"ЧЕРНАЯ ТУЧА"
Малочисленность полиции, обусловленная возможностями - вернее, невозможностями - казны, объясняла постоянные упования III отделения на нравственность и религиозность народа. Только повиновение заповедям позволяло надеяться, что подданные не затопчут служителей порядка, а потом и друг друга.
Поставленные перед Корпусом жандармов задачи были для русского общества новыми. Когда последовали первые аресты в Министерстве финансов, то в Петербурге решили, что все еще продолжают хватать причастных к делу 14 декабря.
Между тем на золотых приисках, где благодаря воровству казна получала только треть от добытого, убийства проверяющих происходили регулярно. В начале царствования на западных границах Жандармский корпус вел настоящие войны с разбойничьими шайками. Жители Курляндской, Лифляндской и Витебской губерний, некогда принадлежавших Польше и не отличавшихся богатством, получали паспорта, позволявшие им попасть в более благополучные центральные районы страны, и целыми партиями направлялись грабить. Чтобы осуществлять их переброску через Виленскую губернию, необходимо было попустительство местной администрации и даже местной полиции.
Последняя была из рук вон плоха. Об этом в голос кричали жандармские донесения с мест. Тот же Бибиков в конце письма о Пушкине прямо говорил: "Я вынужден, генерал, входить с вами во всякого рода подробности, потому что вы вовсе не должны рассчитывать на здешнюю полицию: ее как бы не существует вовсе, и если до сих пор в Москве все спокойно", то сие стоит приписать милости Божией и "миролюбивому характеру" русских обывателей.
Глубоко неверна точка зрения, будто Пушкин, находившийся при Александре I под надзором полиции, как бы "перешел по наследству" к III отделению. Это были разные, подчас враждовавшие друг с другом учреждения. Тот факт, что поэта изъяли из ведения полиции и как бы частным образом отдали под присмотр Бенкендорфа, говорил о статусе бывшего опального в глазах императора.
Следили за Пушкиным, вопреки мнению советских исследователей, спустя рукава - иначе он не смог бы ни удрать на Кавказ, ни затеять роковой дуэли. Вероятно, в присмотре за поэтом не видели дела первоочередной важности. Пушкин стал неприятным бонусом - ложкой дегтя в бочке меда, под которой понималось само создание ведовства. Ведь Бенкендорф подавал проекты о введении жандармерии с 1807 г. - почти двадцать лет.
С самого начала своего существования III отделение участвовало в проверке гражданских чиновников на местах. В 1833 г. жандармский полковник А.П. Маслов сообщал из Тобольска: "Здешнее начальство… и городничий учредили за мной полицейский надзор столь явным и дерзким образом, что я не могу сделать шага из моей квартиры, чтобы не быть преследуемым. По ночам расставляются и конные надсмотрщики, дающие знать в полицию, когда я выезжаю, возвращаюсь, кто ко мне ездит и тому подобное". Собирать сведения в таких условиях было практически невозможно.
Что Тобольск? За Фон Фоком полиция следила в самом Петербурге, не выпуская на улицу. Генерал-губернаторы обеих столиц надеялись, что новое ведомство подчинят непосредственно им. В III отделении видели просто вторую полицию, заведенную правительством с перепугу после 14 декабря.
Нельзя сказать, чтобы бюрократический аппарат выразил восторг по поводу контрольных функций, которые возложила на себя канцелярия императора. Ф.Ф. Вигеля, приятель Пушкина времен южной ссылки, а в тот момент градоначальник Керчи, писал: "Разве не было губернаторов, городских и земских полиций и, наконец, прокуроров, которые должны были наблюдать за законным течением дел? Неужели дотоле не было в России ни малейшего порядка? Неужели везде в ней царствовало беззаконие? А если так, могла ли все исправить горсть армейских офицеров, кое-как набранных? Даровать таким людям полную доверенность значило лишить ее все местные власти, высшие и низшие… Вся спокойная, провинциальная, деревенская жизнь была оттого потревожена. Можно себе представить, какая деморализация должна была от этого произойти!"
