Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях - Иван Забелин 11 стр.


Дело жизни прямо выдвигало женщину на богатырские подвиги. И вот народная былина рисует нам первобытную нашу женщину такою же удалою поленицею, таким же удалым богатырем, нисколько не смущаясь мыслию, что это для женщины зазорно, как потом стали учить премудрые словеса жизни. О мужестве русских женщин в языческую эпоху засвидетельствовали византийские летописцы, которые рассказывают, что во время войны Святослава с греками, после одной весьма жестокой битвы, когда греки стали раздевать убитых скифов, то нашли, между трупами, убитых женщин, которые в мужеском одеянии мужескою храбростью с римлянами (греками) сражалися . Таким образом, народные идеалы рисовали в сущности народную действительность. Так понимал древний век общественное положение женщины, так идеализировал он и личность Ольги. Но в Ольге древний век идеализирует также и вообще женское существо, как оно ему тогда представлялось. Он идеализирует Ольгу мудрою - хитрою; она хитростью победила не только Древлян, но перехитрила и самого царя греческого, который вздумал было взять ее себе в жены. Таково в глазах язычества свойство женской личности вообще. Хитрость в том веке являлась не только положительным свойством ума, но и вещею силою, приближавшею человека к богам. Оттого все женские типы из мифической эпохи обладают прежде всего именно этим свойством их существа. Такова, напр., и Феврония Муромская и типы народных былин. Вообще языческий идеал присвоивает женской личности существо мифическое. Она обладает даром гаданий, чарований, даром пророчества; она знает тайны естества и потому в ее руках по преимуществу хранится врачеванье от болезней, а след. колдовство, ведовство, заговоры, заклинания. Она в близких связях с мифическими силами; в ее руках и добро, и зло этих сил. Мифический змей становится сопутником ее личности. На особенную высоту вещего значенья ставит языческий идеал вещую деву. Как ни скудны и как ни темны сохранившиеся свидетельства о таком значении девичьей личности, но они все-таки и до сих пор сохраняют ее вещие черты. Достаточно указать на святочные подблюдные песни, на некоторые заговоры и народные обряды. Мы не намерены входить по этому случаю в подробности, ибо для нас важно лишь то, как языческий век идеализировал женское существо . Он видел в этом существе мифические, сверхъестественные чарующие силы… Языческие идеализации коренились конечно на почве действительности, а действительность здесь заключалась уже в самой природе женского пола, в действиях этой природы на другой пол. Эту-то природу язычество и олицетворяло в поэтических образах и в мифах, которые как ни были многообразны, но все выговаривали одно, что в женском существе кроются непостижимые демонические силы. Чары красоты и любви были очень достаточны для того, чтобы возвысить идеал женщины до мифического существа и вырастить на этой почве целый культ очарований во всяких других смыслах.

Все это должно было ставить женскую личность в самостоятельное отношение к языческому обществу, давать ей самостоятельное общественное значение. Но помимо вероятных соображений, есть весьма положительные свидетельства, о том что идеальный характер русской женщины - язычницы, как он рисуется в эпической народной поэзии в песнях, в обрядах, преданиях, вполне соответствовал тогдашней действительности, т. е. что женщина пользовалась самостоятельным положением в обществе, что ее общественная доля уравновешивалась с долею мужчины.

Укажем важнейшее, именно языческие браки, где свобода и самостоятельность женской личности является уже в том обстоятельстве, что мужчины "умыкаху жены себе, с нею же кто съвещашеся". Брак, след., зависел не столько от воли родителей, сколько от согласия самой невесты, хотя вследствие родовых отношений общества необходимо было похищать невесту, ибо род даром ее не уступал. Общее свидетельство летописи утверждается еще более некоторыми частными случаями; напр. Полоцкая Рогнеда отказывается идти за муж за робичича - Владимира, когда отец предложил ей, за кого она хочет: за Ярополка или Владимира.

Свобода совещания о браке, свобода выбора свидетельствует вообще, что в языческое время положение женщины было вольнее, независимее, чем в последующие века. К этому вела, как мы заметили, самая непосредственность всего народного быта, самое дело жизни, хотя бы и крепко связанной родовыми, кровными началами ее развития. Мы выше указали какое именно дело жизни должно было уравновешивать женскую личность с мужскою.

