Тайна Зои Воскресенской - Зоя Воскресенская 18 стр.


Но мама как раз в этот вечер заболела, высокая температура, я на извозчике отвезла ее в больницу. "Тяжелый фурункулез, – сказал мне врач. – Истощение организма".

Я осталась за хозяйку в доме. Восьмилетний Женя и одиннадцатилетний Коля были предоставлены сами себе, озорничали, приходили домой побитые, грязные, голодные. И здесь выручил счастливый случай. Я встретила на улице товарища отца, военного, он часто бывал у нас в доме в Алексине. Рассказала ему о своих бедах. Он велел прийти к нему в штаб батальона, что находился у Молоховских ворот.

Меня зачислили красноармейцем 42-го батальона войск ВЧК Смоленской губернии. Так я вошла в самостоятельную жизнь. Мне было четырнадцать лет.

Глава 27. Было и такое…

Через несколько дней после моего приезда в Москву дома появился усатый и бородатый полковник Рыбкин, которого я доселе не видела в армейской форме ни с усами, ни с бородой. Я до слез обрадовалась, что он живой, невредимый, но никак не представляла в таком облике. Спросила, удалось ли ему побывать в местечке Ясно-Витебск, что на Днепропетровщине, повидаться с родными. Борис махнул рукой, отвернулся и убежал в другую комнату. Я услышала заглушённые рыдания. Справившись с отчаянием, он рассказал, что старший брат погиб в бою на фронте, а всех остальных гитлеровцы загнали в гетто. "И моих престарелых родителей тоже, – выдавил из себя он. – В живых остался младший брат Исаак, участник войны, фронтовик. Родители в гетто заболели сыпным тифом, но выжили. После гитлеровцы их повесили, по другим сведениям, – расстреляли. Расстреляли за то, что их сын – "важный комиссар в Москве". Заодно со стариками гитлеровские изверги казнили и двоих внуков, моих племянников…" Обо всем этом Борису сказала соседка – здешняя колхозница. На столе у нее в комнате Борис увидел скатерть, на плечах шаль, вещи знакомые, мы с Борисом купили их в Финляндии для родителей. Хата, где жили старики, была сожжена…

Борис Аркадьевич сбрил усы и бороду, переоделся в штатское, и мы позвонили в секретариат управления с намерением на следующий день объявиться на Лубянке и включиться в работу.

Война еще не кончилась. Шел март 1944 года. Прибалтика, Белоруссия, Крым, часть Украины все еще были заняты врагом, но близилось время, когда бои перейдут за пределы наших государственных границ.

По телефону доложили о своем прибытии и просили выписать пропуска, но нам ответили, чтобы ждали вызова. Ждали несколько дней, неделю, две, все без толку. Мы не понимали, почему в такое горячее время должны бездействовать. В чем дело? Борис Аркадьевич позвонил начальнику управления, вновь просил нас принять и вновь получил все тот же ответ: "Ждите…"

Наконец нас вызвали аж к наркому Абакумову. В другие времена докладывать наркому всегда ходили в сопровождении начальника управления, а здесь отделались настораживающим: "Идите сами".

Нарком Абакумов поздоровался, спросил о самочувствии, здоровье и затем, пожав плечами, произнес:

– Не знаю, что мне с вами делать.

Мы недоумевали. Нарком пояснил:

– Дело в том, что не распутана ваша связь, характер вашей дружбы, – он указал на Рыбкина, – с резидентом английской разведки.

Я была потрясена.

– Я вас не понимаю, товарищ нарком, – протестующе сказал Рыбкин.

Абакумов нажал кнопку, вызвал секретаря и велел ему пригласить заместителя наркома по кадрам Свинелупова с личным делом полковника Рыбкина.

Абакумов принялся нас расспрашивать, кто мы, в каких странах работали, состав семьи. Свинелупов пришел с довольно объемистым личным делом "Кина".

– Так какая там дружба была у Рыбкина с английским разведчиком? – спросил Абакумов у своего зама.

