Старый газетчик пишет - Хемингуэй Эрнест Миллер 27 стр.


- Ладно, ладно, - сказал другой партизан в американской полевой форме и с нарукавной повязкой французских сил Сопротивления. - А тех товарищей, что были убиты вчера на дороге, ты забыл?

Еще кто-то сказал:

- Все равно сегодня войдем в Париж.

- Давайте немного вернемся и попытаем счастья через Ле-Крист-де-Сакле, - сказал я. - Здесь понаехало много начальства, нас не пропустят вперед ни на шаг, пока не пройдет колонна. И дороги разворочены. Легковые машины мы бы еще могли протолкнуть, но грузовик завязнет, тогда что делать?

- Можно пробраться по одной из боковых дорог, - сказал командир партизан К. - Что это за новая мода - плестись в хвосте колонны?

- По-моему, лучше вернуться в Шатофор, - сказал я. - Так получится намного быстрее.

На перекрестке у Шатофора мы встретились с полковником Б. и командиром А., которые отделились от нас еще до того, как мы попали в accrochage, и рассказали им, какое замечательное получилось соприкосновение. В поле все еще стреляла артиллерия, и наши два доблестных офицера успели позавтракать на какой-то ферме. Французские солдаты из колонны жгли ящики от снарядов, использованных артиллерией, и мы сняли мокрую одежду и посушили ее у костров. Подходили немецкие пленные, и офицер из колонны попросил нас послать партизан туда, где только что сдалась в плен группа немцев, прятавшихся в копнах пшеницы. Партизаны доставили их шикарно, по-военному, живыми и невредимыми.

- Но ведь это идиотство, мой капитан, - сказал старший из конвоя. - Теперь кому-то придется их кормить.

Пленные сказали, что работали в Париже в разных учреждениях, а сюда их привезли только вчера, в час ночи.

- И вы верите в эту чепуху? - спросил старший из партизан.

- Это возможно. Вчера днем их здесь не было, - отвечал я.

- Претит мне эта армейская канитель, - сказал старший из партизан. Ему был сорок один год, у него было худое, острое лицо с ясными голубыми глазами и редкая, но очень хорошая улыбка. - Эти немцы замучили и расстреляли одиннадцать человек из нашего отряда. Меня они били и пинали ногами и расстреляли бы, если бы знали, кто я. А теперь нам предлагается охранять их бережно и уважительно.

- Они не ваши пленные, - объяснил я. - Их захватила армия.

Дождь превратился в легкий подвижный туман, потом небо расчистилось. Немцев отправили в Рамбуйе на большом немецком грузовике, который партизанскому начальству хотелось - и не без основания - на время убрать из отряда. Сообщив поенному полицейскому на перекрестке, где грузовик может нас снова найти, мы поехали за колонной дальше.

Мы нагнали танки на одной из боковых дорог, идущих параллельно магистрали Версаль−Париж, и вместе с ними спустились в лесистую долину, а потом выехали в зеленые поля, среди которых высился старинный замок. Здесь танки снова развернулись, как овчарки, охватывающие с боков отару овец. Пока мы возвращались посмотреть, свободна ли дорога через Ле-Крист-де-Сакле, они уже побывали в деле, и мы проехали мимо сожженного танка и трех немецких трупов. Один из немцев попал под гусеницы и расплющился так, что ни у кого не могло остаться сомнения в мощи бронесил при надлежащем их использовании.

На шоссе Версаль−Виллакубле колонна проследовала мимо разбитого аэродрома Виллакубле к развилке на Порт-Кламар. Здесь колонна задержалась, и какой-то француз, подбежав к нам, сообщил, что на дороге, ведущей в лес, появился небольшой германский танк. Я стал просматривать дорогу в бинокль, но ничего не увидел. Тем временем германская машина, которая оказалась не танком, а джипом, защищенным легкой броней, на котором были установлены пулемет и 20-миллиметровая пушка, развернулась в лесу и на полной скорости помчалась в нашу сторону, стреляя по развилке.

