Ахромеев, конечно, твердо стоял на своем, парируя все хитрые уловки американской стороны. Как всегда. Недаром имевшие с ним дело американские военные так уважали его за патриотизм и высочайший профессионализм. Вот и теперь, в конечном счете, им было предложено: что ж, давайте по-честному – запретим все ракеты в диапазоне не с 500, а с 400 до 1000 км. Тогда была бы поставлена преграда для создания модернизированной американской ракеты "Лэнс-2" с дальностью 450 – 470 км. Паритет был бы сохранен.
Однако, приехав в Москву, госсекретарь США Шульц ставит вопрос перед Шеварднадзе о подведении СС-23 под понятие "ракеты меньшей дальности". И получает ответ: для нас это не будет проблемой.
На встречу экспертов, состоявшуюся в тот же вечер в МИД, представителей Генштаба даже не приглашают. А во время состоявшейся на следующий день беседы Горбачева с Шульцем о включении СС-23 в понятие "ракеты меньшей дальности" говорилось уже… как о решенном вопросе. Без всяких оговорок, что нижний предел дальности должен уменьшиться и для американцев!
Ахромеев в книге пишет:
"На состоявшейся 23 апреля беседе М.С. Горбачева с Дж. Шульцем мое участие не планировалось, и первая половина ее (в ходе которой была закреплена упомянутая договоренность о ракете "Ока") прошла без моего участия. Однако в середине их беседы я совсем неожиданно был вызван Генеральным секретарем для выяснения некоторых обстоятельств переговоров в Рейкьявике в составе рабочей группы Нитцке – Ахромеев. Я дал необходимые разъяснения и был оставлен на беседе, где пошел разговор о конкретных вопросах будущего договора по сокращению СНВ. О решении же в ходе первого этапа этой беседы вопроса о ракете "Ока" я узнал только на следующий день из газет, прочитав сообщение о встрече М.С. Горбачева с Дж. Шульцем, да еще с указанием, что на беседе присутствовал начальник Генерального штаба".
Вот оно как! На вторую часть беседы его и пригласили-то, видимо, для того, чтобы дать именно такое сообщение в газетах. А по существу – обманули. И его, и всех.
"Военное руководство было возмущено случившимся", – замечает Ахромеев. Он пишет предельно сдержанно, хотя чувствуется, что и спустя время в душе его все клокочет. О непосредственной же реакции мне рассказывал Валентин Иванович Варенников, который был тогда первым заместителем Ахромеева в Генштабе:
– Приехал я из Афганистана, где находился в длительной командировке, и сразу к нему. А он, как будто предвидя мой первый вопрос, буквально бросился мне навстречу: "Не думай, что это сделал я!" Видно было, сильно мучается.
Поводы для мучений возникали все чаще. Однако и в конкретных ситуациях, подобных вот этой, и при оценке ухудшавшегося положения страны в целом он еще долго не сможет прямо сказать: виноват Горбачев.
Ему уже ясно, разумеется, что дело не только в "межрегионалах", в так называемой демократической оппозиции. Он видит своих противников уже в руководстве страны. Называет уже поименно: Яковлев, Шеварднадзе, Медведев… А для Горбачева все-таки находит оправдания – наверное, его "подставляют".
Драма честного человека, живущего по совести и не представляющего, что совесть может быть эластичной, что можно думать одно, говорить другое, а делать третье. Драма доверия и верности!
Между тем, как я уже тогда почувствовал, а теперь совершенно отчетливо понимаю, для Горбачева и действительно близких ему людей Ахромеев не был "своим". И становился все более неприемлемым.
Запомнился случай, происшедший где-то в конце 1989-го или в начале 1990-го. Главным редактором в "Правду", сменив "консерватора" Афанасьева, был уже прислан "прогрессивный" Фролов – полномочный и доверенный ставленник Горбачева. Однажды дает мне статью. С недовольным, каким-то брезгливо-кислым видом:
– Ахромеев написал. Поглядите.
