Уход в лес - Эрнст Юнгер 3 стр.


11

Подобные явления в человеческой истории присутствовали всегда, их можно отнести к тем мерзостям, без которых редко обходится свершение великих перемен. Тревогу вызывает то, что жестокость грозит стать элементом в устройстве новых структур власти, и то, что одиночка выдаётся ей безоружным.

Тому есть несколько причин, и прежде всего та, что рациональное мышление жестоко. Жестокость является частью плана. При этом особая роль отводится прекращению свободной конкуренции. Это приводит к удивительным последствиям. Конкуренция, о чём говорит нам сам термин, подобна гонке, в которой самые ловкие получают приз. Там где она устраняется, грозит укорениться своеобразное иждивенчество за счёт государства, в то время как внешняя конкуренция, гонка государств друг с другом, сохраняется. Освободившееся от конкуренции место занимает террор. Пожалуй, существуют и другие обстоятельства, порождающие его: здесь же кроется одна из причин, по которой он сохраняется. Отныне развиваемая при конкурентной гонке скорость должна внушать страх. В одном случае стандарт зависит от высокого давления, в другом – от вакуума. В одном случае темп задаёт победитель, в другом – тот, кто бежит хуже всех.

С этим же связано то, что государство во втором случае оказывается вынужденным постоянно держать часть населения в ужасающей хватке подчинения. Жизнь стала серой, и всё же она кажется сносной тому, кто видит перед собой тьму, абсолютную черноту. В этом, а вовсе не в области экономики, кроются опасности глобального планирования.

Выбор угнетаемых подобным образом слоёв остаётся произвольным; речь всегда идёт о меньшинствах, которые или выделяются по своей природе, или конструируются. Очевидно, что под угрозой оказываются все те, кто возвышается благодаря своему происхождению и таланту. Подобная обстановка распространяется и на обращение с побеждёнными на войне; от абстрактных упрёков во времена аншлюса дело дошло до голодомора в лагерях для военнопленных, принудительных работ, геноцида в захваченных странах и депортации оставшихся в живых.

Понятно, что человеку в подобном положении желаннее нести самое тяжкое бремя, чем быть причисленным к "другим". Кажется, что автоматизм играючи переламывает остатки свободной воли, и что угнетение становится непроницаемым и всеобъемлющим как стихия. Побег доступен лишь немногим счастливчикам, и приводит обычно к худшему. Казалось бы, сопротивление должно пробуждать к жизни сильнейших, даруя им долгожданный повод к насилию. Но вместо этого тешатся последней оставшейся надеждой на то, что процесс сам себя исчерпает, подобно вулкану, рассыпающему самого себя. Тем временем, у попавшего в окружение человека остаются только две заботы: исполнять должное и не отклоняться от нормы. Это происходит даже и в безопасных зонах, где люди также охвачены паникой перед лицом гибели.

И здесь неизбежно возникает вопрос, причём не только теоретический, но и для каждого сегодня – вопрос существования: остался ли ещё иной путь, по-прежнему торный? Есть ещё узкие проходы, горные тропы, открытые только тем, кто поднялся высоко. Перед нами новая концепция власти, в её самой сильной и беспримесной концентрации. Чтобы выстоять перед ней, нужна новая концепция свободы, которая не может иметь ничего общего с теми поблёкшими представлениями, что до сих пор были связаны с этим словом. Прежде всего, это касается тех, кто не только сумел остаться неостриженным, но и дальше хотят сохранять свою шерсть.

И в самом деле, известно, что в этих государствах с их столь могущественной полицией не все движение вымерло. В панцире новых Левиафанов существуют бреши, которые постоянно кем-то нащупываются: занятие, предполагающее не только осторожность, но и отвагу нового, до сих пор неизвестного рода. Оттого и напрашивается мысль, что тем самым элиты вступают в борьбу за новую свободу, требующую больших жертв и не могущую быть истолкованной любым способом её недостойным. Необходимо обратить взор на более суровые места и времена, чтобы найти что-либо подобное, например на гугенотов, или на испанскую герилью, как видел её Гойя в своих "Бедствиях войны". По сравнению с этим взятие Бастилии, которое и сегодня ещё подпитывает сознание индивидуальной свободы людей, кажется загородной воскресной прогулкой.

По сути, тиранию и свободу нельзя рассматривать по отдельности, даже если с точки зрения временности они и сменяют друг друга. Можно, конечно, сказать, что тирания упраздняет и отменяет свободу – но с другой стороны тирания становится возможной только там, где свобода стала ручной и низвела сама себя до пустого понятия.

Человек склонен полагаться на машины или уступать им, даже тогда, когда он должен черпать силы из собственных источников. Это объясняется нехваткой фантазии. Человек должен осознавать тот предел, за которым он не может себе позволить отдавать на откуп своё собственное суверенное решение. Пока всё в порядке, есть в кране вода и ток в розетке. Но если жизнь и собственность окажутся в опасности, телефон волшебным образом призовёт пожарных и полицию. Большой риск скрыт в том, что человек слишком уверенно на эту помощь полагается, и потому оказывается беспомощным, когда она не приходит. За любой комфорт нужно расплачиваться. Положение домашнего животного влечёт за собой положение убойного скота.

Катастрофы проверяют, в какой мере людские массы и народы сохранили свою подлинную основу. Уходят ли по-прежнему их корни прямо в почву – вот от чего зависит их здоровье и выживание по ту сторону цивилизации с её застрахованностью.

Это становится заметным в момент самой страшной опасности, когда машины не только изменяют человеку, но и бросают его в самом беспросветном окружении. И тогда он должен сам решить, признает ли он партию проигранной, или же будет продолжать её своими собственными, глубинными силами. В этом случае он решается на уход в Лес.

12

Мы упоминали о Рабочем и Неизвестном Солдате, как о двух великих гештальтах нашего времени. Под Ушедшим в Лес мы понимаем третий гештальт, проявляющийся всё отчётливее.

В Рабочем деятельное начало раскрывает себя в дерзновении новым способом освоить Вселенную, овладеть ею, достигнуть как близкого, так и далёкого, чего не видел ещё ни один глаз, покорить силы, которых никто ещё не освобождал. Неизвестный Солдат принадлежит к тёмной стороне деятельности, как идущий на жертву, несущий бремя в великих огненных пустынях, он призывается как добрый дух, объединяющий не только отдельные народы изнутри, но и разные народы между собой. Он – подлинный сын Земли.

Ушедшим в Лес мы называем того, кто в ходе великих перемен оказался одиноким и бесприютным, и, в конечном счёте, увидел себя преданным уничтожению. Такой могла бы стать участь многих, если даже не всех – но ещё одна возможность должна была представиться. Она заключается в том, что Ушедший в Лес решается оказать сопротивление, намереваясь вступить в борьбу, скорее всего, безнадёжную. Таким образом, Ушедший в Лес – это тот, кто сохранил изначальную связь со свободой, которая с точки зрения времени выражается в том, что он, сопротивляясь автоматизму, отказывается принимать его этическое следствие, то есть фатализм.

При подобном рассмотрении, нам раскрывается та роль, которую уход в Лес играет не только в мышлении, но и в реальности нашей эпохи. Любой человек сегодня находится в положении принуждения, и попытки устранить это принуждение подобны смелым экспериментам, от которых зависит самая великая участь, на которую только способен отважиться человек.

Надеяться на успех в подобном рискованном предприятии можно только при опоре на помощь трёх великих сил: искусства, философии и теологии – и тогда из безысходности будет проложен путь. Мы приступаем к последовательному рассмотрению этих трёх сил. Предпосылкой нашего рассмотрения станет тот факт, что тема попавшего в окружение одиночки всё более занимает своё место в искусстве. Естественно, что сильнее всего эта тенденция проявляет себя в изображении человека на сцене театра, в кинематографе, и, прежде всего, в романе. И в самом деле, мы наблюдаем, как меняется перспектива, в той мере как на смену описаний прогрессирующего или вырождающегося общества приходят описания конфликта одиночки с миром технологического коллективизма. По мере того, как автор проникает в подобные глубины, он сам становится Ушедшим в Лес, поскольку авторство суть одно из имён независимости.

Традиция подобных изображений восходит к Эдгару Аллану По. Всё экстраординарное в этом духе кроется в экономности средств. Мы слышим лейтмотив ещё до того, как поднимется занавес, и уже при первых тактах понимаем, что спектакль будет страшным. Скупые математические фигуры есть в то же время фигуры судьбы; на чём и основано их небывалое очарование. Мальстрём – это воронка, непреодолимо засасывающая в бездну, притягивающая пустота. Водяная пропасть даёт нам образ "котла", всё более плотного окружения, сжимающегося пространства, кишащего крысами. Маятник – это символ мёртвого, отмерянного времени. Это острый серп Кроноса, что раскачиваясь, угрожает связанному пленнику, но он же и освобождает его, если тот сумеет им воспользоваться.

А тем временем пустые географические карты заполнялись морями и странами. Прибывал исторический опыт. Всё более искусственные города, автоматизированные отношения, войны внешние и гражданские, механизированный ад, серые деспотии, тюрьмы и доскональный контроль – все эти вещи получали рождение, не оставляя человека ни днём, ни ночью. Мы видим его размышляющим о ходе событий и об их исходе, видим его смелым проектировщиком и мыслителем, видим его деятелем и укротителем машин, воином, пленником, партизаном – посреди его городов, которые то сгорают в пламени, то сияют праздничными огнями. Мы видим его презирающим ценности, холодным счетоводом, но также мы видим его в отчаянии, когда посреди лабиринтов взгляд его ищет звезды.

Этот процесс имеет два полюса – первый это целое, которое оформляется всё могущественнее и движется вперёд, преодолевая любое сопротивление. Это завершённый манёвр, имперская экспансия, совершенная уверенность. На другом полюсе мы видим одиночку, страдающего и беззащитного, в столь же совершенной неуверенности. Оба эти полюса взаимообусловлены, поскольку грандиозное развёртывание власти питается страхом, и принуждение эффективнее всего там, где чувствительность повышена.

Если в своих бесчисленных дерзновениях искусство займётся этим новым положением человека как своей подлинной темой, оно выйдет за рамки банальных описаний. Более того, речь идёт об экспериментах с наивысшей целью, состоящей в том, чтобы сочетать в новой гармонии мир и свободу. Когда эта цель проявится в произведениях искусства, накопившийся страх растает, как туман при первых лучах Солнца.

13

Страх принадлежит к числу симптомов нашего времени. Он стал тем более пугающим от того, что принадлежит эпохе большой индивидуальной свободы, когда даже нужда, как её, например, изображал Диккенс, стала почти неизвестной.

Как же дошло до подобной перемены? Если вам нужен конкретный день, то ничто не подходит лучше, чем день гибели "Титаника". Здесь ярче всего контраст света и тени: высокомерия прогресса и паники, повышенного комфорта и разрушения, автоматизма и катастрофы – проявившийся в транспортной аварии.

По сути, растущий автоматизм и страх тесно друг с другом связаны, как раз в той степени, в какой человек отказывается от способности принимать решения в пользу технического облегчения жизни. Это приносит ему разнообразные удобства. Но вместе с этим с необходимостью происходит и дальнейшая утрата свободы. Одиночка в обществе больше не подобен дереву в лесу, скорее он подобен пассажиру быстро передвигающегося транспорта, который может называться "Титаником", а может и Левиафаном. Пока погода хороша, а виды приятны, он едва ли замечает то состояние минимальной свободы, в котором он оказался. Наоборот, наступает оптимизм, ощущение силы, навеянное скоростью передвижения. Всё меняется, когда появляются огнедышащие острова и айсберги. И тогда техника не только превращается в нечто далёкое от комфорта, но и становится заметным недостаток свободы – если бы дело касалось победы над стихийными силами, одиночки бы сохранили свою силу, осуществляя свою абсолютную командную власть.

Подробности этого положения известны и неоднократно описаны: они лежат в области нашего непосредственного опыта. Здесь может возникнуть возражение, что бывали уже времена страха, апокалиптической паники, без того, чтобы этот автоматический характер их подготавливал и сопровождал. Мы оставим это возражение без рассмотрения, поскольку автоматическое становится страшным только тогда, когда оно проявляет себя как одна из форм, стилей злого рока, как это столь непревзойдённо изображал Иероним Босх. Пускай это будет хоть современный, совершенно особенный страх, хоть временный стиль всё возвращающегося Мирового Ужаса – мы не хотим задерживаться на этом вопросе, вместо этого мы хотим задать встречный вопрос, который нам больше по душе: можно ли ослабить страх, пока автоматизм не только продолжает существовать, но и, как можно предположить, продолжает совершенствоваться? Можно ли, оставаясь на Корабле, в то же самое время сохранять способность принимать собственные решения, что означает – не терять своих корней, укрепляя их связь с первоначалом? Это и есть подлинный вопрос нашего существования.

Это также вопрос, стоящий за каждым страхом сегодняшнего времени. Человек вопрошает о том, как он может избежать уничтожения. Если в эти годы в любой точке Европы вы разговоритесь вдруг со знакомыми или незнакомыми людьми, то беседа вскоре обратится к общему, и обнаружится весь масштаб бедствия. Вы обнаружите, что почти все эти мужчины и женщины охвачены той паникой, которая была неизвестна у нас со времён раннего средневековья. Увидите, что они отдаются своему страху со своего рода одержимостью, открыто и без стыда выставляя на обозрение его симптомы. Окажитесь при каком-то состязании душонок, спорящих о том, что лучше – убежать, спрятаться или совершить самоубийство, и, сохраняя полную свободу, размышляющих о том, какими средствами и уловками приобрести им расположение ничтожеств, если те приходят к власти. И с ужасом догадаетесь, что нет той подлости, на которую они не согласятся, если это потребуется. Среди них вы увидите сильных, здоровых мужчин, с детства участвующих в соревнованиях. Спросите себя, зачем же они тогда занимаются спортом.

