! А Георгий-то Иванов, сукин сын?!"…
"- Зал ликовал, - завершал эту историю Лекманов. - а тема лекции, собственно, была: "Нравственные ориентиры Серебряного века"".
Совершенно не важно, как всё это было на самом деле. Но атмосферу Серебряного века Панченко передал верно. Поэты и писатели кинулись в омут сексуальных экспериментов, впрочем, довольно наивных в наши времена распространения медицины.
Куда интереснее, чем история чужих фрикций, то, как нам к этому относиться.
Нет, не к чужим романам, а к тому, что в истории литературы эти романы сплавлены с текстами.
Всё сплетено - и рук, и ног скрещенье, и хорошо бы относиться к этому без ханжества и жеманства.
Опыт ханжества у описательного литературоведения уже есть, и он показывает, что сдержать интерес к чужим постелям невозможно.
Опыт точного следования народным желаниям тоже есть, и он показывает, как быстро приедается кинематика чужих тел в чужих пересказах. И тут есть опасность отстраниться и превратиться в сноба.
У Анатолия Наймана в "Записках об Анне Ахматовой" есть знаменитое место со знаменитой фразой. Звучит это так:
"Мне приснился сон: белый, высокий, ленинградский потолок надо мной мгновенно набухает кровью, и алый её поток обрушивается на меня. Через несколько часов я встретился с Ахматовой; память о сновидении была неотвязчива, я рассказал его.
- Не худо, - отозвалась она. - Вообще, самое скучное на свете - чужие сны и чужой блуд".
Это некоторое лукавство - мы прекрасно знаем, что нет ничего интереснее этих тем, но они похожи на пряности.
Их нужно чуть-чуть, иначе они превращают еду и истории в несъедобные и негодные.
Нужно что-то среднее.
К тому самому поиску нравственных ориентиров Серебряного века относится одна странная история, в которой принимал участие Шкловский.
Забегая вперёд лет на пятнадцать, нужно процитировать одни мемуары.
Галина Катанян в своих воспоминаниях "Азорские острова" рассказывала, как сразу после самоубийства Маяковского подралась на улице с человеком, сказавшим невзначай: "…Сифилис теперь излечим, и нечего было Маяковскому стреляться из-за того, что он был болен".
Она успела ударить его несколько раз, а потом, возмущённая, пришла к Брикам:
"Примачивая мне руку холодной водой, Лиля спокойно говорит:
- Это отголосок очень старой сплетни, поддержанной Горьким ещё в 19-м году.
Писать о сплетне опасно - можно её приумножить и невольно что-то приплести. Поэтому привожу запись рассказа Лили Юрьевны, которую я сделала в тот же вечер:
"Мы были тогда дружны с Горьким, бывали у него, и он приходил к нам в карты играть. И вдруг я узнаю, что из его дома пополз слух, будто бы Володя заразил сифилисом девушку и шантажирует её родителей. Нам рассказал об этом Шкловский. Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним стоял стакан молока и белый хлеб - это в 19-м-то году! ‘Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?’ - ‘Я этого не говорил’. Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала: ‘Витя! Повтори, что ты мне рассказал’. Тот повторил, что да, в присутствии такого-то. Горький был припёрт к стене и не простил нам этого. Он сказал, что ‘такой-то’ действительно это говорил со слов одного врача. То есть типичная сплетня. Я попросила связать меня с этим ‘некто’ и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду! Но Горький никого из них ‘не мог найти’. Недели через две я послала ему записку, и он на обороте написал, что этот ‘некто’ уехал, и он не может ничем помочь и т. д.
- Зачем же Горькому надо было выдумывать такое?
- Горький очень сложный человек. И опасный, - задумчиво ответила мне Лиля.
(Перепечатывая архив, я видела этот ответ, написанный мелким почерком: ‘Я не мог ещё узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выбыло на Украину’…)
- Конечно, не было никакого врача в природе, - продолжала Лиля. - Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только благодаря своей старости и болезни"…
Слух о самоубийстве из-за сифилиса возник в день смерти Владимира Владимировича. Несмотря на то, что вскрытие тела показало полную несостоятельность этого слуха, мне иногда доводится слышать об этом и в наше время. Не погнушался реанимировать старую клевету Виктор Соснора в своём документальном романе. А изыскания об интимной жизни поэта, основанные на "свято сбережённых сплетнях", прочла я недавно у Ю. Карабчиевского".
Поэт Виктор Соснора в своей мемуарной книге "Дом дней" действительно рассказывает странное.
Лиля Брик там говорит возмущённо:
- Не было у Маяковского сифилиса! Это глупости и враньё. Триппер был, да.
Но книга Сосноры такая, что там и вовсе после гибели Маяковского на главной площади Тбилиси одновременно стреляются 37 юношей - в число лет поэта.
Там, в книге Сосноры, русалка на ветвях сидит, а про лешего и говорить не приходится.
В этой книге фантасмагория и пир безумств.
Человек, выхватывающий разоблачительную цитату из Сосноры, рискует оказаться в положении булгаковских посетителей Театра варьете после сеанса с разоблачением чёрной и белой магии. Вот в руках у него стопка червонцев. Глядь - они превратились в смешной ворох листьев.
Я рассказываю эту историю, потому что в ней непосредственное участие принял мой герой.
Но есть ещё один мотив - надо объяснить опасность разговора о чужих романах.
Все врут.
По крайней мере, все норовят обмануть читателя.
Все хотят выглядеть лучше.
Оттого "пересуды" производятся в промышленных масштабах, путаются даты и имена. Ворох жухлых листьев шуршит у тебя в руках.
Пониманию литературы это не способствует.
Зиновий Паперный писал всё о той же истории, цитируя Чуковского:
"Корней Иванович: "Это было в 1913 году. Одни родители попросили меня познакомить их дочь с писателями Петербурга. Я начал с Маяковского, и мы трое поехали в кафе ‘Бродячая собака’. Дочка - Софья Сергеевна Шамардина, татарка, девушка просто неописуемой красоты. Они с Маяковским сразу, с первого взгляда, понравились друг другу. В кафе он расплёл, рассыпал её волосы и заявил:
- Я нарисую вас такой!
Мы сидели за столиком, они не сводят глаз друг с друга, разговаривают, как будто они одни на свете, не обращают на меня никакого внимания, а я сижу и думаю: ‘Что я скажу её маме и папе?’…
О дальнейшем, после того как Маяковский и Сонка (так звали её с детства) остались вдвоём, рассказывает она сама в воспоминаниях. Как они ночью пошли к поэту Хлебникову, разбудили, заставили его читать стихи. Однажды, когда они ехали на извозчике, Маяковский стал сочинять вслух одно из самых знаменитых своих стихотворений: ‘Послушайте! Ведь, если звёзды зажигают - значит - это кому-нибудь нужно?..’
Первый серьёзный роман в жизни Маяковского кончился в 1915 году - вскоре поэт встретился с Лилей Брик.
Она мне рассказала:
- В 1914 году Максиму Горькому передали, что несколько лет назад Маяковский якобы соблазнил и заразил сифилисом женщину. Речь шла о ‘Сонке’. Поверив этой клевете, великий гуманист Горький пришёл в негодование и стал во всеуслышание осуждать Маяковского. Но сам Маяковский отнёсся ко всему этому довольно просто: ‘Пойду и набью Горькому морду’.
А я сказала:
- Никуда ты не пойдёшь. Поедем мы с Витей (Шкловским).
Горького я спросила:
- На каком основании вы заявили, что Маяковский заразил женщину?
Горький сначала отказался.
Шкловский потом очень весело и увлечённо говорил мне, что было дальше:
- Ну, тут я ему выдал! Горькому деваться было некуда. Он стал ссылаться на кого-то, но назвать имени так и не смог.
Эта история не просто ‘отложила отпечаток’ на отношения Маяковского и Горького. Она явилась началом долголетней вражды двух писателей, которая уже не прекращалась. Примирения быть не могло.
После долгого, многолетнего перерыва история лишь сейчас появляется на свет, были только отдельные упоминания. Да и можно ли было говорить о том, как поссорились два основоположника?..
Но сейчас меня интересует другое. Лилю Брик вовсе не смутил и не обезоружил авторитет Горького. Она не раздумывая ринулась защищать Маяковского.
Нет ничего удивительного в том, что именно она не устрашилась грозного имени ‘вождя всех времён и народов’, обратилась к нему с письмом в защиту Маяковского. А ведь в те страшные годы, уже после убийства Кирова и незадолго до 1937 года, она многим рисковала - многим больше, чем тогда, когда призвала к ответу Максима Горького"".
Итак, тут тасуются 1914 и 1919 годы, точно указываются неточные причины и вместо раскрытия тайн туман лишь сильнее покрывает былые поступки.
Что интересно, Лиля Брик потом заменяет в своих рассказах Горького на Чуковского.