– Готовить к печати?
– Я же сказал: поглядите!
Кричать на подчиненных Иван Тимофеевич умел – по поводу и без повода, а в данном случае причина раздраженности его стала мне абсолютно ясна, когда прочитал статью. Это был сгусток боли, резкий протест против того, что вело все к большему и большему развалу страны.
Конечно же, статья не была напечатана, хотя я довел ее до газетного объема и сдал Фролову.
– Позвоните автору, пусть подождет, – был его ответ.
Пришлось что-то невнятное бормотать в телефонную трубку. Увы, это не раз бывало в связи с острыми статьями и других неудобных авторов, которые, без всяких объяснений, "заворачивались" главным редактором. Простите меня, Сергей Федорович!..
По-моему, он все понял. Даже "Правда", которую считал самой своей газетой, переставала быть таковой. Что оставалось? "Советская Россия" и "Красная звезда"? Пожалуй, вот и все печатные трибуны, где он мог выступить.
А ведь так много нужно было сказать! Словно чуткий сейсмограф, воспринимает он всем существом своим нарастающую трагедию Родины. В дневниковых его заметках бьется напряженная мысль, и оценки происходящего – все резче, все определеннее.
"1. Люди потеряли перспективу – веру в Президента и КПСС. 2. Сломать все сломали – ничего не сделали. Бедлам, никакого порядка нет. 3. 1985 – 1991 годы. Когда было лучше? В чем Вы нас хотите убедить!!! 4. Нет сырья, нет комплектующих. Производство расстроено. 5. Все продано в Румынию".
Эта запись сделана, очевидно, после поездки в Молдавию, откуда он был избран народным депутатом СССР. Начался уже 1991 год. И он не может больше уходить от прямого ответа на вопрос о вине Горбачева.
Задолго до августа, где-то весной, работая над выступлением в Верховном Совете, записывает:
"О М.С. ГОРБАЧЕВЕ. После 6 лет пребывания М.С. Горбачева главой государства коренным вопросом стало:
– КАК ПОЛУЧИЛОСЬ, ЧТО СТРАНА ОКАЗАЛАСЬ НА КРАЮ ГИБЕЛИ. Какие причины создавшейся ситуации объективные, они должны были проявиться независимо от того, кто возглавил бы страну в 1985 году, а чему виной является политика и практическая деятельность Горбачева.
В 1985 – 1986 годах М.С. Горбачев, да и другие члены Политбюро вели себя как легкомысленные школьники.
И это делали серьезные люди?
Кто и почему организовал антиармейскую кампанию в стране.
Как нам сегодня относиться к нашему прошлому.
Словом, делалось все, чтобы кризис доверия в стране наступил.
Кому и зачем он был нужен?
С чьей стороны имело место это легкомыслие или злой умысел?"
Ответ четкий: "Путь Горбачева – не состоялся. Страна ввергнута в хаос".
Я вижу, что Ахромеев как человек исключительной честности в злой умысел до последнего поверить не может. Однако недопустимость дальнейшего пребывания Горбачева у руководства страны для него уже несомненна:
"О ЧЕМ НАПИСАТЬ М.С. Остался один шаг до отставки. Виноват в первую очередь сам М.С. – его приспособленчество и компромиссность… Отставка неизбежна. М.С. Горбачев дорог, но Отечество дороже".
* * *
Написал ли он это Горбачеву? Наверняка. Или написал, или высказал. Упоминавшийся уже Энгвер, со слов самого Сергея Федоровича, так передает его кредо президентского советника: говорить не то, что хочет услышать Горбачев, а то, что есть в действительности.
Но почему не выступил с требованием отставки Горбачева публично?
Георгий Маркович Корниенко, работавший в то время вместе с Ахромеевым над книгой, вспоминает, что публично выступать лично против президента Сергей Федорович считал неэтичным, поскольку был "при должности": советник же его!
