Это – катарсис: Рок победил, но Долг выполнен до конца. Высокой нотой очищения кончается "Лебединый Стан". Надежда на мгновение победила отчаяние в душе Цветаевой.
Впрочем, об отчаянии ее мало кто догадывался. Наоборот, ее осуждали за многочисленные увлечения. Легко вообразить себе толки "кумушек": муж где-то на войне, может, даже погиб, а она... И на самом деле, она многими увлекалась в эти годы, у нее были романы – как эфемерные, так и вполне реальные. Многим она написала стихи. "Комедьянт" Завадский, студийцы Алексеев и Антокольский, помощник Мейерхольда режиссер В. М. Бебутов, драматург В. М. Волькенштейн, начинающие поэты Е. Л. Ланн и Э. Л. Миндлин, князь С. М. Волконский, художник Н. Н. Вышеславцев, к которому обращен большой цикл стихов, мною условно названный "Спутник", красноармеец – "Стенька Разин", описанный в "Вольном проезде", другой красноармеец – Борис Бессарабов – к нему обращено стихотворение "Большевик", Алексей Александрович Стахович... А скольких мы, возможно, не знаем? Она была искательница. "Искательница приключений" сказано в стихах, но это неправда. Она искала не приключений, а душ – Душу – родную душу. Это ощущалось как жажда или голод, кидало от восторга к разочарованию, от одного увлечения к другому. "Ненасытим мой голод", – написала она в пятнадцатом году. В двадцатом призналась в интонации более драматической:
А все же по людям маюсь,
Как пес под луной...
И несколько месяцев спустя – с большой горечью: "Ненасытностью своею перекармливаю всех..." – мало кто мог выдержать напор ее дружбы, безудержного стремления отдать себя и постигнуть другого целиком. Это не был просто секс, может быть, совсем не секс или в каком-то ином качестве, простым смертным незнакомом. Цветаева тогда не раз повторяла, что "главная ее страсть – собеседничество. А физические романы необходимы, потому что только так проникаешь человеку в душу". Тело казалось лишь оболочкой души, с которой она жаждала слиться:
...Нельзя, не коснувшись уст,
Утолить нашу душу!..
Если это и помогало, то ненадолго, и Цветаева вновь возвращалась к своему одиночеству. Оно было неизбежно, Марина это сознавала: всё в ее жизни начиналось и кончалось одиночеством. Поэзия была единственным доступным способом преодолеть его.
Десятилетия спустя Саломея Андроникова, дружившая с Цветаевой в эмиграции, сказала мне нечто, поразившее бы многих: "Марина вообще не была склонна к романам". Что же тогда были все ее увлечения, что бросало ее к людям, как голодного к хлебу? Возможно, в этом кроется одна из тайн поэтического творчества: увлечения были пищей поэзии. Косвенным подтверждением этого служит факт, что Цветаева с не меньшей страстью увлекалась теми, с кем "роман" в обычном понимании был невозможен, как со Стаховичем, с которым она была едва знакома и стихи которому написаны после его смерти, или с Волконским, о котором было известно, что он не интересуется женщинами. Обоим Цветаева посвятила изумительные – совсем не любовные – стихи. Может быть, в поэте существует определенный душевный вампиризм, примитивно принимаемый за формы секса? Увлечения Цветаевой следовали одно за другим; можно подумать, что от каждого – от большинства – она освобождалась стихами и переходила к следующему. Интересно, что многое из написанного в связи с такими встречами не имеет ни малейшего отношения к эротике. Возникает ощущение, что все эти "каждые" ("Как я хотела, чтобы каждый цвел / В веках со мной!..") не только расковывали стихотворные потоки, но и утверждали Цветаеву в реальности собственного существования. Без них, возможно, оно казалось бы ей еще эфемернее. Зато, когда бывал исчерпан стиховой поток, "исчерпывался", становился ненужным и вызвавший его человек. Цветаева не только теряла интерес, но злословила или просто забывала адресатов своих стихов. Отсюда – нередкие у нее перепосвящения.
Н. Я. Мандельштам – вдова поэта, непосредственная свидетельница того, как "делаются" стихи, – пыталась проникнуть в тайну связи поэзии и секса: "Есть таинственная связь стихов с полом, до того глубокая, что о ней почти невозможно говорить... Особое напряжение поэзии, ее чувственная и профетическая природа гораздо больше меняет человека, чем другие искусства и наука". "Измену" стихами сам Мандельштам ощущал более серьезной, нежели измену в общепринятом смысле слова: "Мучался он стихами к Наташе Штемпель и умолял меня не рвать с нею, а я никак не видела в этих стихах основания для разрыва с настоящим другом. Второе стихотворение "К пустой земле невольно припадая..." он вообще скрыл от меня и, если бы была возможность напечатать его, наверное бы отказался. Он об этом говорил: "изменнические стихи при моей жизни не будут напечатаны" и "мы не трубадуры"..." Последнее свидетельство особенно интересно, ибо стихи, обращенные к Н. Е. Штемпель, лишены какой бы то ни было эротической окраски. "К пустой земле невольно припадая..." относится к области высокой метафизики, оно обращено к женщине-другу, которой доведется встретить поэта после смерти:
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье...
Того же плана – вне чувственности – и стихи Цветаевой к Волконскому и Стаховичу, с которыми в ее поэзию вошла тема "отцов", людей "минувших дней".
Мы не знаем, что думала Цветаева по поводу своих "изменнических" стихов – во всяком случае, она их публиковала. Вот ее диалог с восьмилетней Алей, поставленный эпиграфом в письме к Евгению Ланну:
"– Марина! Чего Вы бы больше хотели: письма от Ланна – или самого Ланна?
– Конечно, письма!
– Какой странный ответ! – Ну, а теперь: письмо от папы – или самого папы?
– О! – Папы!
– Я так и знала!
– Оттого, что это – Любовь, а то – Романтизм!"
В этой мимоходом сказанной фразе определены отношения Цветаевой к мужу и всем остальным. Не только стихи, но и чувства, их вызвавшие, не касались главного – ее отношений с Сергеем Яковлевичем. Он был единственным; все другое было Романтизмом, все остальные – в разной степени – были "каждыми". В декабре 1920 года Цветаева признавалась сестре: "Я очень одинока, хотя вся Москва – знакомые... – Все эти годы – кто-то рядом, но так безлюдно!" Возможно, это было несправедливо к тем, кто "был рядом", но таково внутреннее ощущение Цветаевой. Она и Сережа – отдельный мир, со своими клятвами и обязательствами. Кажется, Цветаева таилась в этом главном своем чувстве, хотя в годы революции страх, боль, тоска по мужу были ее постоянными спутниками. Она жила в этих чувствах, ими мерила жизнь и скрывала их от посторонних глаз, несмотря на то, что по мере того как неизвестность становилась глубже и нестерпимее, страх и тоска ощущались острее. Когда же по окончании Гражданской войны Цветаева не получила никаких известий о муже, она была на грани отчаянья. В письмах из Крыма ей сообщили, что он был жив еще осенью двадцатого года – на этом сведения обрывались. Цветаева запрещала себе думать о его возможной гибели. Нужно было ждать и искать. Она просила Эренбурга, уезжавшего в Европу весной 1921 года, навести справки об Эфроне. Вдогонку Эренбургу она написала стихи, полные надежды, заклинающие судьбу и "вестника" – вернуть ей "единственного одного". Стихотворение звучало как продолжение заклинаний Ярославны и кончалось словами: "Ты сердце Матери везешь..."
В Крыму нашлись живыми сестра Ася с Андрюшей, Волошины, Герцыки, Парнок. Они пережили все ужасы Гражданской войны: власти, сменявшие одна другую с непредугадываемой быстротой, убийства, расстрелы, голод, болезни... Ася с Андрюшей – смерть Андрюшиного отца. В Крыму было голодно и небезопасно, победившая власть была подозрительна и скора на расправу. Цветаева ринулась помогать крымчанам. Неумелая и "недобытчик" для себя, она была на многое способна для друзей: создает общественное мнение, ходит по учреждениям, помогает "выбивать" пайки и "охранные грамоты" на дома. В письмах она уговаривала Асю перебраться в Москву; они тоскуют друг без друга, Марина уверена, что их близость еще окрепла за годы разлуки: "Думаю о нем (муже. – В. Ш.) день и ночь, люблю только тебя и его". Ей кажется, что в любом случае жить вместе будет им обеим гораздо легче, чем врозь. Она не просто зовет, а находит сестре работу в Москве и с Борисом Бессарабовым посылает на дорогу муку, деньги и "вызов" – без официального вызова проехать в Москву невозможно. Душевный и действенный отклик Цветаевой на чужую беду и нужду мгновенен и щедр. В самые трудные времена она делилась куском хлеба, папиросой, теплом своей "буржуйки", стирала рубашки поселившемуся у нее на время молодому поэту Э. Миндлину ("Зачем вы стираете его рубашки? Ведь он дрянной поэт!" – уговаривала ее подруга), переписывала рукописи князю С. М. Волконскому...