Обратим внимание на слово. Оно употреблено не совсем в современном значении. В 1817 г. Бенкендорф во время одной из проверок писал Воронцову, что "наших чиновников не деморализуешь ни пехотой, ни артиллерией". Через десять лет самим фактом учреждения высшего политического надзора он этого добился. Как человеку военному, ему было очевидно, что после артобстрела противник захвачен врасплох, сбит с толку, спешно покидает неудобные позиции, в его рядах начинаются паника и хаос. Следом идет атака конницы. А Бенкендорф был лихим кавалеристом…
Но и позиция Вигеля понятна - сам гражданский чиновник, он не терпел вмешательства офицеров в систему управления. Не поладил с генерал-губернатором Одессы Воронцовым, сетуя, что из его канцелярии, где засели бывшие штабные русского Оккупационного корпуса во Франции, "решения вылетают с такой же скоростью, с которой туда влетают прошения", а сами новоявленные канцеляристы "не могут отличить докладной записки от рапортички". Мало ли что население довольно - делопроизводственный порядок "страждет".
Бенкендорфа он называл "пустоголовым", голубой мундир "одеждою доносчика, производившей отвращение даже в тех, кто его осмеливался надевать", а III отделение - "черной тучей, облекшей Россию" и не позволявшей "наслаждаться счастьем в первые годы царствования справедливейшего из государей".
Однако трудно было питать "доверенность" к "высшей и низшей" администрации после того вала жалоб, который пошел в Сенат. Они показывали степень коррумпированности чиновников, в первую очередь полицейских и судебных. Место квартального надзирателя, например, приносило ежегодно, помимо скромного жалованья, более 3 тысяч рублей дохода.
Полиция, крайне недовольная тем, что из ее состава вывели Особенный департамент, всячески старалась подмять под себя новое ведомство. Жандармские функционеры обижались и со своей стороны не щадили в отчетах ни Министерства внутренних дел, ни юстиции, где зло "видимо, но ненаказуемо". "Я поседею от этого… - рассуждал Бенкендорф накануне войны с Турцией в 1828 г. - Когда интриги превзойдут меру моего терпения, я попрошу место… во главе какой-нибудь кавалерийской части". Но оставить "интриги позади фрунта" никак не удавалось.
И вот на фоне этих препирательств явилось дело о "Борисе Годунове". Сказать, что оно было для Александра Христофоровича лишним и связанные с ним вопросы решались на колене, - значит ничего не сказать.
"ВОЛЯ ВЫСШЕГО НАЧАЛЬСТВА"
После свидания Пушкина с государем Бенкендорф, конечно, согласился приглядывать за поэтом. Кто же отказывает императору? Вероятно, генерал полагал, что с прощеным не будет серьезных хлопот. Он еще не знал, что ему вручают одну большую проблему, для занятия которой следует выделить особый департамент.
22 ноября 1826 г. Александр Христофорович направил Пушкину вежливейшее послание, в котором напоминал, что уже писал к поэту однажды, но не получил ответа. Момент исключительно важный - от него зависели дальнейшие отношения, а они были уже заранее испорчены.
"При отъезде моем из Москвы, не имея времени лично с вами переговорить, обратился я к вам письменно с объявлением высочайшего соизволения" впредь представлять все новые произведения до их обнародования "через посредничество мое или даже прямо его императорскому величеству". Из сторонних слухов Бенкендорф должен был заключить, что первое письмо дошло, "ибо вы сообщили о содержании оного некоторым особам". Несмотря на прямую просьбу императора, трагедия была читана, а письмо оставлено без ответа.
Некрасиво получилось. "Я уверен, впрочем, что вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере великодушного к вам монаршего снисхождения", - заключал Бенкендорф. Это была почти угроза.
Подчеркнутая, преувеличенная вежливость в те времена - род оскорбления. Но сам Александр Христофорович свою пощечину уже получил. Его первое письмо от 20 сентября нарочито не заметили. Оставили без ответа. А ведь Бенкендорф теперь занимал не ту должность, чтобы его обращениями манкировали.
Пушкину пришлось извиняться: "Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо…" Что за игры? Письмо всегда требует ответа. Даже в наш вульгарный век. А тогда жили люди воспитанные…
Пушкин умел ясно показать, чего хочет и как себя трактует. Отсутствие ответа на письмо Бенкендорфа - жест, который обладал знаковостью. Александр Сергеевич демонстративно не замечал шефа жандармов, подчеркивая, что говорит прямо с царем. В письме Вяземскому 9 ноября рассказано именно о паре поэт - царь: "Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитву, вероятно, сочиненную при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом".
