Борис Пастернак - Быков Дмитрий Львович 12 стр.


Пастернак заходил и к Анисимовым, тоже недавно вернувшимся из Италии; у них снова встретился с Бобровым, мечтавшим о собственном издательстве. Анисимовы и Локс, в видах дешевизны, вместе снимали квартиру на Молчановке. В этом кругу к стихам Пастернака относились скептически - один Локс не сомневался в его даровании да еще Дурылин, изредка посещавший кружок.

Осенью 1912 года на Молчановке был задуман альманах "Лирика", ставший первой книгой одноименного издательства (издательства в то десятилетие, по воспоминаниям самого Пастернака, плодились, как грибы). В круг его участников, помимо уже сложившейся троицы "Асеев - Бобров - Пастернак", вошли Анисимов с женой, Дурылин (под псевдонимом "Раевский"), а также не оставившие заметного следа в литературе Рубанович и Сидоров. У Боброва в январе успела выйти книжечка "Вертоградари над лозами", почти никем не замеченная; на "Лирику" возлагались особые надежды - все-таки о себе заявляло целое направление, хотя и ничем, кроме дружества, не спаянное.

Пять стихотворений, которыми Пастернак дебютировал в печати ("Февраль", "Сегодня мы исполним грусть его", "Сумерки", "Я в мысль глухую о себе" и "Как бронзовой золой жаровень"), были отобраны Бобровым. Они обещают все и ничего - автор настолько оригинален, что может увянуть в первые же годы, столкнувшись с непониманием или попросту иссякнув, а может утвердить свою правоту в искусстве и развиться в несравненного, хотя и неровного поэта. Это теперь все мы знаем, что с Пастернаком произошло второе,- а тогда куда более вероятной и, главное, распространенной участью казалось первое. Стихи эти несомненно выделяются из прочих, составивших альманах,- но уж никак не уровнем: они и у раннего Пастернака не из самых сильных. Бобров отбирал то, что ему было ближе,- самое оригинальное и вызывающее, а не самое точное. Со временем понимаешь, что главная черта, выделяющая Пастернака из числа авторов "Лирики",- именно цельность. Все его стихи хранят отпечаток личности и похожи друг на друга - экспрессионистическим буйством, несколько уязвленной, словно пассивной авторской позицией (автор - не действователь, а восторженный наблюдатель; слова и впечатления его куда-то влекут, волокут…), а главное - необычайной широтой лексики, чертой, резко выделившей Пастернака из ряда современников. Тут вам в одном стихотворении азалии и пахота, жуки, сваи и расцветшие миры, менестрели и полынь… Только жар лирического темперамента может все это сплавить в одно, пусть и невнятное целое; и, конечно, сквозной звук, парономазия - с первых стихов любимый прием сближения разностильных и разнозначных слов. Пастернак - единственный, у кого есть лицо, причем с таким необщим выраженьем, что выраженье это по временам можно принять либо за мимику безумца, либо за сардоническую насмешку над читателем.

Альманах вышел в конце апреля обычным для тогдашних (да и нынешних) поэтических сборников тиражом в 300 экземпляров. Месяц спустя Пастернак окончил университет, сдав в качестве кандидатского сочинения работу о теоретической философии Когена (профессор Челпанов, по предположению Локса, мало что в ней понял, а потому зачел без придирок, не желая демонстрировать своей неосведомленности,- все-таки он Когена не слушал, а Пастернак слушал). Прочие экзамены были сданы "весьма удовлетворительно" - отличник оставался верен себе.

Все биографы в один голос отмечают его великолепное равнодушие к решенной задаче: за дипломом Пастернак не явился. Диплом сохранился в архиве Московского университета. Евгений Борисович приводит его номер: 20974.

Глава VII. Очерк пути

1

Можно только удивляться тому, что Марина Цветаева - один из прозорливейших, хоть и пристрастнейших критиков среди русских лириков - в статье 1933 года "Поэты с историей и поэты без истории", отмечая двадцатилетие пастернаковской литературной работы, писала:

"Борис Пастернак - поэт без развития. Он сразу начал с самого себя и никогда этому не изменил…"

Удивительно, с каким постоянством вечно противопоставляемые Ахматова и Цветаева повторяли эти две оценки: у Пастернака нет периодов; у Пастернака нет человека…

"Пастернак был сотворен не на седьмой день (когда мир после того, как был создан человек, распался на "я" и все прочее), а раньше, когда создавалась природа. А то, что он родился человеком, есть чистое недоразумение",-

расточает хвалу Цветаева, но этот мед не без яда.