Если все так было, если личность женщины действительно, наравне с личностью мужчины, пользовалась, не домашними, семейными только, но и общественными правами, т. е. правами делать дела мужские, если даже и в народном сознании вовсе не существовало понятий о раздельности общественных дел на женские и мужские, и женщина могла даже по богатырски выезжать в поле, богатырствовать с врагом; если такие и подобные женские дела вовсе не принадлежали к необычайным явлениям, а выражали только простой, естественный, самый обычный ход жизни; то и личность язычницы Ольги должна представляться нам не каким либо исключительным явлением, а простым, естественным, самым обычным типом жизни. В чертах Ольги мы можем видеть тип русской женщины язычницы, выразивший в себе ту весьма значительную долю свободных действий, какая принадлежала по обычаю языческого века вообще женскому полу в древнейшем Русском обществе .

Само собою разумеется, что принятие Христовой Веры должно было изменить положение вещей в древней Руси, изменить характер ее жизненной деятельности, характер ее представителей и героев. С этого времени, подобно тому, как со времени преобразования, в русское общество постепенно начинают проникать и водворяться в ней новые идеи жизни, дотоле неведомые, новые понятия и представления о ее целях и задачах. И умственный, и нравственный образ русского человека начинает мало помалу изменяться. Св. Вера смиряет и смягчает языческие нравы и обычаи.

Но, естественно, что вместе с благовестием евангельского учения, приносится к нам нашими учителями греками и их литературная образованность, их умственная и нравственная культура в многочисленных произведениях их литературы, приносится и известный, собственно византийский склад понятий о многих предметах жизни, и именно тот склад понятий, какой в ту эпоху господствовал в умах византийского духовенства, находившегося, в отношении своей проповеди в исключительном положении, в следствие особенного воспитания и развития византийского общества. Существенною стихиею этого склада понятий, по той же причине, было всестороннее и беспощадное отрицание тленного или собственно растленного византийского мира, со всеми его жизненными формами и обольщениями, во многом напоминавшими еще языческую жизнь античной цивилизации, а еще более жизнь растленного востока. То, что было так необходимо всеми силами поднять против этого, действительно, в полном составе растленного мира, это самое было поднято и против нашей, хотя тоже языческой, но ничем не цивилизованной, совсем девственной, простодушной и непосредственной природы. Суровая, грубая, но чистая и прямая, эта природа вовсе не способна была даже и понят тех нравственных утонченностей византийского развития, какими по необходимости исполнены были литературные памятники Византии, послужившие для нас и литературными образцами, и источниками образования, источниками и умственной, и нравственной культуры. Действие такого отношения этой учительной литературы к нашему обществу незамедлило обнаружиться. Сильнее, чем на мужчину, литературные учительные идеи стали действовать на женщину, т. е. вообще на домашний, так сказать, сидячий быт народа, и тою собственно стороною, которая изображала этот мир - миром погибели и прославляла удаление от него. Был ли в самом деле древний русский житейский мир, выросший в чистой непосредственности и детской наивности, настолько погибелен, об этом учительное слово конечно не могло рассуждать; ибо оно отрицало вообще существо житейского мира, а след. и всякую его Форму, хотя бы и чисто детскую, виновную только в том, что она невинна. По его воззрению все мирское, житейское было поганым, было ли то действительное язычество, т. е. проявления самого языческого верования, или это был простой нрав и обычай жизни, простые явления и действия вообще человеческой нравственной природы.

Такое отрицание конечно служило великим и единственным благом для растленной византийской цивилизации. Там отрицание само собою выросло, как единый путь к спасению. Там оно было священным делом каждого нравственного ума, ибо в действительности велика была погибель тамошнего человечества, печально и окончившего свою историю. Но сила столь же дельного отрицания на нашей непосредственной почве, только что начинавшей жить, только что возродившейся для жизни и света, - на такой почве отрицание должно было произвести совсем иное действие.

Отрицание житейского мира выразило свои идеалы главным образом в аскетизме. В том обществе на самом деле иного пути для спасения и не было. В том обществе потребен был аскетизм беспощадный и всесторонний. Он необходим был для ума, исполненного всевозможных философских ветров, всевозможных оттенков ереси, ума, совсем заблудившегося в софистических извитиях мысли, погибавшего в темной области совопрошений и словопрений. Он еще необходимее был для нрава, исполненного самых разнообразных восточных пороков, копившихся целое тысячелетие, пороков непомерной роскоши, непомерного пресыщения, непомерной праздности, непомерного унижения человеческого достоинства во всех видах и образах. Ясно, что только аскетический идеал мог хотя сколько-нибудь обуздывать эти погибельные стихии общественного разложения. Ясно, что только монашеский идеал и мог стать исключительным идеалом высоконравственной жизни. Но аскетизм, идя последовательно, приводил к отрицанию и таких сил жизни, без которых невозможно самое существование человеческого общества. Отрицая нескончаемые пороки ума, он отверг самую науку. И вот дух этого отвержения вносится и к нам, в молодое общество, ум которого не только не был заражен пороками праздного и сварливого умствования, но обретался еще в полном детстве и именно науки-то и требовал для своего здорового развития. Тоже должно сказать и о нраве. Не испорченность нрава, или старческий его разврат, а напротив его младенческое развитие ставило в этом отношении наше общество как бы в параллель с византийским и давало легкую и полную возможность отрицать его формы и порядки. Там старость, дожившая до детства, и потерявшая знание и сознание истинных начал жизни; здесь, настоящее детство, еще не выросшее до понимания этих начал. Видимая форма той и другой стороны, конечно, заключалась в крайнем рабстве и неподвижности ума, отчего безобразною являлась и самая жизнь общества.

Отвергая и отрицая наши младенческие формы жизни, аскетизм вместе с тем и здесь отверг целую область эстетических сил народа, народную поэзию в полном ее составе, не принеся в замен того никаких общечеловеческих начал для эстетического воспитания народных нравов, без которого всегда черствеют, грубеют и развращаются эти нравы, что осязательнее всего доказала между прочим и наша история.

В Византии особенное внимание нравственных умов обращало на себя поведение женщины; ее публичная роль, которую она легко себе присваивала в обществе, преданном сластолюбию и роскоши; ее, можно сказать, господство над этим обществом, чего, конечно, никак не могли выносить аскетические и особенно восточные умы. В самом деле, византийская женщина прославляла себя даже на императорском престоле такими делами и деяниями, которые требовали самого беспощадного, сурового осуждения. Поэтому в литературе она становится предметом самых жестоких и сильных обличений, рисовавших ее пластически во всех чертах ее греховной жизни. Вырастает образ злой, вообще греховной, жены, тип всякого нравственного безобразия, или вернее тип аскетического омерзения вообще к женскому существу, как к существу великого, неисчерпаемого соблазна для аскетической мысли. Могло ли и явиться что либо другое в эпоху, когда аскетическая идея, вызванная и выращенная полным растлением общества, господствовала не только во всех нравственных умах, но и в самом вероучении, выражалась в каждом литературном памятнике, была, как мы сказали, единым путем спасения в виду общей погибели, и единою исходною точкою сознания о нравственном совершенстве человека.

Основная идея, в которой главным образом таилось начало всяких обвинений, обличений, даже поношений женской личности в образе злой жены, а вместе с тем таился и аскетический страх вообще пред женским существом, а стало быть и аскетическая неугасимая вражда против него, - основная идея всего этого заключалась в убеждении, что "от жены начало греху и тою все умираем". Словом сказать, и по библейскому, и по аскетическому воззрению женская личность сама по себе уже являла образ соблазнительного греха, от которого надо было бежать, не оглядываясь, как от Содома и Гомора. Вот причина, почему в учении, обращенном к ее лицу, мы находим самое широкое отрицание всего того, в чем сколько-нибудь выражалась эта, по мнению века, обольстительная греховность.

Красота лица, вместе с красотою наряда, не говоря уже о кокетстве, которое называется вообще лукавством и нисколько не различается от настоящего лукавства, являлись для аскетических умов самыми вопиющими предметами соблазна и греха и преследовались с ожесточением, свойственным одному только аскетизму.

Такие-то идеи, которыми пропитана была литература Византии, переносятся вместе с грамотностью и на нашу литературную почву и воспитывают ум и нрав нашего младенчествующего общества. Поправляя и переделывая по этим идеям наши нравы, очищая их от мнимых грехов непосредственного язычества, византийская литература переносит к нам, в наши детские умы и действительные, чисто византийские грехи, бесчисленные грехи всяческого суеверия и суесвятства, которые с течением веков разрастаются у нас в тучную ниву и производят неисчислимые плоды, выражаются во многих жизненных типах.

Принесенные к нам литературные, аскетические и вообще восточные, азиатские представления, совсем чуждые, ни мало ни свойственные нашей северной природе, и физической, и нравственной, в духе своем клонились и стремились к тому, чтобы поставить женскую личность в самое невидное место общественной организации, чтобы вовсе отдалить ее из общества, как великую помеху для нравственных дел и деяний мужчины, как воплощенную человеческую слабость и шатость нрава. Если дух этих представлений не в силах был совсем покорить своим целям византийскую женщину, то ему, по многим причинам, очень легко было покорить себе умы и нравы нашей русской женщины. Его авторитет являлся в такой одежде, которую простые, непосредственные умы и нравы, жаждавшие веры, жаждавшие света и истины, должны были принять благоговейно. Восточная идея о великом неравенстве существа женского с существом мужским, о великом превосходстве мужского существа пред женским, осязательнее всего чувствовалась, напр., в физиологическом факте, что для женщины наставали в известное время дни очищения. Эти-то дни и послужили быть может началом для всех "восточных" представлений о существе женской личности. Эти дни становятся для женщины днями изгнания… В эти дни она является существом нечистым, поганым - и в представлениях книжных умников века возбуждает вопрос: а что если случится, плат женский в одежду вшити попу, может ли он в той одежде служити? Вопрос, конечно разрешается уверением, что жена не погана; но тем не менее, простая, неисхитренная различными учениями, мысль не может отойти от убеждения, что все-таки в женском существе есть нечто поганое, ибо святость иначе светлость, чистота все-таки воспрещает ей многие действия, которые открыты для мужского существа, воспрещает ей, когда она бывает сквернена, даже в церковь лезти. Простой непосредственный ум, не завитый в книжные утонченности, не может иначе понять этого дела. Природная и потому всегда верная последовательность его соображений, не может вместить в себя те вопиющие противоречия, какими всегда так богата книжная изворотливость. Непосредственный ум опирает свои соображения на самое дело, по которому и созидает свои убеждения и верования. Хитрое сплетение слов для него мудрость недоведомая. Дело говорит ясно, что женское существо бывает погано и потому отвергается от общения с тем, что пребывает чистым и светлым - святым . Как же после того умнику-мужчине не возыметь понятия, высокого о себе и низменного о женщине.

Уже одних представлений о чистоте было достаточно, чтобы отдалить женскую личность от общения со светом, т. е. с обществом, отвергнуть в ней смысл лица самостоятельного, полноправного, для жизни общественной.

Дух восточных представлений отделяет ей в храме на общественном богослужении особое место, ошуюю. Там она становится на девой стороне, иногда едва допускается только в притвор или на полати - хоры; скрывается от чистых глаз за занавесами. "Женский убо пол, стояху (в Царьграде, в церкви Св. Софии) на полатях за шидяными запонами и лицо их и украшения прелестного и мертвенного никому же от народа видети…"

Женщина приобщается св. Таин не из царских а "из других дверей, что противу жертвенника" (Акты Ист. I, 18) с той левой стороны, где определено ей стоять. Невестою при венчании она получает перстень железный, в то время, как жениху подают золотой. Женою, она должна покрыть свои волосы и до гроба носить этот покров. Даже случайно открытые волосы являли грех и срам неизобразимый. Народная культура обозначила свое понимание такого срама до сих пор еще живущим выражением: опростоволоситься.

Вдовою она должна носить платье смирных, вдовьих цветов, т. е. темных, траурных, ибо "вдовья беда (доля) горчее всех людей". Она на всю жизнь печальная сирота. Самые материи, употребляемые на одежду, получали наименование вдовьих, так напр. в XVII ст. были в продаже тафты вдовьи.

Назад Дальше