Иные могли бы сказать ему, что не все гуманитарные науки пребывают в плачевном состоянии; например, есть дисциплины (из них известней всего экономика), где существует что-то, напоминающее научные методы. В экономике, несомненно, многие понятия можно определить с достаточной точностью; там можно четко отграничить друг от друга определения, гипотезы и индуктивные обобщения, эмпирические данные и выводы, сделанные на основании этих данных, модель и реальность, к которой эта модель применяется, результаты наблюдений и результаты экстраполяции, и так далее. Хорошо, предположим, все это предъявили несчастному историку, который, как слепой, блуждает в своем темном лесу. Но если он попытается последовать совету и применит к своей науке аппарат, рекомендованный к использованию метафизиками или позитивистами, занимавшимися разысканиями исторических закономерностей, то он недалеко уйдет.
Попытки снабдить историю законами шли в двух основных направлениях: одни создавали всеохватывающие теории, другие - подразделяли ее на отдельные дисциплины. Первое направление дало нам историософию, нашедшую логическое завершение в масштабных построениях Гегеля, Шпенглера, Тойнби, которые оказываются слишком общими, размытыми, а порой - и тавтологичными, чтобы пролить новый свет на какой-либо отдельный факт, или дают слишком странные результаты, когда специалисты в какой-нибудь узкой области пытаются их применить. Второе направление дало нам монографии об отдельных сторонах человеческой деятельности - например, книги по истории технологии, истории того или иного искусства или вида общественной деятельности. Они иногда удовлетворяют критериям естественных наук, но только в том случае, если вынесут за скобки большую часть того, что известно о жизни людей, чья история в конечном счете и пишется в этих книгах. Если речь идет, скажем, о чеканке монеты в древних Сиракузах - это положение вещей и желательно, и неизбежно; однако достигается оно лишь тогда, когда мы сознательно ограничим поле исследования.
Любая попытка интегрировать эти изолированные нити, разрабатываемые специальными дисциплинами, сделать то, что хоть как-то напоминало бы "полное" описание исторического события - описание, как говорил Аристотель, того, "что сделал или претерпел Алкивиад", - сталкивается с непреодолимым препятствием: факты, которые нужно разместить на научной схеме и подчинить действию признанных законов или моделей (если мы договорились о том, что мы считаем важным и релевантным, а что неважным и периферийным), слишком многочисленны, слишком разнообразны, слишком неисследимы, слишком неточны. Они пересекаются, накладываются друг на друга на многих уровнях, и попытки отделить один факт от другого, тем самым "определив" их, расклассифицировав и разложив по полкам, ни к чему не приводят. Когда ученые, одержимые тем или иным историческим фактором, как климат у Бокля, "среда - исторический момент - раса" у Тэна, базис и надстройка и классовая борьба у марксистов, когда эти ученые уж очень старались, им удавалось значительно исказить историю, и даже если в их работах есть любопытные идеи и наблюдения, то работы в целом приходится отвергнуть из-за чрезмерной схематизированности. Они так сильно преувеличивали одно и настолько обходили другое, что история была слишком непохожа на рассказ о человеческой жизни.
Это кажется мне чрезвычайно важным, и отсюда можно вывести чрезвычайно важное следствие. Одно из кардинальнейших различий между удачными попытками применить научные методы к жизни человека, которые воплощены в таких науках, как экономика и социальная психология, и сходными попытками применить их к истории как таковой состоит в следующем: научный метод в первую очередь озабочен созданием идеальной модели, с помощью которой мы будем анализировать ту или иную часть реальной действительности, или, иными словами, по которой реальная действительность будет проверяться и в терминах отклонений от которой будет описываться. Но удачную модель мы создадим только тогда, когда есть возможность выделить значительное число достаточно стабильных инвариантов из предметов, фактов и событий, которые существуют в реальной действительности и составляют наш опыт. Только тогда, когда эти инварианты повторяются с достаточной частотой, а сами - достаточно одинаковы, чтобы их можно было описать как "такое-то число отклонений от единой модели", идеальная модель, созданная на их базе (будь это электрон или экономика), исполняет свою функцию, то есть сообщает нам способность узнавать неизвестное на основании известного.
Из этого следует, что чем больше число сходств мы можем обнаружить (и чем больше несходств можем игнорировать), то есть чем лучше мы можем абстрагироваться, тем проще будет наша модель, тем уже будет набор характеристик, подпадающих под ее действие, и тем точнее она будет их описывать. И наоборот, чем шире класс объектов, к которым мы хотим ее применить, тем меньше особенностей мы вправе игнорировать, тем сложнее будет наша модель, тем менее точно будет она описывать разнообразие объектов, которое призвана охватить, и с тем меньшим правом, собственно, ее можно называть моделью. Теория, построенная на гипотезах, призванных ad hoc описывать тот или иной феномен, скажем, всякое отклонение от нормы, окажется, как в случае Птолемеевых эпициклов, в конце концов полезной. Исключение, игнорирование того, что лежит за определенными границами, неотделимо от самого понятия модели. Поэтому, мне кажется, если мы принимаем мир таким, каков он есть, полезность теории или модели прямо пропорциональна числу случаев и обратно пропорциональна числу характеристик, которые она успешно описывает. Следовательно, человек оказывается перед выбором противоположных благ, предоставляемых ему, соответственно, экстенсивным и интенсивным подходом, то есть широтой охвата теории и ее содержанием.