Если третий и возможен, то только молящий Бога за двух первых. Активная роль для него не предусмотрена. Он, как в любовном треугольнике, - лишний.
Сердце владыки действительно "умилилось", потому что, прочитав ответ поэта про чуждость деловым бумагам, Николай I писал Бенкендорфу, что "совершенно очарован Пушкиным". Человек из другого мира! А они-то, грешные, все про деловые бумаги… При этом на прямое общение с прощенным император не выходил. Хватило одного разговора.
Поэту напомнили: к нему приставлена усатая нянька, с которой отныне предстоит общаться. Чего только не говорили по поводу этой досадной фигуры, вклинившейся между царем и поэтом, "ограничивая добрые намерения первого и стесняя великий талант второго". Называли Бенкендорфа "неизбежным посредником", который предлагал Пушкину царские решения в "холодно-издевательском тоне". Особенно почему-то пеняли за вежливость посланий, как если бы шеф жандармов должен был кричать на Пушкина, топать ногами и рукоприкладствовать. Оба были светскими людьми, а значит, старались не нарушать приличий.
После второго письма, когда поэт понял, что глава III отделения от него не отстанет - такова высочайшая воля, - Пушкин извинился незнанием, недопониманием и даже тем, что ему "было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями… человека государственного, среди огромных его забот".
Изысканная вежливость в ответ на изысканную же вежливость. И сразу у издателей - М.П. Погодина и С.А. Соболевского - были остановлены уже отданные в печать стихи. Зачем передавал? Думал, что проскочат? Но "такова воля высшего начальства", и Пушкину "уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову".
Могло быть иначе? Николай I сам поставил между собой и вчерашним ссыльным "интервал" в виде шефа III отделения - как бы отодвинул его от себя на расстояние вытянутой руки.
Попробуем понять почему. Прежде всего этикетные тонкости. Государя воспитывали весьма сурово и нарушений субординации он не любил, разве только позволял их сам. В те времена не принято было, чтобы чиновник X класса, как бы того ни хотелось биографам гения, разговаривал с государем прямо. То есть через головы тех, кто стоял на служебной лестнице выше его.
Назначая для Пушкина "куратором" генерала Бенкендорфа - II класс по Табели о рангах, - император уже до невозможности сокращал дистанцию. Это был прямой путь "в чертоги". Картина "Царь - Поэт", такая привычная для сегодняшнего читателя, не существовала в сознании современников. Лишь немногие из них привыкали мыслить "поверх чинов".
Кроме того, Александр Христофорович, хоть и обладал впечатлительным, холерическим темпераментом - французским характером, как тогда говорили, - тем не менее за годы и годы службы научился себя сдерживать. Он умел быть вежлив не только когда хотел, но и когда надо.
Николай I подобной сдержанностью не отличался. Он был гневлив. И даже подчас криклив. Всю жизнь старался удерживать бурный темперамент. Раскаивался в сказанных словах. Но максимум чему научился - извиняться за свое поведение. Ценное для монарха качество, особенно если оно касалось и дежурного камер-пажа, и казака-возницы. Накричал - виноват. Простите.
Но срываться на Пушкина император, видимо, не хотел. А тот вел себя… очень свободно. Вот рассказ об их первом разговоре чиновника III отделения М.М. Потапова: "Поэт и здесь вышел поэтом; ободренный снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец дошло до того, что он, незаметно для самого себя, приперся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: "С поэтом нельзя быть милостивым!"".
В приемной А.X. Бенкендорфа. Неизвестный художник
А то что? Сядет на шею?
Этот случай, приводивший в восторг поколения пушкинистов - какая непосредственность! - в глазах современников, людей с детства скованных манерами, - выглядел скандально. Шокирующе.
Показателен случай с В.К. Кюхельбекером, которого 26 октября 1827 г. перевозили в крепость Динабург. По дороге на станции Залазы кибитка остановилась, и старый лицейский друг увидел Пушкина. "Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили, - писал сам Пушкин. - Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал.
Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали".
Фельдъегеря Пушкин напугал не на шутку. Тому не понравились ни поцелуи, ни разговоры друзей. Он велел другим сопровождающим везти арестанта дальше, а сам задержался заплатить прогоны. Тут "г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег; я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в Петербург в ту же минуту доложит его императорскому величеству… и генерал-адъютанту Бенкендорфу… это тот Пушкин, который сочиняет".