Все стали по ней палить, но она снова развернулась и умчалась в лес. Арчи Пелки, мой шофер, выстрелил по ней два раза, но не был уверен, что попал. Двое людей были ранены, их отнесли под прикрытие углового дома для оказания первой помощи. Теперь, когда снова началась стрельба, партизаны воспрянули духом.

- Работы еще хватит. Еще будет работка, - сказал партизан с острым лицом и голубыми глазами. - Хорошо хоть немножко этой сволочи здесь пока осталось.

- Вы как думаете, придется нам еще воевать? - спросил меня партизан К.

- Без сомнения, - ответил я. - Их и в самом Париже еще достаточно.

Для меня лично военной задачей в это время было попасть в Париж живым. Достаточно мы подставляли головы под пули. Париж вот-вот будет взят. Теперь во время уличных боев я искал укрытия - как можно более надежного и чтобы знать, что кто-то прикрывает меня с лестницы, если я стою в дверях фермы или в подъезде квартирного дома.

Колонна теперь наступала так, что любо-дорого было смотреть. Вот впереди завал из срубленных деревьев. Танки обходят их или раскидывают, как слоны, разбирающие бревна. А не то вгрызаются в баррикаду из старых автомобилей и мчатся дальше, волоча за собой какую-нибудь развалюху, зацепившуюся за гусеницы. Танки, столь уязвимые и робкие в тесных, пересеченных изгородями районах, где с ними легко расправляются и противотанковые пушки, и базуки, и всякий, кто их не боится, здесь крушили все вокруг, как стадо пьяных слонов в туземной деревне.

Впереди нас, слева, горел немецкий склад боеприпасов, разноцветные зенитные снаряды рвались в несмолкаемом стуке и хлопанье 20-миллиметровых. Когда жар еще увеличился, стали рваться самые крупные снаряды, создавая впечатление бомбардировки. Я потерял из виду Арчи Пелки, но потом оказалось, что он двинулся к горящему складу, вообразив, что там идет бой.

- Там никого нет, Папа, - сказал он. - Просто горят какие-то боеприпасы.

- Никуда один не ходи, - сказал я. - Прикажешь тебя искать? А если бы нужно было трогаться?

- Хорошо, Папа. Виноват, Папа. Понятно, Папа. Только я, мистер Хемингуэй, пошел туда с frere, с моим братом, потому что он сказал, что там идет бой.

- О, черт, - сказал я. - Вконец испортили тебя партизаны. Мы на большой скорости проехали по дороге, где рвался склад боеприпасов, и Арчи, у которого ярко-рыжие волосы, шесть лет службы в армии, четыре французских слова в запасе, выбитый передний зуб и frere из партизанского отряда, весело смеялся над тем, как громко взлетало в небо все это имущество.

- Ох, и хлопает, Папа! - кричал он. Его веснушчатое лицо сияло от радости. - А Париж, говорят, город что надо. Вы там бывали?

- Бывал.

Теперь мы ехали под гору, и я знал это место и знал, что мы увидим за следующим поворотом.

- Мне frere кое-что о нем порассказал, пока колонна стояла, - сказал Арчи, - только я не совсем понял. Одно понял ясно: город - во! И что-то он еще толковал насчет того, что едет в Панаму. Ведь к Панаме Париж не имеет отношения?

- Нет, Арчи, - сказал я, - французы называют его Paname, когда очень его любят.

- Понятно, - сказал Арчи. - Compris. Все равно как девушку можно назвать не по имени, а еще как-нибудь. Верно?

- Верно.

- А я-то все думаю, что это frere мне толкует. Это выходит вроде как они меня зовут Джим. Меня в части все называют Джим, а имя-то мое Арчи.

- Может быть, они тебя любят, - сказал я.

- Они хорошие ребята, - сказал Арчи. - В такой хорошей части я еще никогда не служил. Дисциплины никакой. Это точно. Пьют без передыху. Это точно. Но ребята боевые. Убьют не убьют - им наплевать. Compris?

- Да, - сказал я. Больше я в ту минуту ничего не мог сказать: в горле у меня запершило, и пришлось протереть очки, потому что впереди, внизу, жемчужно-серый и, как всегда, прекрасный, раскинулся город, который я люблю больше всех городов в мире.

Солдаты и генерал

Пшеница созрела, но сейчас здесь некому было ее убирать. След гусениц танка пролег через поле к борозде, где в кустах стояли танки и откуда были видны лесистая местность и холм, который им предстояло взять завтра. В этой лесистой местности и на холме не было ни души между нами и немцами. Мы знали, что у них здесь есть пехота и от пятнадцати до сорока танков. Но дивизия продвигалась так быстро, что оторвалась от остальной колонны, и вся местность, расстилавшаяся перед нами, с ее мирными холмами, долиной, крестьянскими домиками, с полями и фруктовыми садами вокруг, и город с серыми стенами, шиферными крышами зданий и остроконечным шпилем колокольни представляли собой открытый левый фланг. И все это было смертоносно.

Дивизия не продвинулась дальше своей цели. Она дошла до нее, до этой высоты, где мы теперь стояли, точно в срок, когда ей и следовало дойти. Она брала ее день за днем, а потом неделя за неделей, и вот уже месяц, как она наступала. Никто не различал больше отдельных дней, и история, свершающаяся ежедневно, уже для нас не существовала. Все расплылось в усталости и пыли, в трупном запахе скота, запахе только что взрытой толом земли, скрежете танков и бульдозеров, стрельбе автоматических винтовок и пулеметов, в прерывистой сухой болтовне немецких автоматов, в торопливой дроби немецких ручных пулеметов и в вечном ожидании, чтобы подтянулись остальные.

Все в памяти слилось в одно сражение на смертоносной низине, поросшей кустарником, которое потом перешло на высоту и через лес опять на равнину, минуя города, одни разрушенные и другие совсем не пострадавшие от обстрела, а потом опять наверх на эту пересеченную лесистую сельскую местность, где мы сейчас находились.

Теперь история - это старые консервные банки из продовольственного пайка, заброшенные доты, сухие листья на ветках, нарезанных для маскировки. Это - сожженные немецкие машины, сожженные танки "шерман", много сожженных немецких "пантер" и мало сожженных "тигров", мертвые немцы на дорогах, в кустах и садах, немецкое снаряжение, разбросанное повсюду, немецкие лошади, бродившие по полям, и наши раненые и наши мертвые, которых везли нам навстречу связанными по двое на крышах эвакуационных джипов. История - это дойти до места назначения вовремя и ждать там, когда подтянутся остальные.

Сейчас в этот ясный летний день мы стояли и смотрели туда, где завтра дивизия будет драться. Это был один из первых дней по-настоящему хорошей погоды. Небо было высокое и голубое, а впереди, слева от нас, наши самолеты бомбили немецкие танки. Сверкая серебром на солнце, крошечные П-47 шли пара за парой высоко в небе и описывали круги, прежде чем, перевернувшись через крыло, начать бомбить с пикирования. Когда они снижались, становясь большеголовыми и громоздкими в пике, появлялись вспышки с дымом и раздавался тяжелый грохот. А П-47 взмывали и кружили, идя на новый заход, а потом пикировали впереди дыма, стлавшегося за ними, который оставляли их пушки. Над островком леса, на который пикировали самолеты, взметнулось яркое пламя, за ним столб черного дыма, а самолеты продолжали бомбить и бомбить.

- Это они ударили по фрицевскому танку, - сказал танкист. - В один из наименее…

- Вы видите его в бинокль? - спросил танкист в шлеме. Я сказал:

- С нашей стороны его закрывают деревья.

- Ага, деревья, - сказал танкист. - Если бы мы пользовались прикрытием, как эти проклятые колбасники, гораздо больше парней дошло бы до Парижа или Берлина, или куда мы там идем.

- Домой, - сказал другой танкист, - вот куда я иду. Во всяком случае, я иду туда. Во все остальные места вход нам воспрещен. Мы никогда не входим в города.

- Легче, - сказал высокий боец. - Всему свое время.