Наиболее строгие и универсальные модели предоставляет нам математика, поскольку она работает на максимально возможном уровне абстракции от природных условий. Подобно ей, физика сознательно игнорирует практически все и рассматривает лишь очень узкий набор характеристик, общих для всех материальных объектов, а силу и охват (и ее величайшие триумфы) нужно прямо приписать тому, что она игнорирует все характеристики, за исключением избранных, обладающих универсальностью и повторяемостью. Чем ниже мы продвигаемся по этой шкале, тем богаче по содержанию становятся науки, но тем меньше в них строгости, тем меньше применимы к ним количественные подходы. Экономика - наука точно в той мере, в какой она способна исключить из рассмотрения те аспекты человеческой жизни, которые не связаны с производством, потреблением, обменом, распределением и так далее. Попытки экономистов исключить из рассмотрения психологические факторы, такие, как, например, пики человеческой активности или разнообразие целей и состояний души, которые получают через них выражение, или исключить моральные или политические соображения - оценку мотивов и последствий или удовлетворение интересов группы или индивидуума, - оправданы лишь в той мере, в какой они хотят максимально приблизить экономику к естественной науке, то есть сообщить ей способности анализировать и предсказывать. Если же кто-то посетует на то, что такая экономика слишком многое выносит за скобки или неспособна разрешить некоторые фундаментальные проблемы индивидуального и социального процветания, то есть те самые проблемы, которые и породили саму науку экономику, ему можно ответить, что он вправе рассматривать те стороны жизни, которых экономика не рассматривает, разрешая, например, моральные, психологические, политические, эстетические, метафизические вопросы, но лишь ценой отказа от строгости и симметричности - и предсказательной силы - моделей, которыми пользуется экономика. Гибкости, богатства, способности оперировать различными категориями проблем или подстраиваться под сложные и разнообразные условия можно достичь, лишь утратив логическую простоту, единство, стройность, экономичность, широту охвата и прежде всего способность получать неизвестное из известного. Последней из этих способностей (которой, совершенно естественно, покорила весь интеллектуальный мир ньютоновская физика) мы достигнем только тогда, когда очертим строгие границы для данного вида деятельности и со всей возможной безжалостностью откажемся изучать то, что к данной деятельности не относится. Именно поэтому даже такие описательные и привязанные к определенному времени науки, как биология и генетика, способны применять методы, подобные методам физики, в той мере, в какой они используют общие и строгие понятия и применяют "технический" подход. Как только понятия становятся нестрогими и гибкими, как только становится богаче содержание, так они сразу лишаются возможности называться естественными науками.
Если мы правы, то Контова классификация наук и в самом деле полезна: математика, физика, биология, психология, социология в самом деле оказываются ступенями в нисходящем ряду по строгости и точности и в восходящем - по конкретности и детализированности. Пример общей истории - самой богатой по содержанию из всех дисциплин, известных человечеству, - демонстрирует этот факт с поразительной ясностью. Если я - чистый историк экономики, то я могу, вероятно, сделать известные обобщения о том или иного товаре (скажем, шерсти) в том или ином временном промежутке (скажем, Средних веков), конечно, если у меня достаточно документальных свидетельств, позволяющих мне установить соотношения между его производством, продажей, распределением и т. д., и еще некоторые дополнительные социальные и экономические данные. Но я способен это сделать только ценой отказа от многих других вопросов - иногда очень важных, интересных и связанных с тем же товаром. По крайней мере, я не пытаюсь установить измеримые соотношения между источниками и схемой передвижения партий шерсти и религиозными, моральными и эстетическими предпочтениями ее изготовителей и покупателей, их политическими взглядами, их семейными, гражданскими или церковными свойствами. Модель, которая бы попыталась разобраться во всех этих аспектах жизни, лишилась бы предсказательной силы, точность ее результатов была бы незначительна, хотя богатство ее, глубина и интерес к ней несомненно бы выиграли. По этой причине я считаю полезным пользоваться техническими терминами (ведь мы ведем речь о модели) в узкой и четко отграниченной сфере - сфере экономической истории. Те же самые соображения действительны в истории технологии, математики, моды и т. д.