А вот Ахматова 1940 года, в записи Лидии Чуковской:

"Дело в том, что стихи Пастернака написаны еще до шестого дня, когда Бог создал человека. Вы заметили - в стихах у него нету человека. Все, что угодно: грозы, леса, хаос, но не люди. Иногда, правда, показывается он сам, Борис Леонидович, и он-то сам себе удается. Но другие люди в его поэзию не входят, да он и не пробует их создавать".

Таких совпадений не бывает: Ахматова, возможно, была с цветаевской статьей знакома, хотя бы и с чужих слов (впервые она была напечатана по-сербски; Лидия Корнеевна в то время ее не читала, почему и не заметила цитаты). В статье Цветаевой слышится не только восторг перед пастернаковским даром, но и некоторый ужас перед ним - временами переходящий в снисходительность; так относятся к большому и красивому животному - да, могуч, а все-таки не человек. "Я сама выбрала мир нечеловеков - что же мне роптать?" (из письма к Пастернаку октября 1935 года). Конечно, Цветаева не вовсе отказывала Пастернаку в развитии:

"Если и замечается какое-то движение Пастернака за последние два десятилетия, то это движение идет в направлении к человеку. Природа чуть-чуть повернулась к нему лицом женщины. Оскорбленной женщины. Но это движение невооруженным глазом уловить совершенно невозможно".

(Современнику - наверное, трудно. Ретроспективно оно улавливается без труда. Но не забудем, что статья Цветаевой написана в период охлаждения между ней и Пастернаком, она - произведение "оскорбленной женщины", Марина Ивановна критик пристрастный.) Спасибо и за то, что именно в статье 1933 года обозначен главный вектор пастернаковского движения - от природы к истории, от доисторического и даже дочеловеческого мира - через неизбежный период язычества ("языческие алтари на пире плодородья") - в сторону христианства. Здесь у Пастернака триада: сперва его главной темой становится природа, затем - государство, и лишь затем - отдельный человек со своей отдельной правдой. По этой логике (меньше всего зависящей от авторской воли) и развивалось творчество Пастернака, вообще к триадам склонного и всегда их за собой подмечавшего: теза - антитеза - синтез; десятые и двадцатые - тридцатые - сороковые и пятидесятые; природа - государство - человек.

Нам предстоит разобраться с распространенным заблуждением - с тем, что Пастернак полагал природу источником вечной радости. "Сколько радости он находил в природе!" - не без иронии скажет Ахматова; Пастернак в самом деле как будто неотделим от переделкинского леса, грузинских и уральских гор, южнорусской степи - пейзажей его книг "На ранних поездах", "Сестра моя жизнь", "Второе рождение"… Между тем проницательные исследователи - Синявский, Баевский, Альфонсов - утверждали, что Пастернак ни в коем случае не созерцатель. Более того - природу он постоянно противопоставляет истории. Пейзаж у Пастернака немыслим без преображающей, одухотворяющей роли человека; то, что происходит в нем без людского участия,- таинственно и страшно:

Я чувствовал: он будет вечен,
Ужасный говорящий сад.
Еще я с улицы за речью
Кустов и ставней - не замечен.
Заметят - некуда назад:
Навек, навек заговорят.

Конфликт истории и природы прослеживается у Пастернака на каждом шагу, с первых стихотворений до последних, но особенного драматического напряжения достигает в знаменитом "Чуде". Стихотворение это, написанное тем же четырехстопным амфибрахием со множеством внутренних рифм, что и "Рождественская звезда", образует с ним своеобразный диптих и входит в цикл стихотворений Живаго. Пастернак вслед за Христом требует от окружающего мира, чтобы мир этот участвовал в его духовной драме,- и несколько таких испепеленных смоковниц, не желавших разделять его счастье или отчаянье, мы найдем в его лирике. Конечно, "на свете нет тоски такой, которой снег бы не вылечивал",- но будет и негодующее восклицание "Все снег да снег, терпи и точка!" - в стихах "Второго рождения", где герой скучает о лете с возлюбленной. Будут и Дагестан, похожий на казан отравленного плова, и зима, уставившаяся на жизнь героя "сквозь желтый ужас листьев". Идиллического союза с природой нет - есть удавшаяся попытка вдохнуть в нее жизнь, заставить сам воздух митинговать и разносить вести; между прочим, "Сестра" - именно отчет о том, как вторгается история в природу, заставляя ее безумствовать, вдохновляться и одушевляться. Закончилась история, ее дух отлетел от реальности - и остались только сухие гильзы ос, голые ветви, пустой воздух. Мира без своего присутствия Пастернак помыслить не в состоянии - весь "Август" о том, как "трепещущий ольшаник" и "имбирно-красный лес кладбищенский, горящий, как печатный пряник" преображены его провидческим голосом. Можно сказать, что мир ранней поэзии Пастернака есть мир доисторический, но что это мир дочеловеческий - как минимум спорно: просто он увиден глазами человека, которого история еще не извлекла из природы. Так поэзия Пастернака выпрастывалась из музыки, из импрессионизма, в котором слово не значило, а только пело или расплывчато намекало. Но чем дальше от детства, тем дальше и от завета с дочеловеческим, тварным миром: от счастливого растворения в природе - к трагическому ощущению собственного исчезновения, поглощения ею.

С тех пор как Сергей Никитин спел "Снег идет", это стихотворение стало восприниматься как радостное, полное свежести и счастливых предчувствий. Между тем эти стихи 1957 года - можно сказать, предсмертные, трагические:

Снег идет, и все в смятеньи,
Все пускается в полет,-
Темной лестницы ступени,
Перекрестка поворот…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься - и Святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и Новый год.

Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?

Отчего все в смятенье? Оттого что время необратимо и не дает оглянуться, оттого, что снегом засыпано прошлое и занавешено будущее, что "к белым звездочкам в буране тянутся цветы герани" - живая природа в завете с неживой, и только человеку, "изумленному пешеходу", все чего-то нужно. Ему бы задержать это мгновение или хоть осознать себя в нем. Ужас перед природой сродни ужасу перед бегом времени - его и Ахматова испытывала в эти же годы. От детского восторженного растворения в мире до старческого страха перед поглощением этой безликой стихией - таков путь лирики Пастернака; и здесь движение тоже налицо - поэт "с историей" все отчетливей делает выбор в пользу истории, и шум дождя, "месящий глину", ему все страшней - ибо утратить лицо и сознание как раз и означает быть "взятым в ад".

Кончит Пастернак тем, что саму историю объявит растительным царством - а человека будет ценить лишь в той мере, в какой тот способен этому царству противостоять.

2

Ахматова с удивлением заметила в том же разговоре сорокового года, что периоды у Пастернака все-таки есть; замечание странное, потому что именно четкая периодизация в творчестве Пастернака бросается в глаза. В каждом новом периоде он проходит одни и те же стадии, числом три: начинает слабо, а иногда и просто плохо. Следует быстрый набор высоты, стремительное овладение новым методом - и спуск с только что взятой вершины: краткая эпоха маньеризма, когда новообретенный метод тесен самому автору и видны его издержки.

"Надо ставить себе задачи выше своих сил, во-первых, потому, что их все равно никогда не знаешь, а во-вторых, потому, что силы и появляются по мере выполнения кажущейся недостижимой задачи",-

говорил он Александру Гладкову 28 января 1942 года в Чистополе. Вся творческая биография Пастернака - цепочка задач, казавшихся неразрешимыми, и все их он решал, каждый раз идя дальше,- можно только гадать, к каким взлетам привел бы этот путь, не оборвись он в шестидесятом году.

"Однажды Ада Энгель выразила мысль, что процессы в природе подвигаются не линейно в арифметической прогрессии, а циклически, скачками с возвратами. Вероятно, так и есть…" -

писал он первой жене 28 июля 1940 года. Ада Энгель (Рогинская) - художница, подруга жены Пастернака и дочь композитора, его учителя. Пастернак и сам сознавал, что в каждом периоде его жизни и творчества повторяются определенные закономерности. Как правило, начало каждого такого периода датируется первым годом нового десятилетия - он прожил семь четких десятилетних циклов: в 1901 году он начал заниматься музыкой, в 1911-м обратился к лирике, с 1921-го пробует себя в эпосе, с 1931-го пытается не отделять себя от страны и переживает травматичный, но и креативный опыт гражданственности; в 1941-м осваивает новую лирическую манеру, с 1951-го обретает себя как прозаик, работая над окончательным вариантом романа. Внутри каждого десятилетия стабильно повторяются определенные фазы: пятый год - депрессия, более или менее глубокая; седьмой и восьмой - устойчивый подъем. Лучшими, самыми производительными в жизни Пастернака были 1917-1918-й ("Сестра моя жизнь" и "Разрыв"), 1927-1928-й ("Спекторский", вторая редакция ранней лирики), 1937-1938-й ("Записки Живульта"), 1947-й ("Стихотворения Юрия Живаго") и 1957-1958-й ("Когда разгуляется"). Самыми депрессивными - 1915, 1925, 1935, 1945 (несмотря на восторженно приветствуемую Победу, на фоне которой особенно разителен был собственный душевный кризис) и 1955 годы.

В отличие от Маяковского, за два года достигшего собственного потолка, или Ахматовой, чей триумфальный дебют пришелся на раннюю юность, он некоторое время нащупывал манеру и к первому своему сборнику, "Близнец в тучах", в зрелые годы относился скептически. Конечно, он сразу расширил границы поэтической лексики, щедро внося в стихи прозаизмы и просторечье. В его ранних стихах образность избыточна, экспрессия хлещет через край, смысл ускользает, слово ведет автора, звук правит фабулой - придыхания, восклицаний и сознательных перехлестов больше, чем драгоценного личного опыта, переплавленного в единственно возможные слова. И это не просто буйство от избытка сил, но очень часто - недостаток как раз личного опыта и ясности мысли: у раннего Пастернака часто вовсе не поймешь, о чем идет речь,- да это и неважно, важно, что идет, бежит, летит. Это, пожалуй, единственное подлинно футуристическое, что было в молодом Пастернаке: футуристы тоже ставили звук впереди смысла, Алексей Крученых уверял, что в строчке "Дыр бул щыл" больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина.

Очень скоро, однако, Пастернак научился сочетать интуитивность и стихийность ранней манеры с тонким и зрелым анализом. Вершиной его первого периода стала книга "Сестра моя жизнь", в которой буйная изобразительность уже не исключает пластической точности и психологизма, без чего Пастернак не мыслил ни стихотворную, ни прозаическую русскую традицию. Он жестко оценивал свою следующую книгу - "Темы и вариации",- в которой в самом деле чувствуются уже некоторые издержки метода; по замечанию автора, "Темы" были составлены из остатков ("высевков") предыдущего сборника. Между тем, как всегда у Пастернака здесь есть приметы нового - эпического - периода: в двадцать первом Пастернак закончил уничтоженный впоследствии роман "Три имени", в двадцать третьем обратился к эпосу, поскольку лирика - в отсутствие прежней среды, "разносившей звук",- казалась ему исчерпанной. Первая эпическая попытка - поэма "Высокая болезнь" - была откровенной полуудачей, в которой великолепные прозрения и формулы сочетались с редкой даже для Пастернака невнятицей и двусмысленностью; однако проходит два-три года - и он дает блестящие образцы эпоса: "Лейтенанта Шмидта", "Девятьсот пятый год", вторую редакцию "Высокой болезни" и, разумеется, "Спекторского" - лучшую советскую поэму двадцатых годов. В ней, писавшейся с перерывами около шести лет, тоже чувствуется некая усталость - и в начале тридцатых Пастернак возвращается к лирике, надеясь обратиться уже к новому читателю. Здесь тоже не обходится без вкусовых провалов, но и в этой лирике, куда более рассудочной и внятной, составившей книгу "Второе рождение", есть высочайшие образцы - такие, как "Вторая баллада" или "Вечерело. Повсюду ретиво…".

Четвертый пастернаковский период ознаменовался появлением в 1936 году нескольких стихов, о которых сам автор сказал: "Некоторое время я буду писать плохо". Это была попытка новой простоты и вместе с тем энергичной сжатости,- и если цикл "Из летних записок" еще хранит следы мучительного вживания в новый метод, если словам там еще тесно, а в интонации чувствуется искусственность, то уже переделкинский цикл сорок первого года поразительно прост и притом музыкален. После войны, с 1946 по 1953 год, Пастернак создает около трех десятков стихотворений, каждое из которых при самом строгом отборе вошло бы в антологию лучших текстов XX века. Большая часть этих стихов отдана Юрию Живаго - герою главной пастернаковской прозы.

Пятый период - "Когда разгуляется" - тоже отмечен некоторым количеством стихотворений, которые ниже пастернаковского таланта. В них есть и неуклюжесть выражения, и декларативность, и азбучные истины,- но уже два года спустя появляется "Вакханалия", последняя поэма Пастернака, вещь совершенная и притом вполне новаторская. Если бы Пастернак не погиб в шестидесятом от последствий травли,- наверняка пошел бы и дальше: в его последних стихах слышится обещание нового взлета.

Что до классического общего места - ранний Пастернак густ и сложен, поздний прозрачен и простоват,- Пастернака всегда злили упреки в неясности, а похвалы за эту же неясность (импрессионизм, таинственные темноты) просто выводили из себя. Любя "таинственность" - то есть скромность и скрытность - в быту, он не терпел двусмысленностей в литературе.

"Зная, как много хорошего в вашей поэзии, я могу пожелать ей только большей простоты. (…) Иногда я горестно чувствую, что хаос мира одолевает силу вашего творчества и отражается именно только как хаос, дисгармонично",-

Назад Дальше