Она познакомилась с ним у Веры Звягинцевой и с первой встречи потянулась к нему. Вера Клавдиевна рассказывала мне, как, увлекшись Волконским, Цветаева, ночуя у Звягинцевой, будила ее среди ночи: "Верочка, проснитесь, я хочу говорить о Волконском". Ее привлекали его происхождение – княжеское и декабристское, "порода", его театральное прошлое, образ мыслей, то, что он писал. Этот человек был интересен Цветаевой, как мало кто другой. Его дружбы стоило добиваться. Беседовать с ним, даже переписывать для него было радостью. Пожалуй, он был первым из поколения "отцов", с кем она сошлась так коротко: мальчиком в гостиной своей матери С.М.. Волконский видел и слышал самого Тютчева!
С Волконским к ней вернулись стихи – во всяком случае, она так считала. Нельзя сказать, что она не писала в последнее время, хотя ей казалось, что ее молчание длилось долго: с лета двадцатого года не было стихотворной лавины, как бывало прежде; приходили лишь отдельные стихи. Это тяготило Цветаеву. С Волконского стихи опять захлестнули ее и уже не отпускали до самого отъезда из России. Снова, как во времена "Юношеских стихов" или первых "Верст", стихи стали лирическим дневником и естественно выстраивались в книгу, которую она, издавая, назвала – "Ремесло". Она вступила в период поэтической зрелости.
О этот час, когда как спелый колос
Мы клонимся от тяжести своей...
Волконский предстал ей Учителем, обращенный к нему цикл озаглавлен "Ученик". Им открывается "Ремесло". "Школой" Волконского Цветаева завершила период своего ученичества. Потребность в Учителе ощущалась ею с отрочества. В ранней юности их с сестрой бросило к Эллису: он был уже "настоящим" поэтом, он ввел их в литературный круг. На деле он оказался лишь Чародеем – обращенная к нему поэма звучала иронически. Возможно, именно потребность в Учителе на мгновение обратила Цветаеву и к Валерию Брюсову. Об их разминовении мы знаем из "Героя труда". Брюсов не мог стать ей Учителем – их миропонимание, устремления в поэзии и темпераменты были слишком различны. За год до встречи с Волконским Цветаевой показалось, что, может быть, Учитель – Вячеслав Иванов. Весной двадцатого года она посвятила ему цикл стихов, где называет его Равви. Так ученики обращались к Христу – Учитель. Но и у него Цветаевой нечему было учиться; как и Брюсов, Вячеслав Иванов был "другой породы". Об этом сказано в стихах к нему:
Ты пишешь перстом на песке.
А я подошла и читаю...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О Равви, о Равви, боюсь -
Читаю не то, что ты пишешь!..
Это свидетельствует о жажде ученичества, а не о том, что она нашла Учителя.
В цикле "Ученик" намеренно не упомянуто слово "Учитель", оно звучит в подтексте. Если персонифицировать героев цикла, то Ученик – Цветаева, Учитель – Волконский. Но стихи не допускают буквального толкования. Учитель – не лично Сергей Михайлович Волконский: потомок декабриста, князь, писатель, философ, – а личность, явление, вобравшее в себя черты того поколения, которое с годами Цветаева все больше чувствовала не только "отцами", но и "своими". Если в стихах Вяч. Иванову она видит себя "у подножья" (кстати, уже здесь появляются у героини черты "ученика", мальчика: "грудь мальчишечья моя"), то в "Ученике" Учитель и Ученик вместе, рядом:
Тихо взошли на холм
Вечные – двое.Тесно – плечо с плечом -
Встали в молчанье.
Два – под одним плащом -
Ходят дыханья...
Ученичество воспринимается Цветаевой и как служение-послушничество. Ученик жаждет разделить с Учителем его прошлое:
– Отче, возьми в назад,
В жизнь свою, отче!
И будущее:
– Отче, возьми в закат.
В ночь свою, отче!