Я создаю модель, абстрагируясь, то есть принимая к рассмотрению только то, что есть общего у всех индустриальных технологий, всех математических методов, всех способов писания музыки, и выстраиваю свою модель из этих общих характеристик, не обращая внимания на то, как много интересного и любопытного я опускаю. Чем больше я захочу втиснуть в рамки модели, тем тяжеловеснее и бесформеннее она станет, и в конце концов можно будет усомниться, а с моделью ли мы имеем дело, ведь она не покрывает множества реальных и возможных случаев, имевших место в разных местах и эпохах. Ее полезность в качестве модели, таким образом, сильно уменьшилась.
Историки, особенно во Франции, где они хотели максимально уподобить свои занятия научным, и в самом деле признали, что наука имеет дело с типичным, а не с индивидуальным, и даже стали на этом настаивать. Когда Ренан, Тэн или Моно проповедовали необходимость превратить историю в науку, они не просто имели в виду (как, по-видимому, Бери), что историки должны быть точнее и строже в своих наблюдениях и рассуждениях, или использовать достижения естественных наук в объяснении человеческих действий везде, где их использовать можно, или стремиться к объективной истине и утверждать ее повсеместно, каковы бы ни были моральные, социальные и политические последствия. Они имели в виду гораздо большее. Яснее всего формулирует это Тэн, когда говорит о том, что историки должны работать с образцами: "Что происходило во Франции в восемнадцатом веке? Там жило двадцать миллионов человек… двадцать миллионов нитей, переплетенных в паутину. Эту гигантскую паутину с ее бесчисленными узлами нельзя охватить ничьим воображением или памятью. У нас есть лишь ничтожные ее фрагменты… и вся задача историка- в том, чтобы их восстановить. Он восстанавливает ход нитей, которые видит, чтобы соединить их с мириадами нитей, которые исчезли… К счастью, в прошлом, как и в настоящем, общество состояло из групп, каждая группа состояла из людей, которые были похожи друг на друга, родились и выросли в одной среде, получили одно и то же образование, имели одни и те же интересы, потребности, вкусы, нравы, принадлежали к одной и той же культуре. Рассмотрев кого-то из них, ты рассмотрел всех. Во всех науках класс фактов изучается на избранных образцах". Дальше Тэн говорит, что историк должен проникнуть в личную жизнь человека, узнать его верования, чувства, привычки, понять его поведение. Такой образец даст нам возможность "увидеть силу и направление потока, который двигал все общество, в котором жил этот человек. Тем самым историк должен лишь писать монографии; подобно тому, как хирург погружает свой скальпель в тело человека, он должен нырнуть в прошлое и изъять оттуда полный набор достоверных образцов. Историческая эпоха становится нам понятной, когда изучишь два-три десятка таких образцов, нужно лишь отбирать их аккуратно и аккуратно изучать".
Этот текст как нельзя лучше иллюстрирует позитивистский оптимизм, в котором истина и ложь слиты воедино. Несомненно, наш единственный ключ к пониманию культуры или эпохи - детальное изучение жизни "репрезентативных" индивидуумов, групп и семей. Мы не можем рассмотреть все поступки и мысли всех, или даже многих, людей, которые жили в ту или иную эпоху; мы обобщаем, интегрируя результаты обобщений в то, что Тэн называл "паутиной". В "реконструкции исчезнувших нитей" мы пользуемся данными химии, астрономии, геологии, палеонтологии, эпиграфики, психологии, пользуемся всеми научными методами, которые нам доступны. Но цель всего этого - понять отношения частей к целому, а не, как полагал Тэн, частного случая к общему закону. В естественной науке - физике или зоологии, экономике или социологии - мы стремимся создать модель (мезон, млекопитающее, монополия, лишенный собственности пролетарий), которую затем применяем, что-бы узнать неизвестное нам прошлое или будущее со значительной степенью точности; ведь главный критерий, отличающий настоящую науку от ненастоящей, - способность теории получать неизвестное на основании известного. Процесс, о котором говорит Тэн, совершенно иной; это - реконструкция на основе схемы, некое социальное целое, и получаем мы его, проникая в жизнь отдельных индивидуумов при том условии, что они "типичны", то есть их особенности характеризуют не только их самих, но и общество в целом. Опознавая, что характерно и репрезентативно, что может считаться "хорошим" образцом, а главное, угадывая, как одни обобщения согласуются с другими, мы используем способность суждения, то есть форму мышления, построенную на большом опыте, силе воображения, твердой памяти, чувстве реальности, чувстве возможного и невозможного. Способность эту, наверное, нужно постоянно поверять другой способностью - способностью логически мыслить и конструировать законы и научные модели, способностью видеть отношения частного случая к общему закону, теоремы к аксиоме, а не части к целому; однако эти способности неидентичны. Я не хочу сказать, что они несовместимы и работают по отдельности, я лишь хочу подчеркнуть, что они - разные, что качественные различия и сходства нельзя без натяжки свести к количественным; что способность видеть качественные различия нельзя преобразовать в способность строить модели; что Бокль, Тэн, Конт, Энгельс и их менее образованные и менее терпимые современные последователи не видят этой разницы, когда размахивают знаменем научности, вводя людей в заблуждение.