История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 1 - Джованни Казанова 3 стр.


Второй факт из тех, что я помню и о котором хочется сказать, произошел со мной через три месяца после поездки на Мурано, за шесть недель до смерти моего отца. Я скажу о нём читателю, чтобы дать представление о том, как развивался мой характер.

Однажды, где-то в середине ноября, я находился с братом Франсуа, моложе меня на два года, в комнате моего отца, осторожно рассматривая, как он работает в очках. Заметив на столе большой ограненный блестящий круглый кристалл, я был очарован, поднеся его к глазам и видя все объекты увеличенными. Видя, что на меня никто не смотрит, я улучил момент, чтобы положить его в карман. Три или четыре минуты спустя мой отец встал, чтобы взять кристалл и, не найдя его, говорит нам, что один из нас его, должно быть, забрал. Мой брат заверил его, что он ничего об этом не знает, и, будучи виновным, я, однако же, сказал то же самое. Он пригрозил нас разоблачить и обещал розог лжецу. Полагая, что будет обследован каждый уголок комнаты, я ловко положил кристалл в карман одежды моего брата. Мой отец, озабоченный нашими бесплодными поисками, нас обыскивает, находит кристалл в кармане невинного и налагает на него обещанное наказание. Три или четыре года спустя я имел глупость похвастаться брату, что проделал такую штуку. Он не простил меня за это и пользовался любой возможностью, чтобы мне отомстить. На общей исповеди, сообщив исповеднику об этом преступлении со всеми его обстоятельствами, я обогатился эрудицией, доставившей мне удовольствие. Это был иезуит. Он сказал мне, что, зовясь Жаком, я подтвердил этим действием смысл своего имени, так как Иаков по древнееврейски означает Утеснитель. По этой причине Бог изменил имя бывшего патриарха Якова на имя Израиль, которое означает Видящий, поскольку тот обманул своего брата Исава. Через шесть недель после этого приключения моего отца сразил абсцесс от уха в голову, что за восемь дней свело его в могилу. Врач Замбелли, после того, как прописал пациенту закрепляющее снадобье, вознамерился исправить свою ошибку с помощью бобровой струи, от чего тот и умер в конвульсиях. Абсцесс прорвался через ухо через минуту после его смерти; врач удалился после убийства, как если бы не имел ничего с этим общего. Отец был в прекрасном возрасте тридцати шести лет. Он умер, оплакиваемый обществом, и, прежде всего, благородным сословием, которое воздавало ему похвалы как в отношении его поведения, так и его познаниям в механике. За два дня до смерти он захотел видеть всех нас около своей постели, в присутствии своей жены и господ Гримани, венецианских нобилей, призывая их быть нашими защитниками.

После того, как он дал нам свое благословение, он заставил нашу мать, заливавшуюся слезами, обещать ему, что она не направит никого из своих детей в театр, куда он бы сам никогда не пришел, если бы его не заставила несчастная страсть. Она поклялась ему в этом, и три патриция гарантировали ему нерушимость этой клятвы. Обстоятельства помогли ей исполнить свое обещание.

Моя мать, будучи на сносях на шестом месяце, была вынуждена играть в комедии вплоть до Пасхи. Молодая и красивая, она отказывала в своей руке всем претендентам. Не теряя мужества, она считала себя способной нас вырастить. Она полагала своим долгом позаботиться сначала обо мне, не столько из-за предпочтения, сколько из-за моей болезни, которая стала такова, что никто не знал, как со мной быть. Я был очень слаб, без аппетита, не в состоянии что-либо делать, выглядел бессмысленным тупицей. Врачи обсуждали между собою причину моей болезни. Он теряет, говорили они, по два фунта крови в неделю, а её не может быть больше шестнадцати – восемнадцати. Откуда же может происходить кроветворение в таком изобилии? Один из них говорил, что весь мой хилус стал кровью; другой заявил, что воздух, которым я дышу, с каждым вдохом должен увеличиваться в объеме в моих легких, и именно по этой причине я всегда держал рот открытым. Вот что узнал я через шесть лет от г-на Баффо, большого друга моего отца.

Он проконсультировался в Падуе с известным врачом Мако, который высказал свое мнение в письменном виде. Это письмо, которое я сохранил, говорит, что наша кровь являет собой эластичную жидкость, которая может сжиматься и растягиваться в своей плотности, а никак не в количестве, и что мои кровотечения могут проистекать только из-за разжижения крови. Она разжижается естественным образом для облегчения циркуляции. Он сказал, что я был бы уже мертв, если бы природа, которая хочет жить, не помогла сама себе. Он пришел к выводу, что причина этого разжижения может быть найдена только в паре, которым я дышал, надо изменить его, или готовиться меня потерять. По его мнению, плотность моей крови была причиной тупости, что проявлялась на моем лице.