- Скажи, корреспондент, - обратился ко мне другой танкист. - Никак не могу понять. Ответишь, а? Что ты делаешь здесь, ведь тебе здесь не положено быть? Ты делаешь это ради денег?

- Конечно, - ответил я, - ради больших денег. Колоссальных.

- Мне это не понятно, - сказал он серьезно. - Я понимаю, что это можно делать, потому что ты должен это делать. Но ради денег - не понятно. Нет таких денег, за которые я стал бы делать это.

Немецкий снаряд с дистанционным взрывателем щелкнул над нами и приземлился где-то справа от нас, оставив в воздухе клуб черного дыма.

- Эти гады колбасники пускают свои штучки слишком высоко, - сказал боец, который не стал бы делать этого за деньги. В этот момент немецкая артиллерия ударила по холму за городом, слева от нас, где залег один из батальонов первого из трех пехотных полков дивизии. Склон холма запрыгал в воздухе взвивающимися темными фонтанами от бесчисленных взрывов.

- Теперь мы на очереди, - сказал один из танкистов. - Они нащупали нас.

- Если они начнут стрелять, ложись под танк с задней стороны, - сказал высокий танкист, который говорил другому, что всему свое время. - Это самое надежное место.

- Эта махина выглядит несколько тяжеловато, - сказал я ему. - А вдруг ты начнешь отступать в спешке?

- Я крикну тебе, - осклабился он.

Наши 105-миллиметровые орудия открыли ответный огонь, и немцы прекратили обстрел. Аэростат медленно кружил над нами. Другой отнесло правее.

- Они не любят стрелять, когда эти штучки в воздухе, - сказал высокий танкист, - потому что они засекают их огневые точки, а потом наша артиллерия и авиация задают им жару.

Мы пробыли здесь некоторое время, но немецкая артиллерия только изредка постреливала по холму, который удерживал батальон. Мы так и не начали атаку.

- Вернемся назад и посмотрим, где остальные, - предложил я.

- О'кей, - сказал Кимбраф, который вел мотоцикл, захваченный у немцев. На нем мы с ним и разъезжали. - Пошли.

Мы попрощались с танкистами, повернули назад, пересекли пшеничное поле, сели на мотоцикл (я на заднее сиденье) и выехали на пыльную дорогу, взбитую танками в густые облака серого порошка. В коляске мотоцикла лежали боеприпасы, фотопринадлежности, запчасти, захваченные у немцев, бутылки с бензином, ручные гранаты, несколько автоматов. Все это принадлежало ефрейтору (теперь сержанту) Джону Кимбрафу из Литл-Рока, штат Арканзас.

Содержимое коляски могло бы иллюстрировать фантастическое представление о хорошо вооруженном партизане, и я часто думал, как Ким собирается развернуться, если в одной из наших поездок по территории, неизвестно кому принадлежащей, нам не удастся предпринять обходной маневр. Хотя Ким многосторонний человек и я уважаю его способность к импровизации, все-таки на меня находил страх при мысли, что он начнет отстреливаться тремя автоматами, несколькими пистолетами, карабином и еще немецким ручным пулеметом одновременно, не рассеивая при этом достаточно огня. Но потом я решил, что он собирается вооружать местное население по мере нашего продвижения по неприятельской территории. Это оказалось вполне реальным на один случай. Мне за мое предвидение полагалась бы еще одна нашивка и, думаю, этому несколько перевооруженному парню - тоже.

Мы поехали по дороге назад к городу, который взяли в тот день, и остановились у кафе напротив церкви. По дороге с лязгом и скрежетом проходили танки, и шум удалявшегося танка тонул в нарастающем гуле следующего за ним. У танков были открыты башни, и бойцы небрежно отвечали на приветствия деревенских мальчишек, махавших рукой каждой машине. Старый француз в черной фетровой шляпе, накрахмаленной рубахе, в черном галстуке и в пыльном черном костюме с букетом цветов в правой руке стоял у входа в церковь и церемонно приветствовал каждый танк, поднимая свой букет.