Свинелупов полистал дело и зачитал:

– Вот выписка из показаний резидента английской разведки: "Моим ближайшим другом был полковник Рыбкин, с которым мы постоянно общались, играли в теннис, увлекались бильярдом…"

– О ком идет речь? – спросил Борис Аркадьевич. – Кто этот резидент?

– Петр Петрович О., – ответил Свинелупов.

– Полковник О.? – переспросил Рыбкин.

Замнаркома замешкался.

– Да, да, вроде он.

Рыбкин резко повернулся к наркому и с негодованием отрапортовал:

– Мы оба, – указал он на меня, – товарищ нарком, находимся в резерве у начальника управления внешней разведки полковника А., который года два назад был арестован по клеветническому обвинению в принадлежности к английской разведке. Год просидел в тюрьме, был освобожден за отсутствием состава преступления, полностью реабилитирован. До ареста был начальником отдела, после освобождения назначен начальником управления, и мы находимся у него в резерве.

Абакумов стал краснее помидора. С гневом захлопнул папку.

– Вам понятно? – спросил он своего зама. – Следственный материал поспешили подшить к делу. Двух разведчиков держим на консервации, могли бы, чего доброго, и уволить… Это черт знает что у вас происходит.

– Это не у меня, – попытался оправдаться Свинелупов. – Я все это получил в наследство.

– Наведите порядок, – уже рассерженно прорычал Абакумов. – Будьте здравы…

Мы получили назначение. Я – в одно управление заместителем начальника отдела, Рыбкин – в другое управление начальником отдела.

Я снова занялась германскими делами.

В наш отдел поступали архивы гестапо, абвера, захваченные Красной Армией. Мы их разбирали, составляли описи, занимались переводами и, конечно, добывали информацию о положении в самой Германии. Определяли, какими еще человеческими ресурсами обладает в этот момент фашистская Германия. Подсчитывали по переписи 1939 года фольксдойче – немцев иностранного гражданства, проживавших в Румынии, Венгрии, Югославии, Австрии, Норвегии и в других странах и подлежащих призыву как в действующую армию, так и на трудовой фронт.

Именно в это время и наш Генеральный штаб занимался подсчетом ресурсов Германии в живой силе и технике. На одно из совещаний по этому вопросу начальник управления направил меня.

Непривычно было мне, женщине в штатском, оказаться среди генералов и маршалов. Впрочем, "сугубо штатской" я не была, мне присвоили воинское звание полковника, и совсем недавно мы с моим товарищем по прежней работе Дмитрием Георгиевичем Федичкиным вспоминали, как он, будучи заместителем начальника управления, принес мне домой приказ наркома, полковничьи погоны с тремя звездочками, папаху и в ней бутылку шампанского…

Так вот, возвращаясь к совещанию в Генеральном штабе, могу с удовлетворением констатировать, что данные нашей разведки и наши подсчеты по фольксдойче высокими военачальниками были признаны ценными, приняты и учтены в соответствующих расчетах.

Никогда мне не забыть ночь на 9 мая 1945 года. Никто не ушел домой. Мы сидели и ждали объявления о подписании Акта о капитуляции фашистской Германии. Были включены все радиоприемники. Желанная весть пришла в два часа ночи. Какое счастье! Радость, слезы, боль утрат…

Итак, свершилось то, чего с верой и надеждой добивались и добились люди Земли!

Мы с мужем шли домой по улице Горького, видели, как москвичи срывали с окон затемнение и загорался свет. Вспыхнули уличные фонари. На площади Пушкина двое пожилых людей, очевидно муж и жена, принесли горшочек с цветущей геранью и поставили к памятнику Пушкина. Мы подошли к ним.

В огромном доме, в котором мы жили, распахнуты двери во все квартиры. На лестничные площадки выносили столы, покрывали скатертями, выставляли вино, припасенное с первых дней войны ко Дню Победы, в которой не сомневались.

Это было ликование, великое братство, великое единение!

