Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения - Елисеева Ольга Игоревна 4 стр.


Государь призвал к себе своего далеко не старого "отца-командира" И.Ф. Паскевича и уговаривал его ехать на Кавказ, несмотря на трудные отношения с Ермоловым: "Я тебя прошу, сделай для меня это… Неужели я так несчастлив, что, когда только коронуюсь, и персияне - чего никогда не бывало - берут у меня провинции? Неужели Россия не имеет уже людей, могущих сохранить ее достоинство?"

Непривычный для императора тон. Но то были первые месяцы царствования. Критический момент. И разговор с близким человеком, хорошо знавшим Николая I еще великим князем.

К тому же на следствии выяснилось много неприятного для "проконсула" Кавказа Ермолова. И государь имел причины ему не верить. Впрочем, как и сам Бенкендорф. Декабрист Цебриков писал: "Ермолов мог предупредить арестование стольких лиц и потом смерть пяти мучеников, мог бы дать России конституцию, взять с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков, пойдя прямо на Петербург". Но Ермолов, имев настольную книгу Тацита и комментариев на Цезаря, ничего в них не вычитал".

Молодо-зелено. Только человек, не закаленный "долговременной опытностью" в делах, способен полагать, будто дивизию так уж легко снять. Весь корпус расквартирован - все равно что разбросан - по несколько тысяч человек в разных местах. Александр Христофорович, начинавший службу на Кавказе, эту арифметику знал хорошо. Ермолову перейти свой Рубикон и прыгнуть из "проконсулов" в "диктаторы" посложнее, чем Цезарю.

Но тот факт, что Алексей Петрович - сторонник Константина и намеренно задержал присягу, в военной среде известен. Сразу возникли домыслы: не намеренно ли командующий Кавказским корпусом впустил врага в русские пределы, чтобы удобнее ловить рыбу в мутной воде? В воде новой Смуты?

"НАДО БЫ СПРЫСНУТЬ!"

Никто не видел этой новой смуты ближе Александра Христофоровича. Весь день 14-го он был подле государя. Близ царя, близ смерти, как говорится. А вечером по горячим следам написал другу Михайле Воронцову в Одессу: "Если бы эта династия не занимала трон, ее следовало бы провозгласить". И вскоре получил ответ: "Когда же государь начнет нас щадить, а… вешать?" "Нас" - значит тех, кто работает, держит на себе империю. О вторых и так ясно.

В ночь на 15-е Бенкендорф специально проехал по улицам. Мороз крепчал. Город был наводнен войсками и разделен на квадраты бивуаков. Полиция при свете факелов и костров очищала Сенатскую площадь от трупов. Еще никому в голову не приходило соскребать с тротуаров застывшую кровь. Руки-ноги бы собрать да сложить в сани. Вереницы возков, телег, розвальней, а на них не прикрытые рогожей люди ли, куски ли людей - не поймешь.

Бенкендорф, проезжая верхом по набережной в сторону Галерной, остановил квартального надзирателя, чтобы спросить: сколько? За тысячу.

На зданиях вокруг окна до верхних этажей были забрызганы мозгами и кровью. В нише на стене Сената прежде стояли Весы Правосудия. Туда забрался народ, чтобы лучше видеть творившееся на площади. Первый залп картечи, такой мирный, по мысли государя, - поверх голов мятежников - попал по зевакам.

Бенкендорфа трудно было удивить кусками человеческих тел. Но менее всего хотелось продолжения. Не на поле боя, не в чужом краю. Тогда неясно было, полыхнет ли в Москве, Киеве, Варшаве? Юг, 2-я армия, Тульчин. Что будет там?

Когда генерал вернулся во внутренние комнаты дворца, они походили на бивуак. Беспрестанно являлись посыльные с донесениями командиров разных частей. Государь спать не мог. Он оставался в том же мундире, в который облачился утром, переодеться сил не хватало. Прилег на полчаса на стоявший в коридоре диван, закрыл глаза и тут же открыл.

Уже приводили арестованных. Генерал-адъютанту К.Ф. Толю было поручено снимать показания. Вскоре его сменил Бенкендорф. Он расположился на софе возле маленького столика под портретом покойного императора. Считалось, что смотреть в лицо Александру Павловичу бунтовщикам будет стыдно. "Мое намерение, - сказал тогда император Александру Христофоровичу, - не искать виновных, а дать каждому шанс оправдаться".

Полгода, как пустой сон. Кому-то из арестованных он сочувствовал. Кто-то его раздражал. Был суд, который вовсе не следовало бы считать фарсом. Документы готовил сам М.М. Сперанский - лучший юрист России, а может статься, и Европы. Реформатор. Однако и у него душа не принимала бунта. Слишком страшное "завтра" он сулил.

Однако хуже всего Бенкендорфу показался день казни. 13 июля.

В три, когда осужденных вывели, едва развиднелось, и люди с трудом могли рассмотреть собственные руки. Часовые молчали. Священник в предпоследний раз подошел с крестом. Бестужев-Рюмин плакал. Рылеев шел с поднятой головой. Он был жертва при заклании и верно понял свою роль: "Я умираю как злодей, да помянет меня Россия!"

Каховский молчал. Он все сказал на следствии. Горько сожалел о Милорадовиче. Негодовал на покойного императора. Уверял, что дальше будет хуже. Видел слезы молодого царя. Слышал его отзыв: "Это человек, исполненный самой горячей любви к родине, но законченный изверг". Чего же больше? Утешаться тем, что ты единственный, кого государь действительно хотел помиловать?

Пестель вышел, понурив голову. Без речей. И как видно, молился. Он всегда много думал о Боге, только мысли его на сей счет иным казались странными. Вид виселицы привел полковника в замешательство: "Я полагал быть расстрелянным".

Тем временем из крепости стали выводить тех, кому надлежало только увидеть казнь. А самим подвергнуться позорному аутодафе с ломанием шпаг и сжиганием мундиров. Их было немногим более сотни. Удивленный ропот прошел над плацем, сжатым в каре первыми гренадерскими ротами гвардейских полков. Говорили, что в казематах побывало около полутысячи. Где же остальные? Менее всего верилось, что их отпустили.

Барабанная зыбь.

Чтение приговора.

Измученные люди, паче чаяния, оказались равнодушны к августейшему милосердию. Их смешила мрачная торжественность. Не трогало унижение перед товарищами. Бедный князь Сергей Волконский имел наглость раскланиваться со знакомыми, которые шарахались от него, как от зачумленного.

Заключенный в четвертое, сводное, каре Мишель Лунин, дослушав сентенцию суда, крикнул по-французски: "Прекрасный приговор, господа! Надо бы спрыснуть!" И тут же, скинув штаны, исполнил сказанное.

Его выходка была встречена с веселым сочувствием. В том смысле, что мочились они на прощение императора. И хотя больше никто примеру не последовал, но черта между осужденными и их вчерашними сослуживцами обозначилась резко.

На помосте между тем заканчивались последние приготовления. Раздался рассыпной барабанный бой, каким обычно сопровождают гонение сквозь строй, и уже не умолкал ни на минуту. Осужденным нахлобучили на головы белые мешки, накинули петли. Скамьи мерно подрагивали под ногами. Когда их вытащили, лишь две веревки упруго дернулись, оставив качаться коконы человеческих тел. По судорожному, быстро прекратившемуся движению ног было видно, что Пестель и Бестужев умерли сразу. Самый виноватый и самый молодой…

Но трое несчастных полетели вниз. Других веревок не было, пришлось посылать в лавки, по утреннему времени закрытые. Наконец достали втридорога и, чертыхаясь, начали прилаживать заново. Опять явилась скамья. Послышался барабан, нервно выбивавший "зеленую улицу". Доска шатнулась, и новые веревки оправдали надежды.

Немногочисленная, но с каждой минутой прибывавшая толпа рванула было через заграждения к виселице в надежде поглумиться над трупами. В воздухе замелькали камни и палки. Но солдаты оттеснили зевак от места казни. Через два часа тела сняли и отнесли в Троицкую церковь для отпевания. На следующий день должен был состояться общий молебен за упокой тех, кто погиб на Сенатской площади.

Через неделю пришло письмо от друга Михайлы из Одессы: "Ни в одной другой стране пятью виселицами дело бы не ограничилось".

"КАК Я БОЯЛСЯ, КАК БЕЖАЛ"

Какое из этих страшных событий подтолкнуло государя к решению о Пушкине? Паскевич, конечно, все исправит на Кавказе. Но и здесь, "во глубине России", необходимо склонить чашу весов в пользу молодого императора. Коронационные торжества - прекрасное время для помилования.

Дорога из Михайловского до Москвы заняла четыре дня. Ровно вдвое больше, чем у фельдъегеря Вальшема в одиночку. "Без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается", - писал поэт соседке П.А. Осиповой. Сопровождающий имел строжайшее предписание забрать Пушкина и без промедления доставить к императору. Ожидать от такой спешки добра не стоило. Сам Вальшем ничего не знал и, кажется, думал, что везет смутьяна на расправу.

С собой Пушкин захватил "Пророка", намереваясь при встрече зачитать царю:

Восстань, восстань, пророк России!
Позорной ризой облекись,
Иди и с вервием вкруг выи
К у[бийце] г[нусному] явись!

Так, с обличением у сердца, поэт проделал весь путь, крайне возбужденный и на вид совсем больной. 8 сентября около четырех пополудни экипаж прибыл к канцелярии дежурного генерала. А уже оттуда поднадзорного препроводили в Чудов дворец в комнаты императора.

Многие, кто был представлен Николая I после коронации, отмечали, что император не походил на себя. Чиновник Ф.Ф. Вигель вспоминал: "Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, беленький, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе со стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высоко поднятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было".

Но Пушкин видел Николая Павловича раньше. Он оставил его портрет на полях поэмы "Руслан и Людмила", написанной фактически к бракосочетанию великого князя с прусской принцессой Шарлоттой, в православии Александрой Федоровной. Тогда, в 1817 г., камер-паж П.М. Дараган описывал Николая: "Он был очень худощав и оттого казался еще выше. Облик и черты лица его не имели еще той округлости, законченности красоты, которая в императоре так невольно поражала каждого и напоминала изображение героя на античных камеях".

Никаких камей. "Худенький, жиденький", совсем не строгий. Менее всего похож на "убийцу". Тем более на "гнусного".

В поэме "Тазит" 1829 г. Пушкин описал встречу молодого горца с кровным врагом, которого герой не может убить из сострадания.

Отец: Кого ты видел?

Сын: Супостата.

Отец: Кого? кого?

Сын: Убийцу брата.

Отец: Убийцу сына моего!..

Приди!., где голова его?

Тазит!.. Мне череп этот нужен.

Дай нагляжусь!

Сын: Убийца был

Один, изранен, безоружен…

В поэме, узнав, что юный горец не совершил "долга", отец прогоняет его словами: "Ты трус, ты раб". И желает: "Чтоб мертвый брат тебе на плечи/ Окровавленной кошкой сел/ И к бездне гнал тебя нещадно".

Если учесть, что "братьями" Александр Сергеевич называл и пятерых повешенных, и сосланных в Сибирь, чья "участь ужасна", то возникает обоснованное сближение.

Закономерен вопрос: кто из двоих был в тот момент слабее? Кто в ком нуждался? И сразу же неумолчный хор голосов ответит: император после "расправы" с декабристами нуждался в авторитете Пушкина. Его возвращением он прикрыл самого себя от стрел "общественного мнения". Недаром княжна А.И. Трубецкая заявила: "Я теперь смотрю другими глазами на государя, потому что он возвратил Пушкина". Ее мнение как бы вобрало в себя десятки подобных же, разбросанных по пушкинской мемуаристике.

Но есть еще и слова самого поэта. В 1835 г. в переводе Горация он рассказал о времени, когда "за призраком свободы" его и молодых друзей "Брут отчаянный водил":

Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся, как бежал!
Но Эрмий сам незапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал,
И спас от смерти неминучей.

В реальности все было менее "античным": печка, продрогший гость, его царственный собеседник, явно не знавший, как себя вести. Сам Николай рассказывал в присутствии М.А. Корфа, старого соученика поэта по Лицею: "Я впервые увидел Пушкина… после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного, и в ранах… "Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?" - спросил я его между прочим. "Был бы в рядах мятежников", - отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным".

Сколько раз отечественное литературоведение раскаивалось за Пушкина в этом рукопожатии! А сам поэт? В его отношениях с императором бывали и восторги, и обвинения, и усталость друг от друга. "Что же, - продолжал Николай I свой рассказ, вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ!"

А мог бы вспомнить и чтение по московским гостиным "Бориса Годунова", и "Гаврилиаду"… Но что простил, то простил, Предоставим снова слово Вигелю, который отлично передал катарсис, пережитый при встрече с императором: "Когда с улыбкой он обратил ко мне несколько приветливых слон, то в одну секунду мой страх превратился в неизъяснимую радость… опять полюбил я жизнь и ею рад бы был пожертвовать для него".

Но все могло в одну секунду перемениться. Если бы достоянием гласности стал тот вариант "Пророка", где исследователи из букв "У. Г." восстанавливают "убийцу гнусного". Рассказ о "каких-то очень подозрительных стихах", которые Пушкин обронил ни то на дворцовой лестнице, ни то дома у С.А. Соболевского, передают несколько свидетелей: П.А. Ефремов, А.В. Веневитинов, затем П.И. Бартенев со ссылкой на Н.А. Полевого, А.С. Хомяков в письме к И.С. Аксакову.

Хотя самый страшный вариант последней строки "Пророка" известен только благодаря Полевому, учитывая его, можно понять предостережение управляющего III отделением М.Я. Фон Фока в письме Бенкендорфу 17 сентября: "Говорят, что государь сделал ему (Пушкину. - О. Е.) благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему".

Глава 2
"САМОЗВАНЕЦ"

В первый раз Бенкендорф предметно столкнулся с Пушкиным не по поводу "Пророка" или даже "Андрея Шенье". А по поводу досадного недоразумения - поэт без спросу читал у друзей "Бориса Годунова". Как говорится, давши слово - держись… А Пушкин дал слово.

И тут же нарушил. Даже не предав случившемуся значения.

И не он один. В знаменитом письме 1837 г. шефу жандармов Жуковский удивлялся: "…Нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писавших не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его непозволенным?"

Ольга Елисеева - Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения

А.С. Пушкин. Художник И.-Е. Вивьен де Шатобрен

В каком свободном мире, по сравнению с русским XX в., жили эти люди!

Слова Жуковского справедливы: "Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя". Тем не менее Пушкина только что освободили. В отношении его все дули на воду. Кроме самого поэта.

Назад Дальше