Мемуары - Лени Рифеншталь 4 стр.


За год до выпуска из пансиона отец потребовал, чтобы я подумала о будущей профессии. Моим идеалом женщины была полька мадам Кюри. Ее самоотверженная жизнь, одержимость, концентрированная воля служили тогда для многих образцом. Но я опасалась, что при очевидной склонности к миру чувств, к искусству сугубо научные занятия не захватят меня целиком и полностью.

Думала я также о философии и астрономии. Но, чем дольше и глубже размышляла, тем труднее казался предстоящий выбор. Под астрономией я понимала исследование небесных тел. Я любила звездное небо, открытие же еще не известных планет не казалось мне достаточно волнующим событием. Десятки лет сидеть в обсерватории, чтобы к миллиардам звезд добавить еще несколько? Стоит ли? Такие же сомнения одолевали и по поводу занятий философией. "Фауста" Гёте я помнила наизусть. Разве не говорит он: "…мы ничего не можем знать!"? Подобные мысли занимали и меня, молодую девушку. Зачем изучать философию, когда не существует ответов на самые основополагающие вопросы? Пожалуй, было бы увлекательно полемизировать с множеством философских взглядов, но что, если никогда не удастся пойти дальше размышлений? Однако истинная причина всех этих колебаний заключалась в том, что мне просто-напросто не хотелось отказываться от танца. Речь шла не о сцене, но именно о танце. Навсегда отказаться от него было невыносимо.

И вот в голову пришла хитроумная идея. Я знала, что тайное желание отца - видеть меня в его конторе в качестве личного секретаря и доверенного лица. И тогда он, вероятно, разрешит посещать уроки танцев. Конечно, с обещанием никогда не думать о сцене. Разложив все по полочкам, я написала дипломатичное письмо и была на седьмом небе от счастья, когда получила родительское согласие.

НА ТЕННИСНОМ КОРТЕ

В первый рабочий день мне была передана касса почтовых сборов. И сейчас еще помню: целый час никак не удавалось выяснить причину недостачи в кассе пяти пфеннигов.

Я овладела пишущей машинкой, стенографией и бухгалтерией. Отец был доволен. Я тоже. Ибо получила разрешение три раза в неделю отводить душу и брать столь любезные сердцу уроки танца. Мне было даже дозволено принять участие в вечере танца в школе фрау Гримм-Райтер, в зале Блютнера.

Чтобы поощрить и поддержать послушную дочь, отец устроил меня в школу тенниса при Берлинском конькобежном клубе, где у него были знакомые. На кортах я проводила по многу часов и конечно же познакомилась с весьма милыми людьми. В первую очередь с тренерами по теннису. Одним из них был Макс Хольцбоэр - капитан хоккейной команды Берлинского конькобежного клуба. Впоследствии из-за своей впечатляющей внешности он получил роли в моих фильмах "Голубой свет" и "Долина". Другой, Гюнтер Ран, в прошлом адъютант его королевского высочества наследного принца Вильгельма, стал профессиональным теннисистом, ездил с турнира на турнир и охотно давал мне уроки, поскольку был сильно влюблен в меня. Вскоре я тоже уже могла участвовать в соревнованиях не слишком высокого ранга.

В это время произошло нечто неожиданное. Я сидела в дамском гардеробе Берлинского конькобежного клуба - дверь открыл мужчина и долго смотрел на меня. Его взгляд смущал. Серые, с поволокой глаза словно гипнотизировали. Затем дверь закрылась. Но напряжение сразу не исчезло. Я ощутила, что между нами пробежала какая-то искра, какое-то неизвестное ранее чувство.

Во время заключительной игры лучших теннисистов Германии - Отто Фроитцгейма, бессменного чемпиона страны последних лет, против Кройтцера, второго игрока Германии, - корты Берлинского конькобежного клуба были переполнены. В Отто Фроитцгейме я узнала того самого мужчину, чей взгляд недавно привел меня в сильное замешательство. В клубе о нем много говорили - и не только о его замечательной игре, но еще больше о его бесчисленных любовных похождениях. Этот-то человек и произвел на меня такое впечатление. Я приняла твердое решение избегать знакомства с ним. Он внушал мне страх из-за своей репутации прожигателя жизни.

ПЕРВАЯ ОПЕРАЦИЯ

Ежегодно в начале лета отец ездил в Бад-Наухайм лечить больное сердце. В этот раз родители взяли меня с собой. Поскольку на курорте не дают уроков танца, я много играла в теннис, в том числе с двумя молодыми людьми приятной наружности, которые явно добивались моей благосклонности, задаривая букетами цветов. Не без удивления я заметила, что отцу, который никогда не позволял мне завязывать знакомства с представителями мужского пола, это нравится. Подумалось: "Уж не потому ли, что мои кавалеры, столь не похожие друг на друга, далеко не бедны и отец не прочь одного из них видеть своим зятем?" Черноволосый чилиец владел серебряными рудниками и, вероятно, принадлежал к числу самых богатых людей своей страны. Так же как и блондин, испанский аристократ, снявший в отеле целый этаж с прислугой.