Глава 28. В огненно-рыжую метель…

…Впервые за двенадцать лет совместной жизни нас отправили в отпуск в Карловы Вары на сорок пять дней. 6 сентября 1947 года ночью мы улетели из Москвы в Вену. Москва сияла огнями. Сверху особенно явственно выступали кремлевские стены и башни, обведенные ярким пунктиром электрических лампочек. Столица праздновала свое 800-летие.

Мы с Борисом Аркадьевичем в Вене уже бывали, но в разное время и в одиночку. А сейчас вместе совершили восхитительную прогулку в Венский лес, гуляли по Пратеру, парку, пересекающему центр города.

В свое время я не упускала возможности послушать знаменитого Стефана Цвейга. В переполненном зале театра, сидя на сцене за письменным столом с рукописью в руках, он монотонно читал свой новый рассказ. Тишина абсолютная. Перевернув последнюю страницу, он раскланивался и уходил за кулисы. Зал приветствовал его и долго-долго аплодировал. Он больше не выходил, в его манере этого не было, но венцы знали, что через неделю-две писатель вновь придет в этот зал с новым рассказом…

Всюду и во всем Вена оставалась верной себе. Музыку, вальсы Штрауса можно было услышать и в опере, и в маленькой закусочной-бистро.

В Карловы Вары ехали на автомашине. Вот мы пересекли границу с Чехословакией, собственно, границы не было, просто на шоссе подняли шлагбаум. Увидев вывеску, похожую на ресторанную, зашли туда, чтобы закусить. Чех-хозяин узнал, что мы советские, из Москвы, и тут же на столе появились ветчина, отбивные, паштеты, салаты, фрукты.

– Хватит, хватит, – уговаривала я хозяйку, но она подносила все новые и новые блюда.

Все было вкусно, и мы плотно позавтракали.

Борис Аркадьевич достал бумажник и спросил, сколько мы должны. Хозяин и хозяйка замахали руками.

– Вы русские, вы спасли нас, мы считаем за честь угостить вас.

Они категорически отказались принять, деньги. У нас с собой в машине было несколько бутылок вина и коробки конфет. Мы подарили их гостеприимным хозяевам. Жена корчмаря прослезилась. А хозяин, узнав, что мы едем в Карловы Вары, поинтересовался, есть ли у нас с собой лопата.

– Лопата? Лопаты у нас нет. Зачем она?

– Может пригодиться, – убежденно сказал корчмарь. – В этом году большой урожай на яблоки и груши, случится ветер – дороги будут ими завалены. До самых Карловых Вар шоссе обсажены фруктовыми деревьями.

Так оно и было. Нам не раз приходилось выходить из машины и расчищать путь. На многих деревьях были подвязаны маленькие соломенные снопики, означавшие, что урожай с этого дерева муниципалитетом продан.

Следы войны всюду. У обочин дороги – то остов сгоревшего танка, то брошенное орудие, в жерло его засунут пучок травы.

В Карловы Вары приехали к обеду. Нас поместили в "Империал", один из двух санаториев, которые чехи подарили Советской Армии.

Работать вместе мы умели, а отдыхать… С утра бежали за газетами, покупали свежие советские, чешские, читали, спорили, не давали себе покоя. Все же постепенно вошли во вкус, к отдыху располагал и роскошный номер: кабинет, гостиная, спальня. Рано утром – к гейзеру, посасывали водичку из носиков карлсбадских кружек. Потом разгуливали по холмам вблизи "Империала", ходили и вдаль.

Чешских крон у нас было немного, но на газеты И каждый день на букетик цветов у Бориса Аркадьевича хватало. Принес, помню, в день свадьбы букет роз и торжественно заявил: "Отныне и до самых последних дней у тебя всегда будут цветы". Он приносил их мне на мой рабочий стол в служебном кабинете. В воскресенье букет свежих цветов появлялся дома на обеденном столе. Этот сдержанный, немногословный, на вид суховатый человек имел большое, доброе и умное сердце. Как-то в порыве откровенности он сказал мне: "Если я прожил день и не совершил ничего полезного, не подарил никому радость и мне никто не улыбнулся, это потерянный для меня день".

