...
Есть странные люди. Но особый род странности – быть евреем. Я рассказала про Берту ("Знамя", № 1, 2007). Теперь – про Иосифа. Вслед за Бертой и Иосифом настанет черед Ионы, потом еще кого-то…
Когда критик начинает спорить с автором по поводу удачной вещи (а обе "знаменские" повести Хемлин, на мой взгляд, больше, чем просто удачи), выглядит он несколько неадекватно. Если не сказать отчетливее. Мне и в младые лета было смешно и стыдно читать высокомерные пассажи Добролюбова про отсталое мировоззрение и правильное миросозерцание. Дескать, Островский с Гончаровым сами не понимают, что пишут, но это не беда – "реальный критик" с ножом к горлу лезть не станет (и на том спасибо!), но споро объяснит за даровитых несмышленышей, когда же придет настоящий день. Меж тем предуведомлением своим Хемлин невольно превращает меня в "наследника Добролюбова". Есть, впрочем, надежда, что не до конца.
Бывают ли вообще на свете "странные люди" – вопрос дискуссионный. Может, и встречаются. Но не в историях про Берту и Иосифа. Ничего странного в заглавных страстотерпцах при всем желании усмотреть не удается. Так же, как, к примеру, в солженицынской Матрене, или можаевском Федоре Кузькине, или чегемце Сандро, или – вопреки именованию – шукшинских "чудиках". Странна, невероятна, фантастична жизнь, которой обеспечил всех их (и много кого еще) русский ХХ век. Странно, что любимые персонажи Хемлин бесхитростно ухитрились (именно так!) пройти сквозь тяжкие мытарства, снести жестокие унижения (на которые не поскупились не только "история" и ее подручные, но и обычнейшие люди, включая родных и близких) и остаться живыми, способными любить и надеяться. Только ведь эта "странность" не индивидуальная, а родовая, общечеловеческая. И кто знает, не нормальнее ли она, чем подчинение императивам "истории", утрата лица, полное оскотинивание? (Когда оплаченное житейским успехом, а когда – и нет.)
Как не вижу я в Берте и Иосифе и их родственниках, свойственниках, знакомцах, соседях, гонителях, предателях и палачах ничего "странного", так не вижу в них и ничего исключительно "еврейского". Да, в прозе Хемлин все – от сюжетов до сказовой речи, внутренне чистая мелодия которой мучительно бьется о колдобины мертвых советизмов и в итоге одолевает навязанное безъязычие, – замешано на еврействе, но герои никак не сводятся к "национальному типажу". Даже если "еврейство" для персонажей значимо (это про Иосифа, собиравшего еврейские "древности", но совсем не про Берту; ее "история" смогла превратить в немку – сперва на радость, потом – на горе), не оно определяет их суть. Не в том даже дело, что среди евреев, русских, немцев, украинцев есть мученики и праведники, есть отъявленные негодяи, а есть и люди стертые, чье поведение полностью определено внешними силами. Дело в том, что и эти "амплуа" не закреплены за тем или иным человеком навечно. И не обязательно даже разведены во времени. Женщина, раз и навсегда полюбившая Иосифа (и как ни крепился добропорядочный семьянин, сердечно привязанный к жене, а взаимно); соблазнительница, а затем жена его сына; резко разошедшаяся со стариком-отцом дочь человека, которого Иосиф глубоко почитал; советская конформистка-карьеристка (ох, не удивлюсь, если в не охваченную повестью пору отбыла она сперва на "историческую", а потом – на "экономическую" родину) – все это одна и та же Римма. Одна и та же – в самые страшные и самые счастливые мгновения жизни Иосифа.
Перескажи истории Берты и Иосифа бегло и опуская экскурсы в большую историю, получишь в первом случае лихой авантюрный роман (героиня меняет места проживания, национальности, мужей), а во втором – роман "интеллектуально-психоаналитический" (то есть текст, пригодный для соответствующих интерпретаций). Между тем рассказывает Хемлин про обыкновенную (то и страшно) жизнь. Которая интереснее всякой выдумки. В прошлом, настоящем и будущем.
...
Иосиф узнал про Эмму (дочь, собравшуюся замуж за молодого офицера. – А. Н.) в обед и принял факт спокойно. Спросил, когда свадьба. Оказалось, через три дня.
– И сколько они женихались? – спросил Иосиф.
– С месяц. У них любовь с первого взгляда, – гордо ответила Мирра.
– Могли бы и повременить. Проверить чувства.