Трижды писал заявления о собственной отставке. Ссылался на ухудшение здоровья, на последствия ранения и контузии, что было правдой. Но еще большая правда была в том, что должность советника при главном руководителе государства, на которой он надеялся сделать для государства немало полезного, теперь, в критической ситуации, не позволяла ему сделать, может быть, самое необходимое – во всеуслышание выступить против этого руководителя.
А Горбачев не давал ему отставки, думаю, именно потому, что знал: тогда-то уже он будет выступать без всяких "самоограничений". Кстати, следующую свою книгу Ахромеев собирался написать о Горбачеве. Представляю, какая это была бы книга!..
Но 19 августа ринется в Москву не против Горбачева лично выступать. За Отечество!
Ему, остававшемуся официально Президентом СССР, через три дня напишет:
"Дело в том, что начиная с 1990 года я был убежден, как убежден и сегодня, что наша страна идет к гибели. Вскоре она окажется расчлененной. Я искал способ громко заявить об этом".
И тут же, опять-таки как советник президента (не освобожденный от этой проклятой должности!), пишет о своей ответственности за участие в работе ГКЧП…
Мне давно хотелось услышать из уст Горбачева, а что он чувствовал, когда узнал о трагической смерти Ахромеева, что чувствует и думает в связи с этим теперь.
Поймать в Москве бывшего президента страны, а ныне – личного фонда очень нелегко. "10 сентября Михаил Сергеевич улетает в Германию. Вернется только 25-го. Но 30-го опять улетит. В Америку. Это до 12 октября. А 19-го снова в Америку"…
И все-таки, после четырехмесячных настойчивых моих звонков, разговор состоялся. Что же услышал я?
Горбачев, по его словам, тяжело пережил смерть Ахромеева. Относился к нему с большим уважением и доверием. Он повторил это два раза: "Я верил ему". Назвал человеком морали и совести: "Покраснеет, но прямо скажет все, что думает". А прилет его в Москву тогда, в августе, воспринял "как удар".
– Это была тяжелая ситуация для президента и Генсека. С одной стороны, близкие люди выступили против. С другой – набирала силу российская власть, российское руководство, они считали, что они на коне. Я должен был пойти на российский Верховный Совет…
Разговор все дальше уходил от Ахромеева – Горбачев говорил о себе, и пришлось прервать его вопросом, который особо меня волновал:
– Скажите, а нет ли у вас хоть какого-то чувства вины перед маршалом? Ведь смерть его стала, так или иначе, следствием трагического положения, в которое была ввергнута страна. Написал же вам: "Вскоре она окажется расчлененной".
– У меня чувства вины не было и нет.
Гулом отдалось во мне это: "Не было и нет", "не было и нет"!..
Он говорил, что собирался пригласить Ахромеева для беседы, но "был заверчен" – как раз встречался в Верховном Совете российском, тогда же делал заявление о снятии с себя полномочий Генсека. А я подумал: кажется, в день его смерти Горбачев и делал это потрясшее меня заявление – отрекся от партии, объявив по существу о роспуске ее! Успел ли услышать Сергей Федорович? Каким же ударом для него это было…
Вряд ли нужно еще комментировать разговор с Горбачевым. Может, только одно слово, которое остро резануло меня:
– Ахромеев был переживальщик большой.
Слово это, походя и небрежно брошенное, по-моему, выразительно характеризует и того, о ком сказано, и того, кто сказал.
Когда свой вопрос: "Самоубийство или убийство?", с которым я обращался ко многим, задал генералу армии М. Гарееву, Махмут Ахметович ответил так:
– В любом случае это было убийство. Его убили подлостью и предательством, тем, что сделали со страной.
– Но ведь с этим не один он столкнулся! Если допускаете, что сам мог руки на себя наложить, почему именно он?
– Он наиболее совестливый из нас.
Что ж, такое поймет только совестливый. А для тех, в чьем представлении совесть – понятие абстрактное, он останется странным "переживальщиком".
* * *
"Не могу жить, когда гибнет мое Отечество и уничтожается все, что считал смыслом моей жизни. Возраст и прошедшая моя жизнь дают мне право из жизни уйти. Я боролся до конца".