После первой встречи Ф.В. Булгарин заметил, что поэт "дитя по душе". Но дети бывают и лукавыми, и капризными, и драчливыми. Когда Пушкин сказал фельдъегерю, что сам "был посажен в крепость, а потом выпущен", он не просто заврался, а искренне верил в свои преувеличения. Ссылки же на императора и Бенкендорфа имели целью запугать сопровождение Кюхельбекера.
Во время разговора с государем Пушкин сказал, что Вильгельм Карлович ему как брат. Николай I напомнил события на Сенатской, когда Кюхельбекер стрелял в его родного брата - Михаила Павловича. На следствии великий князь Михаил выступил ходатаем за Кюхельбекера, прося для него снисхождения. Благодаря его рыцарскому поступку Вильгельма Карловича не повесили. Но и смотреть на Кюхлю глазами Пушкина император не мог.
Чтобы избежать подобных сцен, Николай I и поставил перед поэтом препятствие в виде Бенкендорфа.
"ВЕНЕЦ ЗА НИМ!"
Пушкин уверял шефа жандармов, что посылает ему единственный рукописный экземпляр "Бориса Годунова", и просил вернуть. Теперь следовало ознакомиться с текстом. Но… и императору, и Александру Христофоровичу было некогда. Они скорее просматривали, чем читали.
Между тем многие места после 14 декабря звучали подозрительно.
Вот Самозванец допрашивает пленного о делах в русской столице. Тот отвечает:
Там говорить не слишком нынче смеют.
Кому язык отрежут, а кому
И голову - такая, право, притча!
Что день, то казнь. Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три
Сойдутся, - глядь - лазутчик уж и вьется,
А государь досужею порою
Доносчиков допрашивает сам.
Вот бояре обсуждают порядки при Годунове, и Пушкин говорит Шуйскому:
…он правит нами,
Как царь Иван (не к ночи будь помянут).
Что пользы в том, что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно,
Мы не поем канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей?
Уверены ли мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы.
Монолог царя Бориса, начинающийся словами: "Достиг я высшей власти", - имеет очень характерное окончание:
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть…
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося.
Тогда - беда! Как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молоток стучит в ушах упрек…
И мальчики кровавые в глазах…
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
Сказать ли, что у молодого государя были свои "мальчики кровавые" - целых пять? И не беда, что заговорщики предполагали цареубийство. Он мучился. Хотя и считал себя правым. Поэтому крик юродивого: "Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода - Богородица не велит" - звучал как приговор.
Написанная за полгода до роковых событий, пьеса оказалась по ассоциациям удивительно злободневна.
Была еще одна болезненная тема - призвание на царство неправедного царя Бориса Годунова, после чего и воспоследовали бедствия Смуты. Возгласы народа: "Ах, смилуйся, отец наш! Властвуй нами!" или "Венец за ним! он царь! он согласился!" - очень напоминали разговоры времен междуцарствия.
Наследуя не прямо, а через голову цесаревича Константина, Николаи, как сам писал, "боялся быть неправильно понятым". То есть обвиненным в захвате короны. Слова изменника воеводы Басманова: "Но смерть… но власть, но бедствия народны…" - прекрасно передавали колебания кануна восстания.
После смерти Александра I Совет под давлением петербургского генерал-губернатора А.М. Милорадовича, вопреки воле покойного императора, высказался за присягу цесаревичу Константину, поскольку "нельзя распоряжаться престолом по завещанию". Эта присяга была принесена, в том числе и Николаем. Но вследствие решительных отказов Константина выехать из Варшавы и принять корону в ночь с 13 на 14 декабря Николай I прочел в Совете манифест о своем вступлении на престол. И он, и присутствующие понимали, что на другой день гладко дело не пройдет. Но выхода не было. Николай уже знал о заговоре. О многом догадывались советники.
Между Петербургом и Варшавой курсировали курьеры, везя в одну сторону мольбы либо принять престол, либо гласно заявить об отречении, а в другую решительные отказы. Ведь и Константин был осведомлен о тайном обществе.
"Я себя спрашивал, кто большую приносит из нас жертву, - рассуждал Николай о себе и Константине, - тот ли, который отверг наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и оставался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, - или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче".