Хроники ближайшей войны - Быков Дмитрий Львович 24 стр.


Он, разумеется, уважительно относился к Соловейчику, общался с ним, бывая в Москве, читал все его книги. Он интересовался опытом педагогов-новаторов. Но трудно себе представить больших идейных антагонистов, чем Вагнер и, например, Крапивин. Сквозной персонаж Крапивина – учитель, духовный руководитель, сплачивающий детей на почве их чуждости и непонятности бездуховному взрослому миру,- вызывал у него стойкое отвращение. Сама идеология коммунарства, культивирование в подростках снобизма, сознания своей принадлежности к тайному кругу посвященных,- казалась Вагнеру лучшим способом спровоцировать у ребенка душевную болезнь. Надо сказать, во многих кружках, где практиковались полуночные разговоры, игры в "свечку" и слушание Егора Летова, я видел в свое время неплохой способ противостоять пошлости и рутине обычной школы; Вагнер был первым, кто убедил меня, что любая рутина и любой официоз лучше восторженного и обреченного сознания своей избранности, что самое косное православие в тысячу раз лучше самой продвинутой секты. И классов или групп, где несколько десятков подростков сплочены вокруг своего одинокого, непонятого и великого учителя, он не любил с самого начала. Подвижники, двинутые на своем подвижничестве, вообще были ему омерзительны; идея увода детей от мира – в горы, к морю, в текосскую школу-коммуну, в замкнутый круг верных и посвященных – была органически враждебна самой вагнеровской педагогике, основанной на том, чтобы научить человека жить с людьми, делиться с людьми, работать с людьми. И на этой почве у нас с ним бывали довольно частые стычки – ему казалось, что, набрав себе группу стажеров во время юнкоровской смены, я навязываю детям свою волю и учу их цинично издеваться над остальными взрослыми. "Ты зомбируешь детей!" – так и слышу его хриплый вопль с мандрагорского дивана. О, как мы с ним друг на друга орали! О, как мы по три дня старательно не здоровались! "Скажите Вагнеру, что я прошу у него сигарету". "Скажите Быкову, что были бы – сам курил бы". Это кончалось бурными примирениями, попойками, попытками самооправданий. "И то сказать,- говорил он,- я спокойно лажу с таким количеством безразличных мне людей, а на тебя вешаю всех собак. Несправедливость". Но в этом и была высшая справедливость: своим он не прощал ничего, даже мельчайшей попытки встать над детьми и подменить их волю – своей. Малейшее самолюбование, кокетничанье перед детской аудиторией вызывало у него почти физическую тошноту.

Кстати, познакомились мы при очень характерных обстоятельствах. Машка Старожицкая, нынче едва ли не ведущая политическая журналистка Киева, зазвала меня на юнкоровскую смену в Артек в 1990 году: то был мой самый первый приезд туда, и первый же раз заночевав в "Адаларах", среди олеандров, я понял, что мое место на земле тоже здесь; с тех пор я нигде больше отпуска не провожу, да и в несезон лечу туда при первой возможности. В рамках фестиваля детской прессы (не забудьте, время было самое перестроечное!) дети устроили клуб "Откровенно о любви" и собрались на первую беседу – об интимных, что ли, отношениях, об их допустимости в подростковом возрасте. Я, естественно, на эту беседу пошел в надежде узнать много нового, побежали и другие коллеги-журналисты, в том числе довольно именитые. Мы расселись в заднем ряду и приготовились слушать. Детям было в основном лет по десять-двенадцать, и интимные отношения они обсуждали с таким жаром, с каким только в эти годы возможно перелистывать Медицинскую энциклопедию. Мы, естественно, толкались, перехихикивались и заслужили возмущенное шипение одного совсем уж восьмилетнего карапуза:

– Если вам неинтересно, можете выйти!

Этот юмор в коротких штанишках переполнил чашу моего терпения, и я окрысился на мальца да заодно и на всю эту чрезвычайно серьезную публику: дети, вы что, все это не шутя?! Вы полагаете, что эти вопросы могут быть решаемы теоретически? Не кажется ли вам, что гораздо полезнее было бы обсудить перспективу отмены тихого часа?!