И, наконец, вот что пишет Игорь Северянин в "Заметках о Маяковском": "Софья Сергеевна Шамардина ("Сонка"), минчанка, слушательница высших Бестужевских курсов, нравилась и мне, и Маяковскому. О своём "романе" с ней я говорю в "Колоколах собора чувств". О связи с В. В. <Маяковским> я узнал от неё самой впоследствии. В пояснении оборванных глав "Колоколов собора чувств" замечу, что мы втроём (она, В. Р. Ховин и я) вернулись вместе из Одессы в Питер. С вокзала я увёз её, полубольную, к себе на Среднюю Подьяческую, где она сразу же слегла, попросив к ней вызвать А. В. Руманова (петербургского представителя "Русского слова"). Когда он приехал, переговорив с ней наедине, она после визита присланного им врача была отправлена в лечебницу на Вознесенском проспекте (против церкви). Официальное название болезни - воспаление почек. Выписавшись из больницы, Сонка пришла ко мне и чистосердечно призналась, что у неё должен был быть ребёнок от В. В. Этим рассказом она объяснила все неясности, встречающиеся в "Колоколах собора чувств"…"
Софья Шамардина стала партийным работником (что, по-видимому, вызывало смешанные чувства у Маяковского: "Сонка - член горсовета!").
Паперный рассказывает, что после того, как Шамардина просидела семнадцать лет, он встретил её. В гостях у Лили Брик он увидел "пожилую женщину, с очень добрым, усталым и - это было видно - некогда очень красивым лицом".
Шамардина жила в Харитоньевском переулке, Водопьянова переулка уже не было рядом, он просто не существовал.
Шамардина, судя по всему, в старости была одинока.
Итак, как только приближаешься к чужим снам и чужому блуду, ты вдруг понимаешь, что оказался в очень неловком положении.
Чужой блуд всем интересен, но он мешает чрезвычайно: мемуаристы всё путают, каждый норовит если не соврать, то пересказать историю чуть в более правильном виде.
Что делать с этим - решительно непонятно.
Спрятаться за молчанием невозможно - это нечестно по отношению к читателю, который недоумевает, скажем, отчего в книге о любви к одной женщине автор то и дело обращается к другой. И перед человеком, который задаёт честные вопросы, возникает глухая стена умолчания. Почему?
Потому что.
Идеальной конструкцией могло бы быть умение говорить о чужих романах спокойно, без ажитации, выстроить между собой и животным интересом, который всем нам свойствен, барьер.
А начнёшь говорить о поэтах, так тебя сразу теребят нетерпеливо: "Кто с кем спал? А? С кем? Живёт с сестрой? Убил отца?"
- Кто с кем спал?
- Все со всеми. Правда-правда. Подите прочь, дураки.
Глава третья
ВЕЛИКАЯ ВОЙНА И ВЕЛИКИЙ ОПОЯЗ
…война состоит из большого взаимного неумения.
Виктор Шкловский. Сентиментальное путешествие
Эту войну называли по-разному. Звали её Великой войной, звали Мировой, потом в России её звали Империалистической. Потом, к несчастью, к названию "Мировая" добавилось "Первая".
В России за ней, практически без передышки, последовали Гражданская война, перемена власти, прочие неисчислимые бедствия, и Мировая война как бы отошла на второй план.
Потрясения вокруг этой войны не утихали в Европе и Америке ещё долго.
Мир уже никогда не будет прежним после этого опыта.
Довольно много написано про то, как встретила выстрелы в Сараеве и последовавшее за ним движение армий русская интеллигенция.
Если смотреть фотографии того времени, то можно только удивляться обилию счастливых лиц на улицах Берлина, Вены, Петербурга, Парижа и Лондона. Это какая-то поразительная, неприкрытая никакой тревогой и совершенно необъяснимая радость.
В "Третьей фабрике" Шкловский написал: "Пришла война и пришила меня к себе погонами вольноопределяющегося. Она говорила со мной голосом Блока, на углу Садовой и Инженерной".
"Не нужно думать о себе во время войны никому".
Есть, среди прочих, и два стихотворения Шкловского по этому поводу:
В серое я одет, и в серые я обратился латы России.
И в воинский поезд с другими сажают меня, и плачут люди за мной.
То первое мне Россия дарит смертное своё целование.
И умирают русские как волки, а про волков сказано не то
у Аксакова, не то у Брема, что они умирают молча.
Это оттого, что из наших великих полей не вырвешь
своего крика и не замесишь нищей земли своей кровью.
И в окопах воду из-под седла пия, умирают русские,
как волки в ловчих ямах, молча.
И с ними я связан родиной и общим воинским строем.
И другое:
Напрасно наматывает автомобиль серые струи дороги
на серые шуршащие шины.
Нас с тобой накрепко связала-стянула тоска.
Если бы из усладной разлюби-травы найти нам напиток, -
мы бы выпили его пополам, как пьют брачную чашу.
Или заговор бы сказать на забвение, держа друг друга за руки.
Или в каменную бы тебя положить усыпив пещеру.
И тогда легко и просто расстались бы мы так, как
расходятся в море лодки с разнопоставленными парусами.