Прогулки по окрестностям Карловых Вар были полны впечатлений. Мы оба умели мечтать, заглядывать в будущее, думали о том, что когда уйдем в отставку, то попросим дать нам какой-либо самый отсталый поселок или район, в который мы вложим весь наш жизненный опыт, все, что мы познали во время заграничных странствований: финскую чистоплотность; немецкую экономность; шведский менталитет – национальный характер, в чем соединились и благоразумие, и благополучие, и зажиточность, и тот внешний вид, когда трудно определить возраст шведа – от 30 до 60; норвежскую любознательность, свойственную вечным морским путешественникам; австрийскую любовь к музыке, книгам; болгарскую – к песням и танцам; английскую привязанность к традициям, в ней объединилось все – от великого до смешного.

В семейной жизни не было у нас жажды наживы, "вещизма". Мы ничего не нажили. У нас была жажда познания.

В те карловарские дни мы пережили взлет нашей влюбленности. Забрались как-то на вершину горы, на которой установлен памятник Петру Первому. "Петр Алексеевич, будьте свидетелем того, как я влюблен. – Борис Аркадьевич обхватил меня. – Вчера мне казалось, что это вершина любви, а сегодня я люблю больше, чем вчера. Неужели наступит час, когда любовь превратится в привычку? Нет, Петр Алексеевич, подобное не случится. Это наше, хотя и запоздалое, свадебное путешествие".

Но осуществить задуманное не довелось. Путешествие наше неожиданно прервала телеграмма из Москвы. Мне предлагалось немедленно вернуться домой, а Борису Аркадьевичу отбыть в Баден и дожидаться дипкурьеров, которые привезут "особо важное задание".

Решили, что я полечу в Москву из Вены. С Прагой авиасообщения тогда не было.

Мы отправились в Баден, близ Вены, остановились в гостинице. Баден со всех сторон окружен лесистыми горами, они были расцвечены осенними красками – от темно-рыжих до ярко-красных, и казалось, ни один листик еще не облетел. Было почему-то очень грустно. Утром я улетала и должна была ехать на Венский аэродром.

Помню нашу тревожную ночь. Налетела буря. Ветер выл, стонал, трещали деревья, предчувствие беды разрывало сердце. Я очень редко плачу. Разучилась с детства. Но в эту ночь я рыдала, не знаю отчего.

Под утро мы увидели, что за окном бушует рыжая метель, сквозь которую на мгновение возникали совершенно обнаженные деревья. А ветер, как погромщик, вздымал и вздымал копны пожухлых листьев…

Поехали на аэродром. Буря продолжала свирепствовать. По пути видели вырванные с корнем деревья.

На аэродроме самолеты были укреплены стальными стяжками. Полеты отменены. Разрешили подняться только большой грузовой машине. К ней нас и направили. Видим, один крохотный самолетик сорвался с тросов и, ломая крылья, кувыркаясь, вдруг оказался выброшенным за пределы аэродрома. Страшное зрелище.

Меня усадили в грузовой самолет, наполненный пустыми ящиками, бочками, картонными коробками. По бокам фюзеляжа – скамейки и одно подобие кресла, в него меня и усадили. Выяснилось, что летят в Москву за продовольствием к ноябрьскому празднику.

Борис Аркадьевич сунул мне в карман какую-то коробочку. Догадалась: духи "Шанель". Знала, что в Москве буду искать в перчатках, в пижамных карманах, в несессере записку. Крохотный листок с объяснением в любви он обычно упрятывал в моих вещах.

– До скорого свидания, – сказал он.

– Желаю удачи, – ответила я.

Мы простились. И оба каким-то шестым чувством поняли, что расстаемся навсегда. Чувство это не покидало меня два с лишним месяца и даже тогда, когда я получила его записку: "Новый год встретим вместе".