Принимал ли он смерть добровольно или насильно, в этих последних словах – главное: Отечество гибнет! Он отдал за него все, что мог. В конце концов, окруженный врагами и преданный, отдал жизнь.
Во время Великой Отечественной, храбрым бойцом которой он был, про героев так и писали: "Отдал жизнь за Родину".
Вскоре после его смерти, как он предвидел, Родина окажется расчлененной. Выходит, напрасными были его борьба и смерть? Думаю, нет.
Когда-то мы говорили о погибших наших героях, как о горьковском Соколе: "Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером"…
Сейчас редко звучат эти слова. "Поле боя после битвы принадлежит мародерам" – название одной из современных пьес довольно точно обозначает, кто сегодня хозяева жизни. В этом смысле надругательство над могилой Ахромеева (неслыханное, чудовищное надругательство!) стало зловеще символическим – ознаменовало, так сказать, вступление в новую эру.
Только не будет же так всегда. Битву за Родину мы продолжим, дети встанут потом в этой битве на место отцов.
И они должны знать: в наше время были не одни лишь "герои" Фороса и Беловежья. Был маршал Ахромеев. Он был и навсегда останется Маршалом Великой Державы – Союза Советских Социалистических Республик, – не предавшим свои идеалы.
Невозможно представить его вписавшимся в "новый режим". Не представляю, например, сидящим на каком-нибудь нынешнем официальном мероприятии – в советском маршальском мундире, но с нашивками из триколора и двуглавого орла.
На его могильном камне – три слова, выражающие самую суть этого человека: Коммунист, Патриот, Солдат. И недаром на могилу приходят борцы из оппозиции самых разных, порой несовместимых направлений – он как бы объединяет их всех. Так же, думаю, своим высоким авторитетом мог объединить в жизни, если бы остался жив. Может, именно поэтому не оставили его в живых?
Дмитрий Тимофеевич Язов, тоже Маршал Советского Союза, оказавшись в камере Матросской Тишины и узнав там о гибели своего боевого друга, записал в тюремной тетради: "Появится когда-нибудь талантливый автор и создаст об этом удивительном человеке, настоящем человеке чести, достойную книгу, которая дополнит и украсит серию "Жизнь замечательных людей".
Замечу: сам Дмитрий Тимофеевич жизнью своей тоже заслужил право на хорошую книгу.
Да, сегодня честь не в чести. Но в нынешнем политическом и нравственном беспределе, когда правят бал корысть и чистоган, шкурнические интриги и бандитские разборки, светлый пример людей, для которых Родина воистину дороже собственной жизни, особенно необходим.
Давайте помнить, что у нас были такие люди. Давайте верить, что они обязательно будут.
Ими спасется Россия.
"Не могу, не хочу смотреть!"
Поэт Юлия Владимировна Друнина была достойным представителем фронтового поколения. Она прошла ад войны, сполна испив горькую ее чашу, и многое сумела сказать о войне в своих стихах. Дело литературных критиков расставлять поэтов по ранжиру, определяя каждому ту или иную ступеньку на лестнице заслуг перед отечественной словесностью. Про Друнину можно сказать главное: народ принял и полюбил ее стихи. Значит, их уже невозможно исключить при разговоре о военной литературе нашей, а стало быть, и о военном поколении.