В настоящем они рядом – Закат и Восход – и Ученик готов служить Учителю всем: плащом, защищающим от дождя и ветра, щитом, обороняющим в битве, первой жертвой на костре, где будут сжигать Учителя. "Ученик – отдача без сдачи, т. е. полнота отдачи", – поясняла Цветаева Юрию Иваску смысл цикла. И Учитель признает Ученика, обращается к нему "Сыне!". Ученик следует за Учителем – нет, не за Учителем, за его плащом – по холмам, по пескам, по волнам... И вдруг – последняя строка:
За плащом – лгущим и лгущим...
Что это значит? Лжет ли Учитель, принимая – незаслуженно? – служение Ученика? Или Ученик усомнился в истине, которой хотел служить? Или это ветер, играя плащом, наводит на мысль о лживости всего? Или настал тот благословенный "одиночества верховный час", который предсказан во втором стихотворении цикла? Ибо "час ученичества" не может продолжаться вечно...
Стойкие души, стойкие ребра, -
Где вы, о люди минувших дней?!
К ним Цветаева относила тех, кто всегда остается самим собой, идет "своими путями". Эта тема, начавшись в "Юношеских стихах", прошла сквозь "Лебединый Стан", "Ремесло" вплоть до поздних стихов "Отцам" и прозы. Стихи к А. А. Стаховичу, "Ученик" и следующее за ним "Кн. С. М. Волконскому" – из этого ряда. Сюда же я отношу и "Возвращение Вождя", написанное после известия, что Эфрон – жив. Оно завершает важнейшие темы: поражение Белого движения и спасение тех, кто спасся. В первой публикации названия не было, озаглавив, Цветаева подчеркнула идею: вождь спасся, он разбит, но не побежден. Потому что, несмотря на то, что он потерял все: армия разбита, меч заржавел, конь хромает и плащ разорван, – его "стан – прям". Для Цветаевой это признак душевной несгибаемости – стать, "стальная выправка хребта", как сказано в стихах "Кн. С. М. Волконскому".
Странным образом "Ученик" продолжен циклом "Марина", обращенным к памяти польской красавицы Марины Мнишек, в начале XVII века коронованной на русский престол вместе с мужем – Лжедимитрием I. Цветаева чувствовала себя мистически связанной с Мариной Мнишек не только своим дворянским польским происхождением, но и именем:
Во славу твою грешу
Царским грехом гордыни.
Славное твое имя -
Славно ношу... -
писала она в шестнадцатом году. Теперь ее отношение к тезке не так однозначно. Четыре стихотворения цикла "Марина" написаны на два голоса: в первом и третьем Цветаева – лирическая героиня – перевоплощается в Мнишек, во втором и четвертом видит и судит ее из своего времени и своим судом. Первый голос подобен голосу Ученика – побратима – женщины – любящей, но он ведет свою тему как бы вне пола, ради любви от своего женского естества отстраняясь:
Не подругою быть – сподручным!
Не единою быть – вторым!
Только две первые и три последние строки в первом стихотворении цикла "Марина" написаны в женском роде, все остальное – в мужском. Третье сделано так, что род и пол в нем отсутствуют:
– Сердце, измена!
– Но не разлука!
И воровскую смуглую руку
К белым губам.
Это направляет мысль читателя к общечеловеческому, не сексуальному понятию верности, преданности. "Ученик" и "Марина" начинаются одинаково:
Быть мальчиком твоим светлоголовым... – "Ученик"
Быть голубкой его орлиной!.. – "Марина"
Быть – принадлежать – служить кому-то, кому ты необходим – вечная тема Цветаевой: "по людям маюсь..." В обоих циклах нагнетается определение того, что она, Цветаева, понимает под "служением":
От всех обид, от всей земной обиды
Служить тебе плащом... – "Ученик"Серафимом и псом дозорным
Охранять непокойный сон... – "Марина"При первом чернью занесенном камне
Уже не плащ – а щит! – "Ученик"Распахнула платок нагрудный.
– Руки настежь! – Чтоб в день свой судный
Не в басмановской встал крови... – "Марина"
Охранять, защищать, всюду следовать за Ним – призвание Ученика и Любящей. По холмам, по пескам, по волнам – Ученик за Учителем...
Где верхом – где ползком – где вплавь!
Тростником – ивняком – болотом,
А где конь не берет, – там лётом... -
Марина Мнишек за Возлюбленным... Даже смерть вместе с Ним – благо, лучший из возможных исходов.
И – вдохновенно улыбнувшись – первым
Взойти на твой костер. – "Ученик"И – повторенным прыжком -
На копья! – "Марина"