Но неожиданно меня вызвал заместитель начальника управления, в котором работал Борис Аркадьевич Рыбкин, и, пригласив сесть, по-солдатски прямо заявил:

– Ты прошла все: огонь и медные трубы и сейчас мужайся. – Он набрал воздух и глухо выдохнул: – Борис погиб.

Два эти слова не свалили меня с ног. Они просто не дошли до моего сознания, и я спросила:

– Совсем погиб?

– Да, совсем… Погиб там, но хоронить его будем здесь.

Советский разведчик Борис Аркадьевич Рыбкин погиб при исполнении служебных обязанностей.

"Погиб при исполнении служебных обязанностей" – значилось в приказе.

Каждое воскресенье с маленьким сыном мы ездили на Новодевичье кладбище.

– В Парк культуры, – объясняла я трехлетнему сыну, – сажать цветы на нашей клумбе.

Отец для него оставался живым. Он ждал его каждый день. Но через три года поехал на кладбище с бабушкой и сам прочитал: "Рыбкин Борис Аркадьевич. Родился 19 июня 1899 г. – Погиб 27 ноября 1947 г.".

Мальчик залился слезами, он все понял.

Глава 29. Воркута

Наступил 1953 год. С группой работников я была в Берлине. В конце февраля стали распространяться слухи, они проникали в здешние печать и радио, о тяжелой болезни Сталина. Помню, 4 марта все заговорили о его смерти, но московское радио молчало…

Наша группа жила в гостинице в Карлсхорсте. В ночь на 5 марта товарищи собрались в моем номере, мы пили чай и ждали подтверждения или опровержения этих все более и более обволакивающих нас слухов. Вполголоса спрашивали, кто может заменить вождя, и приходили к выводу, что "замены ему нет"… Глубокой ночью московское радио передало сообщение о кончине Сталина. Каждый из нас испытывал в ту минуту странное ощущение, позже мы признались в этом друг другу. Чувство невосполнимой потери и освобождение от страха…

Мы пошли в наше посольство. На здании, расположенном на Унтер-ден-Линден, уже висел огромный портрет, рама которого была обвита красными и черными полотнищами. Под портретом объявление, извещавшее, что утром состоится траурный митинг.

Пошли бродить по городу. Берлин еще лежал в руинах, но бывшая Фридрихштрассе, названная Сталин-аллее, отстраивалась красивыми, светлыми домами. На площади возвышался грандиозный монумент Сталина. Нас поразило, что со всех сторон к этому теперь уже памятнику шли берлинцы. Они несли в горшочках комнатные цветы и аккуратно устанавливали их вокруг постамента. Сотни горшочков уже покрывали площадь, а люди все шли и шли. Мы воспринимали это как знак благодарности советскому народу, освободившему страну от гитлеровской чумы. Но ведь многие из этих людей с таким же энтузиазмом совсем недавно прославляли Гитлера. Когда же они были искренни?

В гостинице нас ждала телефонограмма, обязывающая возвращаться в Москву. Мы вылетели самолетом, но неожиданно приземлились на аэродроме под Варшавой.

– Придется вам потерпеть, – сообщил пассажирам командир экипажа. – Москва не принимает. Вылетим не раньше чем часа через два.

Несмотря на раннюю весну, день выдался невероятно жаркий, спрятаться было некуда. Под крышей самолета дышать нечем, горячо. Летевший с нами капитан-директор китобойной флотилии, знакомый всем Соляник, решил съездить в Варшаву и привезти оттуда хотя бы лимонада и чего-нибудь съестного. Вскоре он вернулся и привез несколько спасительных бутылок.

В Москву мы прибыли поздно вечером. Смерть Сталина всколыхнула народ. Я видела плачущих женщин и мужчин. В автобусе пассажиры разговаривали шепотом. В дни похорон тысячи граждан были подавлены в буквальном смысле этого слова, затоптаны…

Назад Дальше