Другая причина особого интереса к этой личности состоит в трагизме ее судьбы. Известно, что Юлия Друнина покончила с собой 20 ноября 1991 года. Как могло произойти такое? Что заставило человека, очень многое в жизни испытавшего и мужественно перенесшего, вдруг собственной рукой прервать свою жизнь? В этом тоже своеобразно отразилась судьба поколения…
Я познакомился с Юлией Владимировной в редакции "Правды", где последние два года перед трагической кончиной она печатала не стихи, а нервные, взвихренные и тревожные публицистические статьи. Потом, уже после ее смерти, говорил о ней с давними ее товарищами, с другом юности и первым мужем Николаем Старшиновым – тоже замечательным поэтом фронтового поколения, который ушел от нас несколько лет спустя. И, наконец, в издательстве "Русская книга" вышел необычный сборник Юлии Друниной, составленный дочерью этих двух поэтов-фронтовиков. Она, Елена Липатникова, назвала его строкой одного из последних стихотворений матери, которая звучит поразительно современно: "Мир до невозможности запутан…"
Обратите внимание: запутан не как-нибудь, а ДО НЕВОЗМОЖНОСТИ! Таково ощущение поэта в конечный год ее жизни – 1991-й. А разве так она чувствовала себя тогда, в 1941-м? Почитаем, сравним, подумаем.
Тогда они не колебались
Основной интерес новой книги Юлии Друниной именно в том, что она дает возможность сравнить. И, сравнив, сопоставив разные состояния ее души – в начале жизни и в конце, мы невольно задумаемся о чем-то очень важном для каждого человека.
Нет, никакой запутанности не было роковым летом 1941 года для московской школьницы Юли Друниной. Как и для другой школьницы-москвички – Зои Космодемьянской, как для многих и многих сверстников их. Была ясность. Тогда они не колебались.
…Школьным вечером,
Хмурым летом,
Бросив книги и карандаш,
Встала девочка с парты этой
И шагнула в сырой блиндаж.
Беседуя с Николаем Константиновичем Старшиновым, я задал ему однажды такой вопрос:
– Вот вы прожили вместе пятнадцать лет. Скажите, что в характере Юлии Владимировны раскрылось вам как самое преобладающее?
– Пожалуй, решительность и твердость. Если уж она что решила, ничем ее не собьешь. Никакой силой. Наверное, это особенно проявилось, когда она добровольцем прямо со школьной парты уходила на фронт. Их семью тогда эвакуировали из Москвы в Заводоуковку Тюменской области, они едва успели кое-как там устроиться, и родители – школьные учителя – были категорически против этого ее шага. Ведь единственный ребенок в семье, да еще очень поздний: отцу тогда было уже за шестьдесят, он там, в Заводоуковке, и умер. Словом, Юля рассказывала мне, как родители уговаривали ее остаться, как плакали, просили. Но она все-таки настояла на своем.
Я ушла из детства в грязную теплушку,
В эшелон пехоты, в санитарный взвод.
Дальние разрывы слушал и не слушал
Ко всему привыкший сорок первый год.Я пришла из школы в блиндажи сырые,
От Прекрасной Дамы в "мать" и "перемать",
Потому что имя ближе, чем Россия,
Не могла сыскать.
Скажу от себя: две последние строки здесь мне всегда казались по форме не очень точными. Но по смыслу… Вот это резкое сближение самого, казалось бы, низкого ("мать-перемать") и наиболее высокого (Россия!) – не оно ли в сочетании с негромкой, искренней интонацией так задевает сердце?
Это вообще огромная тема – соединение на войне высокого и низкого, героического и самого что ни на есть тяжелого, кровавого, страшного. Об этом, еще со времени своих "Севастопольских рассказов", думал Толстой, написав, что главный герой его есть правда. Об этом по-своему скажет и Юлия Друнина:
Я только раз видала рукопашный,
Раз – наяву. И сотни раз – во сне…
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Однако замечу: умышленно поставленная злая цель, сосредоточившая объемное полотно об Отечественной войне в основном лишь на одной неизбежной той стороне – "мать-перемать", привела большого современного писателя (кстати, сверстника Друниной) не к созданию новой "Войны и мира", что почти прямым текстом было читателям обещано, а к очевидному едва ли не для всех поражению. Начиная со злого названия: "Прокляты и убиты". Кем они прокляты? Как ни гадай, ни прикидывай, получается, что проклял-то их, в конце концов, сам автор…
Я вернусь к Юлии Друниной. К войне и миру в ее жизни и в ее стихах. Еще был вопрос Николаю Старшинову: