* * *
Верхом на коне Денис Васильевич чувствовал себя помолодевшим. Несмотря на затянувшуюся холодную погоду, ревматические боли не беспокоили, и о них в другое время он не вспомнил бы, но теперь никак нельзя была забывать. Ермолов уже известил Дибича, якобы брат Денис серьезно болен и "служит из последних сил". Надо держать себя так, чтоб никто из сослуживцев не усомнился в генеральском ревматизме, чтоб каждый мог, в случае необходимости, подтвердить достоверность ермоловского донесения. Задача, что и говорить, не из легких! Особенно когда командуешь таким превосходным отрядом, и всюду видишь пламенеющие боевым задором лица, и уже различаешь вдали неприятельские пикеты, и улавливаешь тонкий свист пуль, посланных из горных ущелий неуловимыми джигитами.
Отряд, перевалив через хребет Безобдала, спускался в долину близ Мирака. Достигнув места, откуда открывался вид на миракские укрепления, захваченные неприятелем, Денис Васильевич разглядел на высотках впереди укреплений и с правой стороны от них большое скопище конницы. Отряд приостановился. Полковник Севарсамидзе, начальник грузинских ополченцев, гарцевавший на горячем кабардинце в передней цепи, подскакал к Денису Васильевичу.
– Конница проклятого Гассан-хана… Прошу позволения атаковать!
Красивое, горбоносое, загорелое лицо молодого полковника слегка подергивалось, черные глаза возбужденно сверкали. Нетерпение его было понятно. Вероломный и жестокий Гассан-хан разорил десятки грузинских селений, в том числе принадлежавшее Севарсамидзе имение, уничтожив там его родных.
Денис Васильевич, глядя ободряюще на полковника, не замедлил распорядиться:
– Хорошо. Сбейте их правый фланг, но опасайтесь засад и не преследуйте далеко… А вы, Николай Николаевич, – обратился он к стоявшему рядом Муравьеву, – возьмите казаков и пару пушек и отрежьте персианам дорогу в наш тыл. Я же с остальными орудиями и пехотою двинусь прямо на Мирак. С богом, господа!
Муравьев еще раз мог убедиться, что в отсутствии отваги, решительности и военных познаний Дениса Васильевича упрекнуть трудно. Миракская операция удалась блестяще. Грузинские ополченцы обрушились на правый фланг с яростью необыкновенной. Неприятельская конница была приведена в полное расстройство. Гассан-хан попытался, как и ожидалось, передвинуть часть своих войск и зайти в тыл, но там стояли скрытые в кустарнике пушки Муравьева, залпы картечью заставили персиан повернуть обратно.
В это же время загрохотали орудия и на центральном направлении. Пехота, приведенная Денисом Васильевичем, грозно ринулась на штурм укреплений, и спустя какой-нибудь час на них уже развевался русский флаг.
А на другой день отряд Дениса Давыдова был в персидских владениях. Заняли большое селение Кюлиюдже и несколько деревень, подошли к урочищу Судег-ям. Сопротивления никто не оказывал. Жители пограничных городов и сел бежали в глубь страны. Гассан-хан с остатками разбитой конницы спешил укрыться за толстыми каменными стенами Эриванской крепости. Паническое смятение, вызванное известием о вторжении русских, заставило сардара эриванского отказаться от наступательных планов, собранные для этой цели близ озера Гохчи войска стягивались теперь сардаром для защиты своей столицы.
* * *
В начале октября, благополучно завершив смелый рейд, отряд Дениса Давыдова возвращался в Джелал-Оглу. Офицеры и солдаты находились в приподнятом настроении. Опасности были позади, ожидался длительный, заслуженный отдых, возможно и награды, а к тому же в Гумрах интенданты вволю снабдили отряд провиантом и вином.
На привалах не умолкали песни и острые шутки, кипели жаркие споры, начисто вытаптывались полянки вокруг костров неутомимыми плясунами.
Только в палатке начальника стояла печальная тишина. Денис Васильевич лежал на походной узкой кровати и, прислушиваясь к доносившемуся веселому гомону голосов, предавался воспоминаниям. Совсем как будто недавно он был молод и вот так же, как они сейчас, наслаждался прелестями походной жизни. И как памятны ему незабвенные, навек очаровавшие душу бивуачные огни под суровыми финскими небесами, и на балканской земле, и в дремучих лесах Смоленщины! Как привольно тогда жилось, как сладко дышалось! А теперь его жизнь осложнена и возрастом, и постоянными думами о семье, и беспокойным ожиданием какой-нибудь новой царской подлости. А тут еще и в самом деле начал прихварывать, схватил где-то лихорадку. Нет, видно по всему, что он стал полусолдатом и служба для него тягостна.
Неожиданно на губах Дениса Васильевича появилась улыбка. Полусолдат! Вот слово, достаточно точно определяющее его состояние! Рука непроизвольно потянулась к бумаге и перу. В голове рождались и зрели поэтические строки:
Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!
Вы видели: я не боюсь
Ни пуль, ни дротика куртинца;
Лечу стремглав, не дуя в ус,
На нож и шашку кабардинца.
Все так! Но прекратился бой,
Холмы усыпались огнями,
И хохот обуял толпой,
И клики вторятся горами,
И все кипит, и все гремит;А я, меж вами одинокий,
Немою грустию убит,
Душой и мыслию далеко.
Я не внимаю стуку чаш
И спорам вкруг солдатской каши;
Улыбки нет на хохот ваш,
Нет взгляда на проказы ваши!
Таков ли был я в век златой
На буйной Висле, на Балкане,
На Эльбе, на войне родной,
На льдах Торнео, на Секване?Бывало, слово: друг, явись!
И уж Денис с коня слезает;
Лишь чашей стукнут – и Денис
Как тут – и чашу осушает…
Стихи оживили, подняли настроение. Денис Васильевич встал с кровати, накинул бурку и, опираясь на палку, вышел из палатки. Была изумительная лунная ночь. Лагерь давно затих. Где-то невдалеке, в горных теснинах, бились о камни быстрые воды Аракса. Откуда-то из долин доносился пряный запах южных цветов и трав. Восточная часть неба начинала светлеть. Горы вырисовывались все отчетливей, и угадывался уже среди них хмурый Алагёз, прикрытый легким кружевным туманом.
И весь этот роскошный кавказский пейзаж становился теперь как бы частицей его жизни и тоже требовал поэтического воплощения.
Аракс шумит, Аракс шумит,
Араксу вторит ключ нагорный,
И Алагёз, нахмурясь, спит,
И тонет в влаге дол узорный;
И веет с пурпурных садов
Зефир восточным ароматом,
И сквозь сребристых облаков
Луна плывет над Араратом…
Долго неподвижно стоял Денис Васильевич, созерцая восхищенными глазами эту картину, и губы его шептали слова благоговейно, как молитву. Он переставал быть солдатом, но продолжал оставаться поэтом.
* * *
В Джелал-Оглу пришлось провести еще два томительных месяца. Ермолов приказал немедленно завершить начатое ранее строительство укреплений и каменных казарм. Гассан-хан, собрав новые силы, мог в конце концов совершить внезапное нападение, чтоб отомстить за позор своего поражения.
В декабре все работы были окончены. Передав командование отрядом Муравьеву, Денис Васильевич спешит в Тифлис. Первым встречает его там и обнимает Грибоедов. Первая новость, сообщенная Александром Сергеевичем, радует сердечно.
– Вы слышали?.. Государь возвратил из деревенской ссылки Пушкина!
– Вот это славно! Вспомнили наконец-то! Где же теперь наш чародей обитает?
– Среди московских своих друзей и поклонников. Наслаждается свободой и собирается печатать недавно законченную трагедию "Борис Годунов"… Мне пишут, что пиеса сия превосходит все, созданное им доселе!
Они говорят о достоинстве пушкинских стихов, о великом значении литературы, о равнодушии высшего света к людям с дарованием, о многом другом. И говорят вполне откровенно.
Денис Васильевич интересуется:
– Ну, а что же ты ничего не скажешь о своих отношениях с Алексеем Петровичем?
Грибоедов передергивает плечами, с напускным равнодушием произносит:
– Пока все как будто обстоит по-старому… Жаловаться мне не на что!
Грибоедов лукавит. Вчера он писал Степану Бегичеву совсем другое.
"Милый друг мой! Плохое мое житье здесь. На войну не попал: потому что и Алексей Петрович туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, с подчиненных перья летят. С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы. Денис Васильевич этого не знает; я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя…"
Денис Васильевич все же замечает. Грибоедов уклоняется от разговора на щепетильную тему, следовательно, что-то произошло. Вероятно, Ермолов не смог скрыть известной настороженности, о которой сам говорил… Впрочем, может быть, все еще обойдется!
Вскоре, однако, он с грустью убеждается, что возобновление старых дружеских отношений Ермолова с Грибоедовым совершенно невозможно. Алексей Петрович угрюм и зол больше прежнего. Паскевич продолжает под него подкапываться. Он собрал вокруг себя ермоловских недругов, которые, выслуживаясь перед царским фаворитом, лжесвидетельствуют и стряпают бесчисленные доносы на проконсула Кавказа. Дело доходит до того, что негодяи, с молчаливого согласия Паскевича, сочиняют подложное письмо, якобы писанное Аббас-мирзою, обвиняющим Ермолова в нарушении мира и возлагающим на него ответственность за возникновение войны.
Алексей Петрович, поведав брату Денису про эти вражеские козни, заключает мрачно:
– По всему видно, что последние недели служу… Придется отставку просить, иначе, чего доброго, господин Паскевич распорядится какого-нибудь черкеса с кинжалом ко мне подослать…
Денис Васильевич невольно вздрагивает и пытается возразить:
– Мне думается, почтеннейший брат, вы слишком преувеличиваете…
Ермолов, расхаживавший привычно по кабинету, останавливается, резко перебивает:
– Ничуть! Я же для Паскевича не только соперник, коего не терпится убрать с дороги, но и лицо, во всех отношениях неугодное царю, следственно, опасаться нечего… И черкес, поражающий в спину жестокосердного проконсула, – картинка весьма соблазнительная! Хе-хе-хе!
Короткий, желчный ермоловский смешок скребет сердце. Денис Васильевич молчит. Ермолов, передохнув, продолжает с еще большим раздражением:
– А подлости у господина Паскевича на десятерых хватит, не сомневайся! Говоришь с ним – словно в грязи барахтаешься! Рожа его гнусная омерзительна! И всех тех я презираю, кои у него бывать не брезгают. Вот, знаю, спросишь ты о Грибоедове… Нет, грешить не буду, никакого предательства за ним не замечал, и хочется иной раз даже приласкать его по-прежнему, да как вспомнишь, что Паскевич ему родня… Ну, право, всякое доброе слово к гортани прилипает! Кончено, кончено, навеки ушло былое…
Ермолов, тяжело дыша, опускается в кресло, вытирает платком шею, затем неожиданно круто ломает разговор:
– О миракском деле и о смелой твоей экспедиции я не преминул донести государю… Был бы на твоем месте придворный шаркун или Паскевичев любимчик, вышел бы ему, конечно, и чин и крест, ну, а тебе, брат Денис, придется довольствоваться одним объявленным высочайшим благоволением…
– Ничего иного, скажу по совести, я и не ожидал, – вздыхает Денис Васильевич. – Да и бог с ними, с чинами и крестами! Мне лишь бы под начальство Паскевича не попасть!
– Да, я сам об этом не забываю, – отзывается Ермолов. – И ныне решаюсь на свою ответственность отпустить тебя к семейству. Что скажешь?
– Покорно благодарю, почтеннейший брат! Мне лучшего награждения не нужно! Смотрите, однако ж, как бы высшего начальства нам не рассердить. Война-то еще продолжается.
– Напишем, что отпуск дан для излечения твоих недугов, о коих я и главный штаб поставил в известность и господину Паскевичу сказывал!.. На войне ты побывал, усердие показал, а в болезнях не мы, а бог волен! Доводы, брат Денис, крепкие! Езжай домой, целуй за меня своих… А там будет видно, как дальше поступать…
Ермолов глядит на него чуть прищуренными проницательными глазами и смеется:
– Смотри только, чтоб господь в милосердии своем не облегчил тебя в болезнях прежде времени!..
VI
Новый, 1827 год встречал Денис Васильевич в семейном кругу. И намеревался всю зиму провести дома на правах больного, чтоб не возбуждать ненужных толков, но, конечно, не вытерпел, спустя несколько дней помчался с визитом к московским приятелям. В голове их колонны, как он выражался, первым стоял Вяземский, с которым не виделся почти год.
Вяземские перебрались недавно в собственный двухэтажный дом, находившийся в Чернышевском переулке. Денис Васильевич приехал сюда днем. Вяземского не было, он с утра отправился куда-то по делам, обещав возвратиться к обеду. Принимала наверху Вера Федоровна. Она появилась оживленная, сияющая и после обычных приветствий с таинственным видом сказала по-французски:
– Пойдемте со мною. Я покажу вам нечто весьма любопытное.
– Безбожно так интриговать, княгиня, – пошутил Денис Васильевич.
– О, я уверена, то, что вам откроется, стоит нескольких минут загадочной неизвестности…
По маленькой домашней лестнице они спустились вниз. Там размещались спальные и детские комнаты. Около одной из них Вера Федоровна остановилась, приложила маленькую ручку к губам, делая знак соблюдать тишину, и осторожно приоткрыла дверь.
Посреди комнаты, освещенной неяркими лучами зимнего солнца, прямо на ковре, рядом с толстеньким семилетним Павлушей Вяземским сидел, приподняв фалды парадного фрака и поджав под себя ноги, Александр Сергеевич Пушкин. Мальчик и поэт с увлечением во что-то играли и беспрерывно спорили. В руках у них были карточки, обычно оставляемые посетителями во время праздничных визитов.
Павлуша, сделав ход, горячо доказывал:
– А мой Жихарев вашего Снегирева бьет… Жихарев прокурор, а ваш Снегирев археолог… На карточке так и написано!
– Позволь, дружок мой, – возражал Пушкин. – Снегирев профессор, а к тому же цензор.. Жихарев не может запретить мне стихи печатать, а Снегирев может!
– А Жихарев может в тюрьму посадить и Снегирева и вас…
– Гм… Пожалуй, ты прав! Это он может! – смеется Пушкин и, в свою очередь, выбрасывает карточку. – Ну, а чем, посмотрим, ты моего графа Виельгорского крыть будешь?
Павлуша опять что-то говорит. Пушкин раскатисто и заразительно хохочет. Разгадав, чем забавляется Пушкин, Денис Васильевич тоже едва сдерживается от смеха.
Вера Федоровна шепчет:
– Какая у Александра удивительная непосредственность…
Денис Васильевич переступил порог. Пушкина ошеломило его появление, он даже выпустил невольно из рук карточки, потом с мальчишеской живостью вскочил с ковра, кинулся в раскрытые объятия.
– Вот неожиданность! А мы с Петром Андреевичем только вчера тебя вспоминали… Когда же с Кавказа? Войну-то с персианами не закончили? Что Ермолов? Что Грибоедов? А где Раевский-младший?
Пушкин тормошил, забрасывал вопросами. Денис Васильевич держал его руки в своих и улыбался. Пушкин! Все такой же горячий, нетерпеливый, милый, влюбленный в жизнь и жадный до всего земного Пушкин! Словно не было позади долгих скитаний и ссылки, острых столкновений с правительством, горьких раздумий и мучительных переживаний.
– Подожди-ка, Александр… Дай сначала разглядеть тебя… Шесть лет не виделись; шутка ли?
– Да, шесть лет, – повторил со вздохом Пушкин. – Годы бегут, а с ними улетают и страсти и воображение! Шесть лет… Помнишь, как веселились мы у Базиля в Каменке?
Вера Федоровна, бросив беспокойный взгляд на прислушивавшегося к разговору сына, предложила.,
– Пройдите в гостиную, господа… А меня извините… Павлуше пора заниматься уроками!
Мальчик недовольно на нее покосился, затем неожиданно вставил:
– А я Пушкина все-таки обыграл, мама! Моего Урусова ему крыть нечем было!
– Не хвались, друг мой Павел, – сказал Пушкин, ласково поглаживая кудрявую головенку маленького своего партнера, – в следующий раз и на твоего Урусова козырь найдется!
– А какие же это преимущества обнаружены им у промотавшегося князька Урусова? – поинтересовался Денис Васильевич, поднимаясь наверх вместе с Пушкиным.
– Три дочери и все красавицы, – весело пояснил Пушкин. – Довод, согласись, неотразимый!
– Допустим… Но тебе не кажется, что подобные занятия с мальчишкой… как это теперь говорят… не педагогичны?
– У меня свой взгляд на эти вещи, мой милый. Позволительно все, что возбуждает здоровый смех. Суть нашей игры не в разжигании страстей, а в остроумных определениях и доказательствах.
Гостиная Вяземских была очень уютна. Паркетный пол устлан пушистым ковром. Стены украшены дорогими картинами и гравюрами. Мебель из красного дерева, отделанная бронзой и обитая малиновым штофом, мягка, покойна. Все располагало здесь к душевным беседам, интимным признаниям.
Они говорили о многом. Денис Васильевич поведал и о положении на Кавказе, и о своих семейных и служебных делах, и о своих опасениях. Пушкин о том, как был привезен он фельдъегерем из деревни в Москву и в дорожном, покрытом грязью платье, усталый, небритый доставлен прямо в Кремлевский дворец.
– Меня ввели в кабинет. Государь поднялся навстречу, сказал: "Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты тем, что возвращен?" Я отвечал как следовало. Потом он спросил: "Пушкин, принял бы ты участие в бунте четырнадцатого декабря, если б был в Петербурге?" Я не стал изворачиваться, ответил чистосердечно: "Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем". Царям, видимо, льстит иной раз такая откровенность, он произнес милостиво: "Довольно ты шалил, надеюсь, теперь будешь благоразумен, и мы более ссориться не станем. Присылай ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором".
Выслушав этот рассказ, Денис Васильевич заметил:
– Ну, если так… чего же лучше? Случай небывалый! Тебе повезло на этот раз, Александр Сергеевич! Поздравляю!
Пушкин грустно покачал головой.
– Милый, ты ошибаешься так же, как я сам ошибся! Царь освободил меня от цензуры, однако ж, когда высшее начальство узнало, что я читал знакомым "Бориса Годунова", мне, весьма, правда, учтиво, вымыли голову. А шеф жандармов Бенкендорф изволил напомнить, что я обязан даже каждую написанную мною безделицу прежде всего представлять ему… Я боюсь, что меня задушит царская опека!
– Ты же, надеюсь, не собираешься впредь противоборствовать правительству?
– Это будет зависеть от правительства, а не от меня… Гонимый шесть лет сряду, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю и подсвистывал ему до самого гроба. Теперь началось новое царствование. Я возвращен из ссылки и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости, но… меня уже начинает многое раздражать… Голубые жандармские мундиры слишком часто мелькают перед глазами, я не могу избавиться от ощущения какого-то ужасного гнета.
– Я понимаю, – отозвался со вздохом Денис Васильевич, – это неизгладимые следы событий четырнадцатого декабря и жестокой расправы над мятежниками.
– Да, да, тебе тоже, наверное, не дают покоя мысли о близких, запрятанных заживо в каторжные норы, – проговорил Пушкин сразу изменившимся, глуховатым голосом. – А сколько осталось осиротевших семей, сколько безнадежно разбитых отчаянием сердец? Вспомним Раевских…