Ныне люди не только напуганы, но сами в то же время пугающи. Их настроение переходит от страха к открытой ненависти, если они видят, как слабеют те, кого они только что боялись. И не только в Европе встречаются подобные сборища. Паника ещё сильнее сгущается там, где автоматизм нарастает и приближается к совершенным формам, как, например, в Америке. Там паника находит себе лучшую пищу; она распространяется по сетям со скоростью, которая может соперничать со скоростью молнии. Уже сама потребность получать новости по нескольку раз в день есть признак страха; воображение разгоняется и застывает на высоких оборотах. Все эти антенны больших городов подобны волосам, вставшим дыбом. Они как будто вызывают демонов.

Несомненно, Восток не представляет собой исключения. Запад боится Востока, Восток боится Запада. Во всех точках мира живут в ожидании ужасающих нападений. Во многих местах к этому прибавляется страх гражданской войны.

Грубый политический механизм – не единственный повод для подобного страха. Кроме этого существует много других бесчисленных ужасов. Они приносят с собой ту неуверенность, в которой всегда надеются на врачей, избавителей и чудотворцев. Всё, что угодно может стать предметом для страха. Это предвестник гибели более явный, чем любая физическая опасность.

14

Главный вопрос в этих вихрях звучит так – можно ли освободить человека от страха? Это гораздо важнее, чем вооружить его или снабдить медикаментами. Сила и здоровье принадлежат бесстрашному. Напротив, страх охватывает даже вооружённых до зубов – причём их в первую очередь. То же самое можно сказать и о тех, кто купается в роскоши. Оружием и сокровищами не изгоняют угрозу. Это всего лишь вспомогательные средства.

Страх и опасность настолько тесно взаимосвязаны, что вряд ли можно сказать, какая из этих сил порождает другую. Страх важнее, поэтому с него и следует начинать, если нужно распутать этот узел.

По-другому это можно сформулировать так: необходимо предостеречь от попытки начать с опасности. Кроме того, попытки стать страшнее чем то, что тебя пугает, также не приведут к решению. Это классическое соотношение красного и белого, красного и красного и завтра, быть может, белого и цветного. Ужас подобен огню, стремящемуся пожрать мир. Вместе с этим умножается и чувство страха. Поэтому легитимное право на господство принадлежит тому, кто положит конец ужасу. Им станет тот, кто, прежде всего, укротил свой собственный страх.

Кроме того, важно понимать, что страх невозможно изгнать полностью. Это не уводит нас за пределы автоматизма, но, наоборот, приводит во внутренний мир человека. Страх всегда оставался важным собеседником в том диалоге, в котором человек советуется сам с собой. При этом страх тяготеет к монологу, в этой исключительной роли оставляя за собой последнее слово.

Напротив, если этот разговор обращается в диалог, человек способен в нём участвовать. При этом разрушается иллюзия безысходности. Станет очевидно, что, кроме автоматического, другое решение по-прежнему существует. А значит, существует второй путь, или, другими словами, свобода принятия решений восстановлена.

Даже если принять во внимание худший вариант, то есть гибель, различие между двумя этими путями всё равно остаётся столь же существенным, как различие между светом и тьмой. Отсюда начинается путь, восходящий в высшие сферы, к жертвенной смерти, к уделу тех, кто пал с оружием в руках; и отсюда же он низвергается вниз, туда, где логово рабов и скотобойни, где примитивное и техническое сочетаются в смертоносном союзе. Туда, где нет места судьбе, но происходит лишь размножение цифр. Имеет ли он судьбу, или он всего лишь цифра: это выбор, к которому сегодня принуждается каждый человек, но всё же лишь только он один способен это решение принять. Сегодня одиночка столь же суверенен, как и на любом другом отрезке истории, и, может быть, даже более. По мере того, как коллективные силы отвоёвывают себе пространство, одиночка вырастает из пелёнок устаревших союзов, и становится сам за себя. Он становится противником Левиафана, его покорителем и укротителем.

Мы хотим ещё раз вернуться к описанию картины выборов. Избирательный процесс, как мы видели, превратился в автоматизированный концерт, которым распоряжается организатор. Одиночку могут принудить, и принуждают, участвовать в нём. Только одиночка должен понимать, что в рамках этого поля все позиции, которые он может занять, в равной степени ничтожны. Нет никакой разницы, в том или ином месте окажется дичь, окружённая флажками.

Назад Дальше