И тут сидевший в углу высокий, толстый, черно-кудрявый человек властно меня прервал и принялся доказывать детям, что они совершенно правы, что их затея прекрасна, но они выбрали несколько ложный угол зрения… вот у него в пятом классе была ситуация, когда он никак не решался признаться в любви,- и пошел один из блестящих вагнеровских спектаклей, с вопросами в зал, с диалогами, с провокативными выпадами и хитрыми ловушками, нормальный разговор о дружбе мальчиков и девочек и о том, как следует реагировать на излишний интерес взрослых к этим отношениям… В общем, я впервые видел Володьку в этом качестве и был, конечно, потрясен легкостью и точностью импровизации.

Врут, что есть какие-то беспроигрышные педагогические методики; они есть – на уровне примитивного и действительно эффективного манипулирования,- но авторская методика остается неповторимой, и даже просто дать представление о ней не всегда удается. "Ты слышал Карузо?" – "Нет, но мне Мойше насвистел". Короче, все это "разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц"; бесчисленные попытки заставить Вагнера написать хоть статью, хоть методичку – всегда заканчивались крахом. Однажды он, получив заказ на статью для "Учительской газеты", просидел у меня в кабинете перед компьютером три часа, дымя, как паровоз, плюнул и ушел есть. Стихи – это пожалуйста, от теории увольте. У него можно было научиться только отношению к делу, каким-то приемам – но он сам, первый, не стал бы ничего навязывать ученику и больше всего делал, чтобы тот не походил на него. Он скорее оберегал от соблазнов, в том числе самого страшного – соблазна вождизма и пресловутого зомбирования, которое превращает детей в наркотически зависимую толпу.

Но приемы – приемы были, и весьма разнообразные. Ну, например: он знал, что у него в отряде курят, и никогда не запрещал этого. Более того, много курил сам. Но чтобы получить у него сигарету (а больше их взять в Артеке было негде), ребенок должен был подойти к нему, попросить ключ от комнаты, сбегать в комнату (она, как уже было упомянуто, не запиралась, но дети-то этого не знали!), взять сигарету со стола, вернуться… а бегать в "Олимпийское" – не ближний свет… короче, он побеждал никотин не убеждением, а ленью, и к концу смены в отряде курил он один. Он, кроме того, постоянно подставлялся, умел быть смешным, он свое общение с детьми начинал краткой лекцией: "Дети, я толстый. Я знаю, что я толстый. Более того, я жирный. Шутить со мной на эту тему старо. Ищите у меня другие уязвимости".

Поскольку он был неистощим на выдумки, истории, рассказы, анекдоты, поскольку с ним можно было ночь напролет проговорить о Стругацких, или Стивенсоне, или Стивене Кинге, которого он так любил пересказывать детям на ночь для успокоения нервов,- его никто и никак не обзывал. Более того – в последние годы его вожатства детей дополнительно сплачивало то, что его постоянно приходилось спасать. В распорядке артековской смены обязательно был поход на Аю-Даг, в последний раз он вполз туда в тридцать шесть лет (это действительно трудно), и вполз только потому, что все дети его отряда тащили его и подпихивали. Но и больной, и почти уже неподвижный он умудрялся выдумывать им небывалые развлечения – заключал какие-то пари, устраивал соревнования на знание кино, в которых проигравший должен был в жестяном банном тазике съехать с крутого склона в Полевом, распевая во всю глотку "И я была девушкой юной, но только не помню, когда!". А его капустники, с которых, собственно, его и стали в Артеке знать как сочинителя и музыканта! Из них потом выросли все его спектакли.

А спектаклей он поставил множество: "Дневник Анны Франк" (его пытались запретить, он пробил), несколько праздничных, торжественных, пронзительных рождественских шоу, с падающим бумажным снегом, с пением рождественских гимнов… Тут надо сделать отступление о его тихой, ненавязчивой, почти скрываемой религиозности. Я помню, в сущности, только одно ее прямое проявление – когда у него вдруг пропали все деньги, отложенные на поездку в Москву (деньги вообще пропадали постоянно, терял, иногда крали): он побледнел и незаметно перекрестился на единственную икону, висевшую у него дома,- на самодеятельную, привезенную из Риги картинку, где Христос нес крест на Голгофу. Бог спас, деньги где-то нашлись (ему действительно позарез была тогда нужна эта поездка, без новых спектаклей, книг и знакомств он задыхался).

Кстати уж о воровстве, если зашла речь: с ним связано одно из самых счастливых воспоминаний о совместной работе. У Вагнера начали пропадать вещи, а поскольку в тот приезд я жил у него, пропадали в том числе и мои; список их оказался поразителен. У него (у нас) украли однотомник Гессе, банку сгущенного какао с сахаром, сувенирную прибалтийскую свечу в виде Вагнера (так считалось, это был толстый такой бородатый гном) и пачку бульонных кубиков. Потеря была тем серьезнее, что деньги у обоих были на исходе, на кубики мы возлагали самые серьезные надежды. Поскольку исчезновения не прекращались, мы пошли в "Мандрагору", сели за компьютер и коллективно сочинили "Письмо местному вору". Всего, конечно, не помню, но был там такой фрагмент:

"Конечно, мы понимаем, почему ты взял Гессе. Ты, вероятно, такой долбаный эстет, что любишь в компании таких же, как ты, самовлюбленных остолопов гордо заявить: "А я вот, б…, читал Гессе!" Мы понимаем также, почему ты взял какао. Такому, как ты, без какао не осилить и одной строчки Гессе. Мы так и видим, как ты лежишь, сволочь этакая, на животе, при нашей свече, перед открытой банкой какао: страничка – ложечка, страничка – ложечка, чтобы хоть как-то подсластить себе "Игру в бисер"… Но кубики, гадина, бульонные кубики! Отнять их у нас – то же самое, что отнять любимые кубики у забитого ребенка, которому подарил их отец-алкаш в припадке пьяной любви, и теперь несчастный мальчик, забившись под диван, строит из них светлые города будущего! Верни кубики, мы все простим!"

И до конца страницы в таком духе. Текст был вывешен на двери с обратной стороны: ничто из украденного не вернулось, но кражи прекратились.

Я же говорю, он умел ярко выразиться.

Вот это и было его главной чертой – невероятное импровизационное богатство. Большую часть жизни проживший на нищенские вожатские деньги, только в последние годы приодевшийся и разжившийся какой-никакой мебелью, он был невероятно богат и воспитывал главным образом этим. Конечно, всякий настоящий педагог – личность ренессансная, он обязан сочетать в себе и режиссера, и психолога, и, если надо, сексолога, и певца, и артиста, и что хотите. В Вагнере поразительней всего была легкость дарения, незаметность творческого усилия – он фонтанировал круглые сутки, и это создавало вокруг него ту атмосферу непрекращающегося праздника, которая только и есть самый сильный воспитательный инструмент. Ребенок обязан быть счастлив, ребенок обязан чувствовать себя нужным, любимым, всякую секунду радостно ожидаемым – на этом он настаивал, и эта его мысль в конце концов победила. Он больше других сделал, чтобы разрушить репутацию Артека как образцового советского лагеря с железной дисциплиной, он сзывал туда московских писателей, журналистов, актеров, чтобы они убедились воочию: Артек – это рай, это свобода, это оазис. И к нему поехали. И я знаю, что все знаменитости, которых он наприглашал, уезжали с его фестивалей в слезах.

В последнее время он только и жил фестивалем: поиск картин, привлечение спонсоров (главным образом украинских), приглашение и размещение творческих коллективов, которые развлекали и учили детей… Он даже получил звание заслуженного деятеля искусств Украины. В Москве вышла кассета его песен, музыку к которым написала Ольга Юдахина, любимый его друг и постоянный композитор. У Вагнера завелось многое из необходимого, о чем он только мечтал: кофе, полное собрание Стругацких, книги Лема, видак с мюзиклами ("Звуки музыки" и "Мою прекрасную леди" он мог смотреть бесконечно), бар, холодильник. Жена его Люда смогла наконец вздохнуть поспокойнее.

Я ни разу здесь еще не упомянул Люду, потому что таково уж свойство Вагнера – когда в комнате появлялся он, смотрели на него одного. Он ничего для этого не делал, Бог дал ему такую внешность и такую гипнотическую манеру разговора. Но то, что он прожил хотя бы до сорока трех, с больным сердцем и отказывающими легкими,- заслуга Люды и нескольких самых верных его друзей из "Олимпийского". Люда – врач, очень красивая и очень типичная украинка (разве что блондинистая, а так – вылитая гоголевская героиня, щедрая, шумная, полная, острая на язык). Она была его немного постарше, работала врачом в том же лагере, где он вожатствовал. Помню, как в девяносто третьем сам он с некоторым недоумением, хмыкая и пожимая плечами, сообщил мне, что женился. До этого они лет пять прожили, не расписываясь. Сейчас она поддерживает его дом в абсолютно при-вагнеровском виде, собирает и кормит его друзей и поддерживает их своим мужеством. Его домогались многие, влюблялись и пионерки, и вожатые,- но вот он выбрал Люду, с ее веселостью, умом и железной самодисциплиной, с ее домашними вареньями и умением вести ту полуголодную жизнь, на которую в Артеке долгое время были обречены все сотрудники. Лишь недавно все тут выправилось, сейчас от детей отбою нет, путевки нарасхват.

Тут надо сказать два слова и о тех людях, благодаря которым Вагнер состоялся: все-таки больше нигде ему не дали бы реализоваться так полно и триумфально. Может быть, за границей – да: он съездил от Артека в Америку и, не зная английского (только родной немецкий, и то на уровне бытового общения), очаровал там всех. Но в России – и советской, и постсоветской – людям вроде него не так-то легко было осуществиться: полная непрактичность, обидчивость, ослепительная яркость, характерец не дай Бог и грандиозные прожекты, и все это в Артеке терпели и любили, и всячески поощряли. Если бы не новый генеральный – Сидоренко, победивший на свободных выборах в девяносто втором году, и если бы не вся артековская команда, признававшая Вагнера душой Артека и несомненным авторитетом,- он бы так и остался вечным диссидентом. На моей памяти это единственный диссидент, который, получив власть, не скомпрометировал себя. Ну, может, еще Гавел.

Болеть он начал рано, в детстве, а в тридцать перенес инфаркт. Лечили его какими-то гормональными препаратами, и он, до тридцати продержавшийся в форме и остававшийся редким красавцем, к тридцати пяти снова растолстел, а потом ему стало трудно ходить. Он все время задыхался. Жара, не спадающая даже к октябрю, едва ли была для него самой благоприятной средой. Скоро ему стало трудно даже кофе себе сварить – слава Богу, рядом всегда была самоотверженно служившая ему Танька Ястребова, Танька-Птица, балаклавская девочка с манерами вечного подростка, начальница всего артековского спорта и туризма, сочинительница чудесных стихов. Они и с ней ссорились, и со всеми прочими его друзьями он тоже ругался чуть ли не ежедневно – немного приблизившись к его годам, я начинаю понимать, каково ему было. И все-таки это был прежний Вагнер – веселый, богатый и радующийся друзьям. На друзей и тратились деньги.

Он не был подарком, Боже упаси. Он много врал, это была естественная форма его прирожденной театральности, вот так странно продолжавшаяся в быту. Он требовал к себе внимания и сострадания. Он не умел сдерживаться. Но ведь он все это знал за собой, а иногда я думаю, что все эти вопли, проклятия, сцены ревности и приступы самобичевания были еще одним способом подставить себя, стать объектом насмешки и даже издевательства. Вагнер старел и меньше всего хотел превращаться в рабби. А рабби он уже был – признанный мэтр, главная местная достопримечательность; и ему, вероятно, хотелось, чтобы каждый пятнадцатилетний шкет, ошивавшийся у него в доме и бравший на почит книжки, мог ему строго сказать: "Вагнер, не ори. Совсем уже, да?" Он бы, конечно, взвился, но в душе возрадовался.

Я думаю иногда, что если мы встретимся с ним в так называемом мире ином, это будет встреча с совершенно другим Вагнером. Он будет там молодой и стройный, а не тот грузный, задыхающийся, постаревший, которого мы знали в последние годы. Исчезнет все, что ему мешало. Будет опять его звонкая и прозрачная душа, его сплошной праздник. Много музыки, которую он любил. Много еды, которую он любил – хотя бы и чисто виртуальной. Он обожал угощать, на один из последних дней рождения созвал два десятка гостей – "Буду запекать мое любимое мясо под сыром, а ля Париж!". Запек, нес противень из общажной кухни, пошатнулся, рухнул вместе с противнем. Когда пришел в себя и кое-как собрал мясо, прохрипел нашим девчонкам, хлопотавшим над ним: "Ну и ладно. Будет мясо а ля паркет".

В последнее время все очень быстро катится к какой-то повальной деградации, потому что экстравагантных и щедрых людей, не вписывающихся в систему, становится все меньше. Устали уже все от этих людей, с ними одни хлопоты. Я, конечно, не Березовского имею в виду, его театр нам всем дороговато обходился,- но, в общем, стабилизация предполагает известное побледнение, посерение человеческого сообщества. Прав оказался в своем прогнозе Пелевин: сначала у нас было равенство без справедливости, потом свобода без справедливости и равенства, теперь, видимо, наступит стабилизация без равенства, справедливости и свободы. В этом не будет виновата власть – в этом виноват будет деградирующий народ, который разрешает себе все меньше и меньше к чему-либо стремиться. Если бы Вагнер каким-то чудом вновь оказался на отряде, не знаю, о чем он говорил бы с этими детьми. Ведь они не читали книжек, на которых он вырос, им не нужны стихи и песенки, которые он знал и сочинял… А если бы он все-таки вырастил из них за месяц артековской смены тех, кто был ему нужен и интересен, тех, для кого стихи и фильмы не были пустым звуком,- каково им было бы возвращаться назад?

И даже в Артеке, где чтут его память и помнят его уроки, стало как-то без него пусто и серо, хотя фестиваль и продолжается, и на очень хорошем уровне. Трудно сейчас даже представить, что вот, мог быть Вагнер, можно было к нему зайти и рассказать ему все, и он, не всегда давая советы, всегда находил абсолютно точное слово утешения. Он чувствовал другого, как себя и лучше, чем себя. Я понял это впервые в тот же свой первый приезд, мы были еще на вы, закрывалась юнкоровская смена, дети веселились отдельно, журналисты – отдельно. Мы с ним пошли к детям, а у меня была как раз трудная любовь, да и уезжать мне не хотелось,- я сильно скис. Тем не менее по мере сил скакал со всеми и поднимал лимонадные тосты. Во время одного особенно буйного пляса мы оказались в хороводе рядом с Володькой.

– А вы не кукситесь, Дима,- сказал он мне назидательно.- Царица Савская считала, что и это пройдет.

Ну вот, и это прошло, и то прошло, и все прошло. И Вагнер прошел, и лежит теперь на старом симферопольском кладбище, а в четыреста тринадцатой комнате живут другие люди. И только в квартире, которую ему дали и в которой он не пожил ни дня, остались его книги, его кошка Адель и его коллекция колокольчиков.

Впрочем, когда в Артеке по-прежнему собираются его друзья и ученики, он присутствует среди них необыкновенно живо. И даже теперь, когда я все это пишу, передо мной стоят все ваши родные рожи, дорогие мои, единственная среда, в которой никем не надо было притворяться: Давыдов, Танька, Андрюха, Людвиг, Чиж, Кит, Люда, Машка, Рубик, Женя Гагарина по прозвищу Гэндальф, Барцев, Мендельсон, Ольга, Шурка…

Я понял уже, что если нет Вагнера – единственный для нас выход заключается в том, чтобы самим быть Вагнером, всем вместе посильно воссоздавать его, делая то же, что делал он. Из всех нас не вылепишь одного его, но можно хотя бы пытаться, дотягиваясь до него, наследуя и следуя ему.

Назад Дальше