Потерпев неудачу с местами официальными, Ираклий Луарсабович принялся за частные дома, которые посещал в годы своей жизни в Ленинграде. Таких домов, как нетрудно догадаться, зная его общительный характер, оказалось немало. И с переменными – от одной до пятнадцати минут – интервалами я выслушивал очередные фамилии, принадлежащие гостеприимным, но, к сожалению, совершенно неизвестным мне ленинградцам.
Разумеется, Андроников не занимался целый вечер только тем, что пытался докопаться до таинственной тети, на именинах которой, по его глубокому убеждению, нас свела некогда судьба.
Нет, разговор шел о вещах самых разных: от литературоведения до… до семейной хроники. Когда кто-то чуть запнулся на довольно редком в наших широтах отчестве – Луарсабович, – Андроников немедленно сообщил, что смолоду ощущал интерес и даже своего рода тяготение к экзотическим именам, а равно их носителям. Однажды его пригласили на вечер и, когда он выразил сомнение в том, сможет ли прийти, пообещали, что среди гостей будет молодая актриса по имени Вивиана, да еще Абелевна по отчеству! Мимо такого сочетания Андроников пройти равнодушно не мог и на вечер явился, правда, с некоторым опозданием, когда все уже сели за стол. Его соседкой оказалась блондинка, с которой он легко разговорился. К концу вечера хозяйка спросила его:
– Вы помните, я обещала познакомить вас с нашей актрисой по имени Вивиана Абелевна?
– Помню, – ответил Андроников. – Но я уже занят другой.
– Нет, – сказала хозяйка. – С другой вы не говорите. Вы говорите с ней… С Вивианой. Последовала немая сцена, отличавшаяся от "ревизоровской" разве что количеством действующих лиц, но никак не уровнем драматического накала.
Дальнейший ход событий Андроников прокомментировал кратко:
– Так я женился…
Посмеялись. Поахали. И разговор снова перекинулся на что-то другое. Всем было весело, уютно, интересно, и конечно же главная заслуга в этом принадлежала Андроникову. Но по-прежнему, как некий роковой рефрен, время от времени в ход беседы вдруг врывалось:
– Вы знаете Григорьевых на Литейном? (Ратнеров на Садовой, Петросянов на Третьей линии – и прочих, имя которым легион.)
Нет, к несчастью, никого из них я не знал: не совпадали либо фамилия, либо адрес, либо, чаще всего, и то и другое.
Разделавшись с Ленинградом, Андроников расширил географию поисков:
– Осенью тридцать шестого года вы были в Пензе?
– В зиму перед войной вы приезжали в Тбилиси?
– Года четыре назад вы в Киеве не останавливались? – спрашивал, нет, вернее, не спрашивал, а каждый раз, не смущаясь бесплодностью многих предыдущих попыток, уверенным, победным голосом почти утверждал Андроников.
Увы, на все это следовали, как принято говорить на собраниях при зачтении чьей-нибудь анкеты, одни лишь отрицательные ответы.
И если поначалу я отвергал очередную гипотезу, виновато разводя руками, сокрушенно качая головой и всячески всем своим видом демонстрируя, как мне больно говорить столь уважаемому собеседнику слово "нет", то постепенно в моем голосе стали прорастать нотки если не нетерпения, то некоторой сухости. Двадцатое или тридцатое односложное "нет" звучало уже без тени тех эмоций, которые присутствовали в первом или, скажем, пятом.
Становилось очевидным, что на сей раз уникальный слух Андроникова дал осечку. Что ж, это бывает и с профессионалами. Столько самых разных голосов он с безукоризненной точностью улавливал и так талантливо воспроизводил, что сам бог велел не ставить ему в упрек промашку с моим, нельзя сказать, чтобы очень мелодичным голосом.
Я был справедлив, объективен, а потому вполне готов милостиво простить Андроникову его заблуждение. Сознание собственного великодушия подогревало во мне то, что, как я узнал впоследствии, психологи называют внутренним комфортом… Напрасно только Андроников – думал я – так уж упорствует в столь очевидной ошибке…
* * *
А разговор продолжался. С событий далекого прошлого – далекого не столько по календарю, сколько по объему свершившегося с тех пор – он перешел к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжелой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.
Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе – яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните – генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрепанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя ("Какой молодец! Уже воевал!.."), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: "Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шел вперед и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны не стыдиться надо – ею гордиться надо!.." А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: "Смотри, Токмаков, какой молодец! Еще на войне не был – и уже кого-то убил!.."
Ну вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадежной попытки сделать невозможное – пересказывать своими словами Андроникова… Больше не буду – честное слово!
Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!
Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда еще достаточно скромных возможностей).
– Вы служили в авиации Западного фронта? – спросил Андроников.
– Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.
– А назвать вам аэродром, с которого вы летали?
Бог мой – опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все еще не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом – упрямый человек! – не хочет. Утомленным голосом я согласился:
– Ну назовите.
И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнес тихим, ровным голосом: – Будово.
* * *
Будово!
Длинная, узкая – в один ряд домов с каждой стороны дороги – деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград – Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом – сорок втором годах приспособлено – как и множество других мирных деревенских полей – под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки еще не совсем аэродром. По мере того как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своем боевом прошлом…
Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.
Стоянки самолетов были устроены в густом лесу, граничившим с аэродромом со стороны, противоположной деревне. Выруливать приходилось по длинной, извилистой, вымощенной бревенчатой гатью дорожке. Но дело того стоило: благодаря расположенным в глубине леса стоянкам мы не имели потерь самолетов на земле. А каждый самолет тогда был на вес золота. Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолетов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.
В одно мглистое морозное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолетом наподобие ксилофона дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелетная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полеты!
Получив команду "отставить до особого", мы выключили моторы, но заруливать назад в лес не стали – какой смысл прятаться в такую погоду: если не летаем мы, то наш аккуратный противник летать тем более не станет.
И вот машины с моторами, накрытыми теплыми чехлами, стоят на краю поля. Летчики, скрипя унтами по снегу, бродят тут же взад и вперед. Каждый старается держать нервы в кулаке. Нет ничего хуже, чем включить свою психику в ритм предстоящего боя, а потом даже не выключить ее (это бы еще полдела), но как бы заморозить в состоянии, которое у солдат издавна называлось "перед атакой".
Вылет предстоял нелегкий. Чтобы понимать это, ни малейшего дара предвидения не требовалось: в ту зиму почти каждый вылет был нелегкий. Сколотить мало-мальски приличную группу – не из чего. А противник меньше чем шестерками, а то и восьмерками, как правило, не ходит… Скорей бы уж вылетать!
И вот в этот-то момент напряженного ожидания меня окликнул подошедший комиссар полка:
– Галлай! Поговори с корреспондентом. Он из нашей фронтовой газеты "Вперед на врага". Расскажи ему, что и как… Товарищ корреспондент, вот ведущий группы капитан Галлай вам все расскажет в лучшем виде.
Стоявший рядом с комиссаром корреспондент, плотный мужчина среднего роста, был капитально экипирован по-зимнему. Единственной доступной обозрению частью его живого организма был нос, видневшийся между нахлобученной шапкой-ушанкой и поднятым воротником полушубка. Правда, этого носа было довольно много…
В другое время я охотно поговорил бы с корреспондентом, что-то, по-видимому, рассказал бы ему и уж, безусловно, постарался бы – так сказать, в порядке встречного интервью – расспросить его самого: как-никак, а редакция фронтовой газеты – это если и не совсем то же самое, что штаб фронта, то, во всяком случае, поближе к нему, чем мы. Не может быть, чтобы журналисты ничего не знали о замыслах и планах командования, о том, когда союзники откроют второй фронт, о перспективах прибытия к нам пополнения людьми и самолетами и о многом другом, что интересует человека на войне. В общем, порасспрашивать корреспондента стоило.
Но разговора не получилось, причем не получилось по моей вине. Очень уж в другую сторону были направлены все мои мысли.
Я односложно отвечал на вопросы, не сумел выдавить из себя ни одного мало-мальски нестандартного "эпизода" и, с облегчением увидев, что беспросветно отвратительная погода переходит в просто очень плохую, свернул беседу в форме, едва-едва не выходившей за пределы общепринятых норм элементарной вежливости.
Команда "По машинам", запуск моторов – и мы ушли наконец в воздух. Прогнозы подтвердились: вылет получился нелегкий, но тем не менее прошел успешно. Задание удалось выполнить полностью. И даже без потерь обойтись. На фоне всех сопутствующих этому обстоятельств состоявшийся (вернее, полусостоявшийся) перед вылетом разговор с корреспондентом испарился из моей памяти так, будто его вообще и не было.