- Кто этот человек? - спросил я хозяйку кафе, когда мы стояли в дверях кафе, пропуская танки.

- Он немного не в себе, - сказала она, - но он - исключительный патриот. Он здесь с самого утра, с того времени, когда вы вошли в город. Он ничего не ел с тех пор. Дважды родные приходили за ним, но он остался здесь.

- Он и немцев приветствовал?

- О нет, - сказала хозяйка. - Он человек огромного патриотизма, но с некоторых пор, понимаете, несколько помешался.

В кафе сидели три солдата перед опорожненным наполовину графином сидра и с тремя стаканами на столике.

- Этот кровопиец, - сказал один из них, небритый, высокий, худой и несколько захмелевший парень, - этот проклятый кровопиец сидит в шестидесяти милях от фронта. Он всех нас угробит.

- О ком это ты говоришь? - спросил Ким солдата.

- У, этот кровопиец! Генерал!

- Как далеко, ты говоришь, он находится? - спросил Ким.

- В шестидесяти милях и ни на дюйм ближе. В шестидесяти милях, на которых мы проливали кровь. Мы все мертвы. Разве он знает об этом? Разве ему есть до этого дело?

- Знаешь, где он сейчас находится? В трех тысячах ярдов отсюда, - сказал Кимбраф. - Может быть, он уже прошел вперед. Мы встретили его по дороге, когда ехали сюда.

- Ты дурак, - сказал небритый солдат. - Что ты знаешь о войне? Этот кровопиец в шестидесяти милях отсюда и ни на дюйм ближе. Посмотри на меня! Я когда-то пел, выступал с очень хорошими оркестрами, да, очень, очень хорошими. А моя жена мне изменяет. Мне не надо даже проверять. Она мне сама сказала. А вот там все, во что я верю.

И он показал рукой на противоположную сторону дороги, где пожилой француз все еще поднимал свои цветы, приветствуя проходящие танки. Священник в черном шел по кладбищу позади церкви.

- В кого ты веришь? В этого француза? - спросил другой солдат.

- Нет. Я не верю в этого француза, - сказал солдат, который выступал с хорошими оркестрами. - Я верю в то, что представляет священник. Я верю в церковь. А моя жена была неверна мне больше чем один раз, много раз. Я не дам ей развода, потому что я верю в это. Вот почему она не захотела подписать мои документы. Вот почему я не унтер-офицер артиллерии. Я закончил унтер-офицерскую школу, а она не подписала документов, а в эту самую минуту она изменяет мне.

- Он и петь может, - сказал мне другой американский солдат. - Я слышал однажды ночью, как он поет. Здорово поет.

- Не могу сказать, что ненавижу свою жену, - сказал солдат, который выступал с хорошими оркестрами. - Она изменяет мне сейчас, сию минуту, а мы здесь и только что взяли этот город. Не могу сказать, что я ненавижу ее, хотя она испортила мне жизнь, и из-за нее я не унтер-офицер. Но я ненавижу генерала. Я ненавижу этого бездушного кровопийцу.

- Пусть поплачет, - сказал другой солдат. - Это ему помогает.

- Послушай, - сказал третий солдат. - У него трагедия дома, у него личные неприятности. Но послушай, что я тебе скажу. Это - первый город, в который я вошел. Пехота берет их, а чаще проходит мимо, а потом, когда мы возвращаемся назад, оказывается, что в город вход воспрещен и он наводнен военной полицией. Здесь, в этом городе, нет ни одного полицейского. Это несправедливо, что мы не может войти в город.

- Позже… - начал я. Солдат, который выступал с очень хорошими оркестрами, влез в разговор.

- Здесь не может быть никаких позже, - сказал он, - этот кровопиец убьет нас всех. И делает он это все для того, чтобы прославиться, и потому, что он не понимает, что солдаты - люди.

- Он не может сказать ничего, кроме того, что мы на передовой, а я могу, - сказал Ким. - Ты же не знаешь, что делает дивизионный и получает ли он приказы, как ты и я.

Назад Дальше