– Ай, Иосиф! Теперь не проверяют. Павла в другую часть переводят – в Чернобыль, так хотят все оформить до отъезда. А там для Эммочки место есть – она узнавала, в медчасти. И Веня из армии вернется, там какое-то громадное строительство затевают – надо же ему где-то работать. У нас захолустье стало, работы не найдешь. И Златочка в Чернобыль переберется… И мы с тобой к детям под крыло… Это ж чистый рай! Одна Припять чего стоит! Йося, мне кажется, мы с тобой начинаем новую жизнь. Не обижаешься, что я так думаю? Не отвечай, а то я знаю, ты испортишь. Ты молчи, молчи, Йосенька.
Повесть "Про Иосифа" заканчивается молчанием. В котором мы, увы, слышим много больше, чем верная и добрая жена грустного героя.
Есть такая незамысловатая риторическая фигура. Используют ее – вопреки сколь устойчивому, столь и вздорному предрассудку – далеко не только сыны Израиля. И щедрее любых выдумщиков, хроникеров, баснописцев и анекдотчиков на нее сама наша жизнь. Если кто не понял, объясняю: ирония.
Реплику от автора Маргарита Хемлин завершает советом:
...
…в целом жалеть его (Иосифа. – А. Н .) не нужно. То есть он все равно не оценит.
...
22 октября
Погожев – Солоницын
Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 5. М.: Большая Российская энциклопедия
Россия остается страной чудес. Многострадальный пятый том биографического словаря русских писателей все-таки увидел свет. После многих лет существования лучшей филологической редакции страны на птичьих правах, после изнурительной борьбы за государственную поддержку проекта, который должен был бы почитаться "национальным", а третировался как бессмысленная игрушка, после упразднения этой самой редакции, увольнения заведующего – Антона Рябова (январь 2005) и наречения оставшихся сотрудников – ради дела готовых пахать за гроши и терпеть систематические унижения – "Временным творческим коллективом" (о великий и могучий советский антиязык! вечен только ты, мы все – временные), после их еще полуторалетней каторги (Рябова вычистили за "медлительность" – мол, не выпустит он пятой том осенью; без него книга к осени поспела, правда, 2007-го, а не 2005-го года) мы располагаем сводом выверенных сведений о всех сколько-то известных русских писателях позапрошлого века.
Первый – Погожев Е. Н. Статья короткая: "см.: Поселянин Е.". Смотрим тут же; "Е. Поселянин" – псевдоним церковного публициста Евгения Николаевича Погожева (1870–1934), духовного сына оптинского старца Амвросия, корреспондента Леонтьева и Розанова; после 1917 года почти не печатался, в первый раз арестован в 1924, второй раз – в 1930 "по делу Преображенского собора в Ленинграде (обращение прихожан, в т. ч. П., к эмигрантам… с просьбой о помощи на ремонт храма)", расстрелян. Завершается том очерком о Владимире Аполлоновиче Солоницыне (1820–1865), незадачливом поэте и переводчике, университетском приятеле братьев Майковых (поэта и критика), чьи юношеские вирши атрибутировались столь же юному Салтыкову (еще не ставшему Щедриным). Статья о его дядюшке и покровителе – Владимире Андреевиче Солоницыне – появится в шестом томе. Если он выйдет.
Надежда умирает последней, но и хронология красноречива: первый том Словаря вышел в 1989 году (подготовка издания, выработка типа статьи, составление словника и проч., шла с 1982-го), второй – в 1992, третий – в 1994, четвертый – в 1999. Выразительна и динамика тиражей: не берусь судить, сколько экземпляров четвертого тома в итоге увидело свет, но первый завод был десятитысячным. Тираж тома пятого – вдвое меньше. Зато выросла цена: в лавке при издательстве "Большая Российская энциклопедия" надо выложить 1890 рублей. Говорят, что через несколько месяцев цена снизится. Допускаю. Словарь "Русские писатели 20 века" (издание, увы, куда более низкого качества, но все же небесполезное) сейчас продается в том же магазинчике за сто (!) рублей. Грешен, не помню, во что обходился этот выдаваемый за словарь сборник разноуровневых эссе по выходе в 2000 году, но твердо заявляю: много дороже.
Механика тривиальна. Лишенное дотаций на культурно значимый продукт издательство запрашивает деньги, немыслимые ни для рядовых покупателей (в том числе – гуманитариев, которым Словарь потребен как воздух), ни для живущих на анекдотические дотации библиотек. Книги покоятся на складах, публика о них забывает, библиотекам мизерные средства отпускаются на новые издания (которые всегда для них дороги). В результате вопрос о том, существует ли действительно пятый том Словаря (да и четвертый тоже), не так нелеп, как может показаться. А фиктивное существование книги ослабляет и без того призрачные шансы на продолжение Словаря. Меж тем фамилии довольно многих русских писателей начинаются на литеры Т, У, Ф и т. д. вплоть до Я. Не уверен, что всех их можно будет вколотить в один том (судьба которого тоже пока гадательна).