* * *
…И вот Андроников произнес тихим, спокойным голосом:
– Будово.
Несколько секунд мы молчали. Как засвидетельствовали потом заслуживающие доверия очевидцы, за эти секунды рот у меня полуоткрылся, а пренебрежительно-скучающее выражение лица ("Еще одна гипотеза! Не хватит ли?..") сменилось туповато-удивленным. И внезапно мы оба вскочили, вцепились руками друг в друга и заорали – столь же синхронно, как Риголетто, Джильда, герцог Мантуанский и цыганка Маддалена в четвертом акте оперы "Риголетто", и, по-видимому, не намного тише, чем все четыре упомянутых персонажа, вместе взятые, что-то вроде:
Да, деваться было некуда! Прав в конечном счете оказался Андроников, а не я. Он действительно уже однажды слышал мой голос.
Все-таки поразительна беспредельность профессиональных возможностей человека! Свидетельств тому множество: от дегустатора, отличающего не только сорт, но даже год изготовления вина, несколькими граммами которого он прополоскал рот, до моряка, "слухача" в подводной лодке, читающего естественные и искусственные шумы моря, как открытую книгу. Андроников еще раз доказал (а я, нахал, еще сомневался в этом!), что голоса человеческие – его специальность. Точнее, одна из нескольких специальностей, которыми с одинаковым блеском владеет этот человек – литературовед, историк, писатель, рассказчик. Единственное, чем я мог если не реваншироваться (какой уж тут реванш!), то хоть немного смягчить свое поражение, было напоминание об обстановке, в которой, по первоначальным решительным уверениям Ираклия Луарсабовича, состоялась наша предыдущая встреча:
– У тети на именинах!..
1973
СЕРГЕЙ ЮРСКИЙ. Формула Андроникова
Ираклий Луарсабович Андроников – один из самых ярких людей, которых мне довелось встретить в жизни.
Я не раз бывал на выступлениях Ираклия Андроникова. Я восхищенно слушал его истории, устные рассказы, и всегда это было великолепно.
Говоря об Ираклии Луарсабовиче Андроникове, я не могу отказаться от восторженных комплиментов, эпитетов, ибо всей душой и сердцем восхищаюсь им. И в этом я, безусловно, похож на всех других его поклонников, кто хотя бы раз видел и слышал его.
Я актер, а он актер и автор. Трудно с чем-либо сравнить уникальность его перевоплощений – это не просто актерское искусство, это намного выше.
1988
ГАЛИНА ШЕРГОВА. Гигантский
Хоть и уверена, что прибегание к цитатам сплошь и рядом свидетельствует не столько об образованности пишущего, сколько об авторской беспомощности изъясняться выразительно и мудро, припадаю к вечному источнику: царственной универсальности Пушкина Александра Сергеевича.
Разве скажешь образней и вожделенней: "Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой иль дурой, им обманутой, так я весь день минуты ждал…"
А именно так и ждала я вечерних минут, когда вступлю на крылечко соседской половины.
Летом одного из первых послевоенных годов мои ближайшие друзья Саша Галич и его жена Ангелина (в просторечье – Нюша) снимали полдома в Тарусе. Я же гостила у них. Вторую половину занимало семейство, с главой которого я и не мечтала жить бок о бок, не то что подружиться. А был он легендой, властелином концертных залов, повелителем восторженной публики, королем устных рассказов. Ираклием Андрониковым.
Состав семьи Ираклия Луарсабовича был следующий: белокурая ясноглазая красавица – жена Вива, Вивиана Абелевна; одиннадцатилетняя дочка Манана, такая же красотка, при этом (что красоткам не так уж свойственно) склонная поражать собеседника эрудицией, афористичностью высказываний; и наконец, глава дома Пелагея Андреевна. Суровая и добрейшая Пелагея, Мананина няня, со дня рождения последней правила семейными порядками. Ее обожали и боялись все Андрониковы. Она платила им тем же. Правда, без боязни.
Через год (или два) мне был представлен еще один новый член семьи. Уже не в Тарусе. И не на террасе. Член этот обретался, главным образом, в кроватке, помахивая ножками, облаченными в вязаную обувку с неведомым мне названием "пинетки". Прелестный младенец по имени Катя. Младшенькая.