Но на отцовский вопрос, нравятся ли мне мои знакомые, я неизменно отвечала: "Нравятся, но замуж не пошла бы ни за одного из них".

Он недовольно морщил лоб и говорил: "Ты несешь чепуху! У кого еще есть такие поклонники?!"

Ослепленный богатством и манерами этих молодых людей, отец действительно намеревался выдать меня, к тому времени уже девятнадцатилетнюю, замуж. Мать занимала нейтральную позицию.

Однажды, во время нашего пребывания в Бад-Наухайме, посреди игры с чилийцем у меня начался такой приступ желчных колик, что от невыносимых болей я каталась по земле и в конце концов потеряла сознание. Перед отправкой в Гиссен мне сделали обезболивающий укол, а в клинике удалили желчный пузырь. Тогда это была еще редкая операция. Проснувшись в приветливой, светлой палате, я обнаружила на ночном столике желчные камни, два из них - величиной с грецкий орех, узнала, еще не совсем придя в себя от наркоза, маму и - чего уж никак не могла уразуметь - Вальтера Лубовского, юношу, которого на уроке физкультуры мы переодели девочкой и которого отец из-за этого выгнал из дому. Вальтер появлялся каждый день с утра и безмолвно сидел рядом. Временами он шептал мое имя и отказывался уходить после окончания времени посещений. Лишь при наступлении сумерек Вальтер спрыгивал с балкона на втором этаже: главная дверь больницы была уже заперта. Мама, кажется, сочувствовала юному сумасброду, у меня же его постоянное присутствие стало вызывать глухое раздражение.

Через неделю мне разрешили покинуть клинику. Мы поехали домой, но не на Иоркштрассе, а в Цойтен, где отец успел купить особняк с садом. На нашем земельном участке у самого Цойтенского озера росли великолепные деревья. Берег окружали плакучие ивы, которые наряду с березами и лиственницами мне особенно нравились. Но самый большой восторг вызвал даже не новый дом, а весельная и парусная лодки. Единственное что: каждый день приходилось тратить полтора часа на дорогу до отцовской конторы, десять минут - по лесу до железнодорожной станции, потом сорок минут в поезде - до Гёрлицкого вокзала, затем еще десять минут пешком - до надземной железной дороги, по ней, с пересадкой, - до площади Витгенбергплац, а оттуда еще десять минут быстрым шагом - до Курфюрстенштрассе. Такой ценой - впрочем, она не казалась особенно высокой! - приходилось платить за чудесное пребывание в Цойтене.

Уже через несколько дней после операции я снова посещала уроки танцев и радовалась, что теперь-то наконец навсегда избавилась от жестоко досаждавших мне желчных колик.

ИЗГНАНИЕ ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА

С отцом творилось что-то неладное. После возвращения из Нау-хайма он почти не разговаривал с нами. Но почему? Дела шли успешно - как иначе удалось бы купить дом в Цойтене? - а мать, брат и даже я не давали ни малейшего повода для недовольства. Поведение его оставалось загадкой. Ежедневно в поезде, демонстративно уткнувшись в газету, он не обменивался со мной ни словом. Все мы страдали, не зная, что и подумать.

Но однажды вечером отца прорвало.

- Я знаю, ты же хочешь идти на сцену! - закричал он как сумасшедший. - А секретаршей работаешь, только чтобы ввести меня в заблуждение. Ты никогда и не думала сдерживать своего обещания. У меня больше нет дочери!

Это было уж слишком! Возбужденная, но исполненная решимости, я выбежала из комнаты, уложила в чемодан самые необходимые вещи, поцеловала и утешила бедную плачущую маму и, не задерживаясь, оставила родительский дом. Будто спасаясь от погони, я бежала через лес к станции, боясь, что отец пожалеет о случившемся и вернет меня назад.

Но возврата назад быть не может! Я поехала к мачехе матери в Берлин-Шарлоттенбург и уже затемно переступила порог ее скромной квартирки. Бабушка встретила меня очень любезно и отнеслась к моему положению с пониманием.

Этой ночью у меня словно гора свалилась с плеч. Случилось то, что должно было случиться. Пробил мой судьбоносный час. Деньги на жизнь и образование я теперь буду зарабатывать статисткой в театре и за несколько лет напряженного самозабвенного труда обязательно стану хорошей танцовщицей. Отцу никогда не придется стыдиться меня. Никогда!

Но все пошло не так, как было задумано. О моем местонахождении отец узнал от матери и уже на следующее утро прислал своего служащего, который попросил меня срочно прибыть в контору.

С бьющимся сердцем я стояла перед отцом, намеренная ни за что не терять только что обретенной свободы. Отец держал себя в руках. Но чего ему это стоило! Он сказал, что упрямством я вся в него, но ради матери он соглашается, чтобы я училась танцевать. А в конце добавил:

- У тебя нет таланта и тебе никогда не подняться выше среднего уровня, но я не хочу, чтобы когда-нибудь ты говорила, будто я испортил тебе жизнь. Ты получишь первоклассное образование, а что из всего этого выйдет, посмотрим.