Распухание словарных изданий – процесс естественный. Но в нашем случае, кроме понятных (и в конечном счете отрадных!) факторов (растут знания о прежде известных литераторах, открываются новые имена, больше внимания привлекают те, кого числили "маргиналами") сказывается и обстоятельство иного рода. Не раз нарушается энциклопедический канон. Прекрасно, когда в словарной статье характеризуется поэтика писателя, но худо, если это делается в "лирическом" ключе. Конструкция же "Идейная позиция С. сложна и противоречива" гляделась бы позорно не только в заслуженно славном выверенностью и изяществом формулировок Словаре (а она есть!), но и в затхлом "академическом" сборнике тридцатилетней давности. Увы, все просто. У редакторов не хватает сил доводить (как было в первых томах) все тексты до совершенства. Но корить их, год за годом являющих своей работой великую преданность русскому слову, осмелятся только ханжи или циники.
Четвертый и пятый тома Словаря разделяют восемь лет. Вовсе не желая принизить все то доброе, что случилось за эти годы в русской словесности (а ярких сочинений, как беллетристических, так и ученых, появилось совсем не мало), уверен: самым важным культурным событием этих лет будет признано рождение пятого тома "Русских писателей". Событие, которое не заметили ни власть, ни телевидение, ни претенденты на вакансию "властителя дум". Им же хуже.
Подвиг (в первую очередь – редакторов, но и многих авторов Словаря) есть подвиг. Праздник (общий для всех, кому дорога история русской литературы, а значит и ее настоящее и будущее) есть праздник. А если на празднике этом ревмя реветь хочется, если при мысли о будущем Словаря (да и о цене, которая за него заплачена уже ушедшими и сейчас здравствующими людьми) сердце ноет, так ведь не в первый же раз. Нам не привыкать.
...
26 октября
Ноябрь
Для звуков жизни не щадить
Олег Лекманов, Михаил Свердлов. Сергей Есенин. Биография. СПБ.: Вита Нова
Предложи мне охарактеризовать новую биографию Есенина одним словом, не задумался бы ни на мгновенье. Книга Олега Лекманова и Михаила Свердлова – страшная . Как "Черный человек".
Страшно все время. Не только при чтении тех страниц, где Есенину очень худо (мучительно-истерическая крутоверть отношений с Айседрой Дункан; бессмысленное и безвкусное заграничное путешествие; последние месяцы давящего одиночества, прорывом которого стала страшная – сознательно повторяюсь, потому как другого слова здесь быть не может – смерть поэта), но и других, повествующих о веселом времени. Вернее, о той поре (революция и годы Гражданской войны), когда Есенин чувствовал себя счастливцем и победителем, Иваном-царевичем, летящим в неведомые дали верхом на сером волке с жар-птицей в руках. И совсем не потому дрожь пробирает, что знаешь жуткий конец этой забубенной истории.
Горький финал жизни большого человека чаще всего потрясает неожиданностью. Судьба же Есенина чудовищно логична. Никаких игр случая (хотя поэт был горазд на рискованные авантюры), никаких внутренних изменений личности: выбивается в люди, торжествует, куролесит, покоряет Россию, восхищает великих современников, безобразничает, корежит судьбы встречных и поперечных, отчаивается, гибнет один и тот же всегда узнаваемый – в рубашке с вышивкой и валенках или в цилиндре и с трубкой – человек-артист.
...
Есенин подчинил всю свою жизнь писанию стихов. Для него не было никаких ценностей в жизни, кроме его стихов.
Этой жутковатой сентенцией начал воспоминания о Есенине Сергей Городецкий – бывший символист, акмеист, неоязычник и потрясатель основ, будущий советский лизоблюд, темпераментно отрекающийся от живых и мертвых. Но сколь ни пакостен этот экспонат нашего литературного террариума ХХ века, только смесью зависти и скрытого презрения к Есенину его тезис не объяснишь. И не опровергнешь никакими рассуждениями – ни адвокатскими (про березки, шестую часть земли, братьев наших меньших), ни прокурорскими (про жажду славы, первенства, богатства). Цитата из Городецкого возникает в главе о юном, безвестном, киснущем в Москве и только примеривающемся к броску за славой стихотворце. Авторы используют мемуарное свидетельство как незапланированный комментарий к признанию самого Есенина, о котором Городецкий, разумеется, слыхом не слыхал.
...
Мое я, – пишет Есенин Марии Бальзамовой 29 октября 1914 года, – это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня…
Отвлечемся от декадентской риторики ("сологубовщины", как пишет там же Есенин). Ни "самым подлым", ни "самым ничтожным" Есенин, разумеется, не стал. Но печальную правду о себе все же выговорил. Биографы точны: "юношеское письмо выглядит <…> как прозаический набросок к "Черному человеку"", поэме, в которой жгучая ненависть к себе, ужас от себя, страх себя неотделимы от упоенного любования – нет, не собой, но своей "ухватистой силой", своей артистической судьбой, своими стихами, ради завораживающего звона которых можно не только зеркало разбить, но и удавку затянуть.
Об этом и написана книга Лекманова и Свердлова. В ней нет ни ханжества, ни блудливого подглядывания в щелочку, ни стремления списать трагедию на "внешние обстоятельства". Да, Есенин был образцово-показательным модернистом, и это кое-что в нем объясняет. Как и крестьянское происхождение. Как и разлад в родительской семье, отлившийся неприятным детством. Как и общее безумие войны и революции. В конце концов живет и пышно процветает концепция, согласно которой всякий художник – чудовище. Мне эта "романтическая" ("авангардная", "постмодернистская" – ярлыки клеить можно какие угодно) доктрина кажется вздорной, но и признав ее резонность, никуда не денешься от скучного, но неопровержимого трюизма: каждый поэт (и будем уж последовательны – каждый человек) сходит с ума по-своему. Есенин решительно не похож ни на типового модерниста, ни на среднего выходца из низов, ни на стандартную жертву общего помрачения, ни на "гения" из бульварного романа (и не менее пошлых "продвинутых" трактатов об искусстве как болезни). Чего-чего, а резко очерченной индивидуальности у этого любителя менять маски не отменишь. Он сам строил (и выстроил) свою жизнь как пьедестал для поэзии. Для него и всероссийская слава была не целью, а средством – она стимулировала поэтический рост. До поры. Так действует любой наркотик. Потом наступает ломка. Есенин и ее умел пустить в дело: порукой тому – "Черный человек".
Здесь бы и крикнуть: Да пропади она пропадом ваша великая поэзия, если платить за нее приходится такой ценой! Не кричится. Наверно, потому что я никогда не любил Есенина (хотя было время – заставлял себя любить, придумывал хитроумные аргументы, почти обманывался), не люблю его сейчас и не считаю великим поэтом. Проблема не Есенина, а моя, но все же… Виртуоз, новатор, изобретатель неслыханных звуков, знаток человеческих страстей и пристрастий, великолепно умеющий на них играть – несомненно. Страстотерпец поэзии – конечно. Человек, отмеченный великим даром (а от лукавого дара не дождешься, на то он и лукавый) – кто бы спорил. Кому как, а мне всего этого недостаточно.
И вовсе не в есенинских скандалах, бесчинствах, провокациях, истериках и политических шатаниях тут дело. Не грешнее он многих других. (Судить о последнем акте трагедии Есенина не наше дело. "Кто дознает, какою кручиною / Надрывалося сердце твое / Перед вольной твоею кончиною, / Перед тем, как спустил ты ружье" – написал истинный русский поэт. И больше тут ничего не скажешь.) Все люди, а не только художники и властители, вообще не ангелы; просто жизнь великих (и "великих") открыта всеобщему обозрению (в этом они подобны героям хороших романов, "изъяны" которых фиксируются столь же восторженно и столь же неадекватно сути). Когда, отвлекшись от поэзии, думаешь о Есенине-человеке, боль и сострадание разгоняют страх. Страшно от поэзии, слитой с этой жизнью. От поэзии, которая и заставляет вникать в эту жизнь.
В отличие от меня (и в согласии с большинством стихолюбов – от Пастернака, Маяковского и Цветаевой до блатарей и партработников, тешащих душеньку опавшим кленом, отговорившей рощей, ветхим шушуном и прочими березовыми ситцами с осенним свистом), авторы новой биографии Есенина уверены, что он был великим поэтом. Это не дань этикету (взялся за гуж, не говори, что ты чиж) и не самогипноз, а продуманное убеждение, растущее из искренней и зрячей (факты страшнее и убедительнее сплетен и домыслов) любви. Их строго документированная, филологически изощренная и стилистически точная (без сусальности, фамильярности и ерничества) книга должна убедить читателя: подлинная поэзия может "случиться" и при таком жизненном выборе. Худшего адресата, чем я, для работы Лекманова и Свердлова придумать трудно. Но читая и перечитывая ее, я не раз не только восхищался мужеством соавторов (да, чтобы с толком писать о Есенине потребны, кроме ума, вкуса и эрудиции, железные нервы), но и проникался их правотой. Пронимает. Действует. Покуда не снимешь с полки есенинский томик. Или не вспомнишь что-нибудь эдакое: Словно жаль кому-то и кого-то,/ Словно кто-то к родине отвык. Ох, и изощрялся я на заре туманной литературоведческой юности, пытаясь выдать самому себе эту аморфность и безграмотность за щемящую лирику. Там дальше в сердце плачут чибис и кулик. Конечно! Плачут – стреляют… Энергетика!