Г-н Баффо, высокий гений, поэт в самом похотливом из всех жанров, но великий и уникальный, стал человеком, благодаря которому решено было поместить меня в пансион в Падуе, и которому, соответственно, я обязан жизнью. Он умер двадцать лет спустя, последним из древней патрицианской семьи, но его стихи, хотя и грязные, сделают бессмертным его имя. Венецианские государственные инквизиторы своим духом благочестия внесли вклад в его славу. Преследуя его рукописные книги, они придали им цену: они должны были бы знать, что spreta exolescunt. Как только оракул профессора Мако был одобрен, аббат Гримани озаботился найти мне хороший пансион в Падуе, с помощью химика, своего знакомого, жившего в этом городе. Того звали Оттавиани и он был также антиквар. Через несколько дней пансион был найден, и 2 апреля 1734, в день, когда мне исполнилось девять лет, я был отправлен в Падую на барке "Бурчиелло", по Бренте. Мы сели на барку за два часа до полуночи, после ужина. "Бурчиелло" представлял собой небольшой плавучий дом. В нём имелась зала, в которой были кабинеты с каждого конца, и жилье для служащих на носу и корме; длинная площадка на империале с застекленными окнами со ставнями; мы совершили маленькое путешествие за восемь часов. Сопровождали меня, кроме моей матери, аббат Гримани, и г-н Байо. Мать взяла меня спать с собой в зале, а два друга спали в кабинете. С началом дня она встала и открыла окно, которое было напротив кровати; лучи восходящего солнца били мне в лицо, заставив меня открыть глаза. Кровать была низкой. Я не мог видеть землю. Я видел через это окно только верхушки деревьев, растущих по краям реки. Барка движется, но движение такое плавное, что я не могу его заметить; то, что деревья быстро прячутся из глаз, вызывает мое удивление. Ах, дорогая моя мама, закричал я, что это такое? Деревья идут! В этот момент входят два сеньора и, увидев меня пораженного, спрашивают меня, что меня так заняло. Почему, сказал я им, деревья идут? Они стали смеяться; но моя мать, вздохнув, сказала мне жалостливым голосом: это барка движется, а не деревья. Одевайся. Я мгновенно понял причину явления, продвигаясь дальше со своим зарождающимся здравомыслием и вовсе не беспокоясь. Поэтому возможно, сказал я, что солнце тоже не движется, и что это мы движемся с Запада на Восток. Моя добрая мать восклицает, что это глупости, г-н Гримани сожалеет о моей тупости, и я остаюсь потрясенный, озабоченный, и готовый плакать. Тот, кто возвращает мне душу, это г-н Баффо. Он бросается ко мне, целует меня нежно, говоря: ты прав, мое дитя, Солнце не движется, будь смелее, всегда рассуждай о причинах и пусть они смеются. Моя мать спросила, не сошел ли он с ума, давая мне подобные уроки; но философ не только не отвечает ей, но продолжает втолковывать мне теорию, делая её чистой и простой для моего разума. Это было первое реальное удовольствие, которое я ощутил в моей жизни. Без г-на Байо этого раза было бы достаточно, чтобы ухудшить мою способность рассуждения: отсюда проистекло бы малодушие легковерия. Глупость двух других, безусловно, притупила у меня остроту восприятия, из-за чего я не знаю, пошел бы я дальше, но я знаю, что только этой способности я обязан всем счастьем, которым я наслаждаюсь, пребывая с самим собой.

Мы приехали рано в Падую к Оттавиани, чья жена осыпала меня ласками. Я увидел пятерых или шестерых детей, среди них дочь восьми лет по имени Мария и другую – семи лет, по имени Роза, прекрасную, как ангел. Мария десять лет спустя стала женой маклера Колонда; Роза через несколько лет стала женой патриция Пьетро Марчелло, который имел от нее сына и двух дочерей, одна из которых вышла замуж за г-на Пьера Мочениго, а другая – за знатного сеньора из семьи Корраро; этот брак был признан впоследствии недействительным. Иногда мне приходится говорить обо всех этих людях. Оттавиани отвел нас сначала к дому, где я должен был остановиться в пансионе. Это было в пятидесяти шагах от его дома, близ Санта-Мария де Авансе, в приходе Святого Михаила, у старой славонки, которая сдавала свой первый этаж мадам Мида, жене полковника славонцев. Ей открыли мою маленькую дорожную суму, представив реестр всего, что в ней содержится. После этого ей отсчитали шесть цехинов авансом, за шесть месяцев моего пансиона. Она должна была за эту небольшую сумму кормить меня, содержать в чистоте и учить меня в школе. Надо сказать, что этого было недостаточно. Меня поцеловали, мне было приказано быть всегда послушным её приказам, и меня там оставили. Так от меня избавились.

Глава II

Моя бабушка приезжает, чтобы отдать меня в пансион доктора Гоцци. Моё первое нежное чувство.

Славонка сначала поднялась со мной на чердак, где показала мне мою постель, рядом стояли четыре других. Три из них принадлежали трем мальчикам моего возраста, они в тот момент были в школе, а четвертая – служанке, которая должна была заставлять нас молиться Богу и присматривать за нами, удерживая от обычных шалостей, присущих школьникам. После этого она спустилась со мной в сад, где, как она сказала, я могу гулять до обеда. Я не был ни счастливым, ни несчастным, я ничего не говорил, у меня не было ни опасения, ни надежды, ни капли любопытства, я не был ни весел, ни грустен. Единственное, что меня потрясло, была сама персона хозяйки. Хотя я не имел никаких представлений о красоте и уродстве, её лицо, её взгляд, тон и язык отталкивали меня: её мужские черты сбивали меня с толку всякий раз, когда я поднимал глаза на ее лицо, чтобы слушать то, что она мне говорила.

Она была высокого роста и крупная, как солдат, с лицом желтого цвета, черными волосами, бровями длинными и густыми. У нее было некоторое количество длинных волос на подбородке, уродливая наполовину открытая грудь, которая моталась, спускаясь до половины её толстой талии, и возраст около пятидесяти лет. Служанка – крестьянская девушка, которая все делала по дому. Место, называемое садом, было квадратным участком размером тридцать на сорок шагов, единственным привлекательным качеством которого был зеленый цвет. Около полудня я увидел подходящих ко мне троих детей, которые, как будто мы старые знакомые, наговорили мне кучу вещей, предполагая во мне предубеждения, которых у меня не было. Я ничего им не отвечал, но это их не смутило: они заставили меня принимать участие в их невинных забавах. Надо было бегать, носить друг друга на плечах и кувыркаться. Я принимал участие во всём этом с достаточно большой благодарностью, пока нас не позвали обедать. Я сел за стол и, видя перед собой деревянную ложку, отодвинул её, спросив мой серебряный прибор, который я ценил как подарок от дорогой бабушки. Служанка сказала мне, что, поскольку хозяйка желает равенства, я должен пользоваться общими приборами. Это меня огорчило, но я покорился. Уяснив, что все должно быть поровну, я ел, как и другие, суп из миски, не жалуясь на скорость, с которой ели мои сотоварищи, очень удивленный тем, что это допускалось. После очень плохого супа нам дали небольшую порцию сушеной трески и по одному яблоку, и обед на этом закончился. Был Великий пост. У нас не было ни стаканов, ни кружек, и мы все пили из одного глиняного бокала гнусный напиток под названием граспия. Он состоял из воды, в которой кипятили выжатые кисти винограда. В последующие дни я пил только простую воду. Этот стол меня поразил, поскольку я не знал, позволено ли мне находить его плохим. После обеда служанка отвела меня в школу к молодому священнику по имени доктор Гоцци. Славонка договорилась платить ему сорок су в месяц, что составляет одиннадцатую часть цехина. Прежде всего, я должен был научиться читать. Поэтому меня посадили с детьми пятилетнего возраста, которые поначалу издевались надо мной. Ужин был еще хуже, чем обед. Я был удивлен, что мне не позволили на него пожаловаться. Я лежал в постели, где три весьма известных вида насекомых не дали мне сомкнуть глаз. Кроме того, крысы бегали по всему чердаку и прыгали на мою кровать, внушая страх, от которого у меня холодела кровь. Вот откуда я стал чувствовать несчастье и научился терпеливо переносить его. Однако, насекомые, что пожирали меня, уменьшали страх, который внушали мне крысы, а этот страх, в свою очередь, делал меня менее чувствительным к укусам. Моя душа выигрывала от борьбы моих недугов. Служанка же была глуха к моим крикам. При первом свете дня я вышел из этого гнезда паразитов. После того, как я пожаловался на казни, что пережил, я попросил у нее рубашку, поскольку пятна от укусов на той, что была у меня на теле, делали её отвратительной. Она ответила, что переодеваются только в воскресенье, и рассмеялась, когда я пригрозил пожаловаться хозяйке. Я заплакал в первый раз от горя и гнева, слыша издевательства моих сотоварищей. Они пребывали в тех же условия, но они привыкли. Это говорит само за себя. Охваченный грустью, я провел все утро в школе, постоянно в полусне. Один из моих одноклассников рассказал о причине доктору, с целью сделать меня смешным.

Этот добрый священник, которого послало мне провидение, пожалел меня, заставил пойти с ним в кабинет, где, выслушав меня и увидев все, был потрясен видом волдырей, покрывавших мою невинную кожу. Он быстро взял свой плащ, отвел меня в мой пансион и продемонстрировал лестригонке состояние, в котором я находился. Притворившись удивленной, она свалила вину на служанку. Она была вынуждена удовлетворить любопытство, которое священник проявил к моей кровати, и я был не менее его удивлен, когда увидел грязь простыней, в которых провел ужасную ночь. Проклятая женщина, перекладывая во всем вину на служанку, заверила его, что она её прогонит, но служанка, возвратившись в этот момент и не желая перенести выговор, сказала ей в лицо, что это ее вина, раскрывая постели трех моих товарищей, грязь которых была равна моей. Хозяйка на это отвесила ей удар, на который та ответила более мощным, обратившим первую в бегство. После этого доктор ушел, оставив меня там и сказав ей, что не пустит меня в свою школу, пока она не сделает меня таким же чистым, как другие ученики. После чего я должен был вынести весьма сильный выговор, который она закончила, говоря мне, что в случае другого подобного беспокойства она выставит меня за дверь.

Я ничего не понимал, я только родился, я представлял себе только дом, подобный тому, где я родился и вырос, где соблюдались чистота и добропорядочность; я увидел грубость и ругань: мне казалось невозможным, чтобы меня в чем-то обвиняли. Она сунула мне в нос рубашку, и час спустя я увидел новую служанку, которая сменила простыни, и мы пообедали.

Мой учитель проявлял особое старание, чтобы обучить меня. Он посадил меня за свой собственный стол, где, чтобы убедить его, что я заслужил эту награду, я приложил все свои силы к учёбе. Через месяц я писал так хорошо, что он начал заниматься со мной грамматикой. Новая жизнь, которую я вел, голод, что заставлял меня страдать, и, прежде всего, воздух Падуи дали мне здоровье, о котором я понятия не имел раньше, но это же здоровье сделало для меня еще сильнее муки голода: он стал воистину собачьим. Я рос на глазах, я спал девять часов глубоким сном, который ничто не беспокоило, кроме видений, когда я видел себя сидящим за большим столом и старающимся насытить мой жестокий аппетит. Приятные мечты хуже, чем неприятные.

Бешеный голод, в конце концов, полностью бы меня истощил, если бы я не решился красть и поглощать все, что находил съедобного вокруг, когда был уверен, что никто не видит. Я съел в несколько дней пятьдесят копченых селёдок, лежавших в шкафу на кухне, куда я спускался ночью в темноте, и все колбасы, подвешенные к крышке дымохода на случай наводнений и во избежание несварения желудка, и все яйца, которые я смог подобрать на заднем дворе, которые были только снесены и были еще тёплые; мой голод находил их превосходными. Я крал съестное даже на кухне доктора, моего учителя. Славонка, в отчаянии, что не в состоянии обнаружить воров, поставила сторожить дверь служанок. Несмотря на мои старания, возможность воровать не представлялась ежедневно, я был тощий как скелет, настоящий остов.

В четыре или пять месяцев мои успехи стали настолько быстрыми, что доктор назначил меня декурионом школы. Моей обязанностью было проверять уроки моих тридцати товарищей, исправлять их ошибки и сообщать о них мэтру с определением порицания или его применением, которого они заслуживали; но моя строгость не длилась долго. Ленивцы легко смогли найти секрет меня смягчить. Когда их латинский бывал выполнен с ошибками, они мне платили жареными котлетами, курами и часто давали мне денег; но я не удовлетворялся принятием от невежд контрибуции; жадность толкала меня стать тираном. Я лишал моего одобрения также тех, кто его заслужил, когда они претендовали освободить себя от контрибуции, которую я требовал. Не желая больше терпеть мою несправедливость, они обвинили меня перед мэтром, который, осудив за вымогательство, отправил меня в отставку. Но моя судьба уже должна была завершить свое жестокое испытание. Доктор, пригласив меня в один прекрасный день в свой кабинет, спросил, как я посмотрю на то, чтобы он забрал меня из пансиона славонки и поселил к себе; увидев, что я пришел в восторг от этого предложения, он сделал мне копии трех писем, которые я послал одно аббату Гримани, другое моему другу г-ну Баффо и третье моей дорогой бабушке. Моя мать не была в это время в Венеции, а мой семестр кончался; нельзя было терять времени. В этих письмах я описывал все мои страдания, и объявлял о своей неминуемой смерти, если меня не заберут из рук славонки и не передадут моему директору школы, который был готов принять меня, но который хотел два цехина в месяц. Г-н Гримани, вместо того, чтобы ответить мне, приказал своему другу Оттавиани сделать мне выговор за то, что я дал себя уговорить, но г-н Баффо пошел поговорить с моей бабушкой, которая не умела писать, и написал мне, что через несколько дней я окажусь в более счастливом положении.

Назад Дальше