Слова эти он буквально выдавил из себя. Потом сделал паузу. От жалости у меня разрывалось сердце. Но когда с глубокой горечью отец произнес: "Надеюсь, мне не придется сгорать от стыда, увидев твое имя на афишных тумбах", меня словно обдало холодной водой. Я еще раз дала себе клятву никогда не делать ничего, что могло бы разочаровать родителей.

В тот же день отец пошел со мной к выдающемуся русскому балетному педагогу Евгении Эдуардовой, знаменитой тогда солистке из Петербурга. Ей он тоже заявил, что скорее всего у меня нет никакого таланта, что все эти танцульки - блажь, но обучать меня надлежит с максимальной строгостью.

Когда вечером мы вернулись в Цойтен, мама от радости не находила себе места. Уроки балета оказались изматывающими. В свои девятнадцать я для балета была уже старовата. Большинство учениц Евгении Эдуардовой начали в шесть - восемь лет. Пришлось наверстывать упущенное. Я упражнялась так, что порой от усталости темнело в глазах, но всякий раз усилием воли преодолевала слабость - помогла спортивная закалка. Уже через несколько месяцев я могла в течение нескольких минут танцевать на пальцах, а спустя год значилась в числе лучших учениц школы. Госпожа Эдуардова, не только чудесная преподавательница, но и необыкновенная женщина, которую я очень уважала, была мною довольна.

ТРАГИЧЕСКАЯ ЮНОШЕСКАЯ ЛЮБОВЬ

Дни мои проходили примерно по такому распорядку: утром чуть свет вместе с отцом я отправлялась из Цойтена в Берлин. В первой половине дня брала уроки балета на Регенсбургерштрассе, днем обедала у дяди Германа, старшего брата отца, державшего магазин декоративных изделий на Прагерштрассе, затем два часа спала. После обеда шла в школу Ютты Кламт, где обучали выразительному танцу, а вечером с отцом возвращалась в Цойтен.

Эти поездки домой с некоторых пор стали доставлять мне много беспокойства. Из-за Вальтера Лубовски. Он снова и снова, с пугающим фанатизмом, искал встреч со мной: по дороге в Цойтен заходил в наше купе и усаживался напротив. Вальтер носил большие темные очки и всегда черную одежду. Отец не знал его, но заметил, что один и тот же молодой человек в солнцезащитных очках каждый день сидит в нашем купе. Мы ни разу не обменялись ни единым словом. Вальтер не мог придумать ничего глупее этого постоянного навязчивого соседства. Моя антипатия к нему всё усиливалась.

Стоял очень холодный зимний день. Дома я играла с отцом в бильярд, а моя подруга Герта, которая гостила у нас, беседовала с моей матерью. Потом родители пожелали нам спокойной ночи и поднялись наверх в спальню. Моя комната располагалась как раз под ней. На улице завывала ужасная вьюга, ставни со стуком бились о раму окна. Только мы с Гертой собрались укладываться, как в дверь постучали. Была полночь. Испуганные, мы не двигались. Спустя некоторое время стук повторился. Я уже хотела было позвать отца, но тут послышался чей-то жалобный голос. Слегка приоткрыв дверь, я с ужасом разглядела в снежном вихре окоченевшего от холода Вальтера. Пришлось затащить его в дом. Если вниз спустится отец, мне несдобровать. А на улице Вальтер просто погибнет. Мы с Гертой повели его в спальню, раздели - он промок до нитки - и уложили в постель. Герта приготовила чай, который мы осторожно вливали ему в рот - парень не мог произнести ни слова, только стонал. Через час он, как нам показалось, заснул. Я и Герта перешли в соседнюю комнату и стали совещаться, как же поступить дальше. Тут из спальни донеслись стоны. Мы тихонько прокрались назад и с ужасом увидели на одеяле кровь. Правая рука Вальтера свешивалась до пола - там уже образовалась лужа крови. Наш ночной гость вскрыл себе вены и лишился чувств. Я разорвала полотенце, обмотала кровоточащую рану и подняла искалеченную руку вверх. Герта в это время накладывала безумцу холодные компрессы на лицо и грудь.

Через некоторое время он снова начал стонать. Мы дежурили до самого рассвета. Потом волоком перетащили парня в соседнюю комнату, уложили под кушетку, вытерли все следы крови и, дрожа от страха, стали ждать родителей. Папа ничего не заметил.

На кухне я рассказала матери, какой ужас произошел ночью. Страх, что все узнает отец, заставил нас действовать сообща и тайком. Герте и мне нужно было ехать в Берлин. Я договорилась, что мама сразу же вызовет врача, который поместит Вальтера в больницу. А сами мы дадим знать о случившемся его братьям и сестрам.

Беднягу спасли, однако ему пришлось долго лечиться в психотерапевтической клинике. Опасались, что, если он вновь увидит меня, может быть рецидив.

Позднее семья переправила его в Америку, где постепенно он пошел на поправку. В Сан-Франциско Вальтер занимался математикой и экономикой и стал профессором. Но забыть меня так и не смог. После войны он успел еще несколько раз навестить меня и маму в Кицбюэле и Мюнхене и скоро умер в Соединенных Штатах, почти полностью ослепшим.

Назад Дальше