"Балкон" и несколько других стихотворений, написанных в Берлине, обращены к Абраму Григорьевичу Вишняку, владельцу издательства "Геликон", бурному кратковременному увлечению Цветаевой. И на этот раз поиски любви-Души оказались тщетными, и Аля почувствовала это, кажется, раньше матери. Она записала в детском дневнике: "Геликон всегда разрываем на две части – бытом и душой. Быт – это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться – души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон, уют, а этого как раз душа и не дает. Когда Марина заходит в его контору, она – как та Душа, которая тревожит и отнимает покой и поднимает человека до себя..." Примечательно, что составляя из стихов Вишняку цикл для своего последнего сборника, Цветаева озаглавила его "Земные приметы": "земной любови недовесок" на расстоянии лет воспринимался еще дальше от примет души, чем вблизи.
Встречей с Душой оказалась стремительная – не дольше полутора месяцев – дружба с Андреем Белым. Отношение Цветаевой к Белому было похоже на отношение к С. М. Волконскому: нет, она не увидела в Белом Учителя; "час ученичества" миновал, да и духовные устремления ее и Белого были несходны. Сходной была ее готовность "служить" Белому – Цветаева-женщина, Цветаева-поэт как бы самоустранилась в этой дружбе. Но это не было и общением бесплотных душ, ибо сейчас Цветаева играла роль той "гирьки", которая удерживает другую душу на земле. Ее отношение к Белому было лишено какого бы то ни было самолюбия, ревности, претензий. Она дружила не с Борисом Николаевичем Бугаевым – странным человеком средних лет, чудаком, вызывающим косые взгляды и недоумение "нормальных" людей. И не со знаменитым писателем Андреем Белым, само имя которого внушает почтительное уважение. Она любила Дух Поэта, представший в его земной оболочке, – какие же претензии могут быть к Духу? Эссе памяти Андрея Белого Цветаева назвала "Пленный Дух" – эта из многих его ипостасей была ей ближе всего. Эссе писалось в годы, когда Цветаева размышляла о сущности явления Поэт, – Белый как нельзя лучше подходил для ее концепции. Одинокий дух поэта, смятенный и мятущийся, обреченный чуждой ему земной жизни ("Не свой рожден затравленным", – пишет она), Дух, не способный ни слиться с окружающим, ни вырваться из него, – таким предстает Андрей Белый в "Пленном Духе".
На тебя надевали тиару – юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!Как снежок на Москве, заводил кавардак гоголек,
Непонятен-понятен, невнятен, запутан, легок...
Это – стихи О. Мандельштама, написанные в день похорон Белого. Мандельштам знал Белого дольше – и дальше – чем Цветаева (ее с ним дружба кончилась осенью 1923 года); мандельштамовские взгляды на поэта и поэзию были далеки от цветаевских, – тем не менее есть нечто близкое в образе Андрея Белого в стихах Мандельштама и в эссе Цветаевой.
Когда душе, столь торопкой, столь робкой
Предстанет вдруг событий глубина,
Она бежит виющеюся тропкой...
Разве это не Пленный Дух, робкий, готовый сорваться с места и улететь за пределы жизни, но проникающий в глубину явлений? Чувство сиротства, пронизывающее эссе Цветаевой, у Мандельштама прорвалось словом "сироте"...
Лето 1922 года было трагическим в жизни Белого, в ней ломалось и решалось многое – в частности, вопрос о его возвращении на родину, и Цветаева с готовностью подставляла плечо, чтобы поддержать, помочь. "Может быть, никому я в жизни, со всей и всей моей любовью, не дала столько, сколько ему – простым присутствием дружбы. Сопутствием на улице. Возле", - признавалась она. В тот час его жизни это было лучшее, что можно было сделать для Белого. Единственный раз она согласилась на то, что, принимая ее дружбу, Белый, как ей казалось, почти не замечает ее самое: "Рядом с ним я себя всегда чувствовала в сохранности полного анонимата". Она ошибалась. Возможно, Белый не вник в сущность ее личности ("вы такая простая", – радовался он); это не помешало ему понять и оценить стихи Цветаевой. Сборник "Разлука" – первая встреча с ее поэзией – поразил и восхитил Белого мелодическим и ритмическим своеобразием. "В отношении к мелодике стиха, столь нужной после расхлябанности Москвичей и мертвенности Акмеистов, – Ваша книга первая (это – безусловно)", – писал Белый Цветаевой, прочитав "Разлуку", разбору ритмики которой посвятил рецензию под названием "Поэтесса-певица". Но самой высокой оценкой было для Цветаевой то, что ее книжечка, по собственному признанию Белого, после долгого перерыва вернула его к стихам. Новый сборник, вышедший в том же 1922 году в Берлине, Белый назвал "После Разлуки"; последнее стихотворение в нем было посвящено М. И. Цветаевой...
Настоящее чудо, осветившее ее жизнь на годы, пришло из Москвы: 27 июня Эренбург переслал Цветаевой письмо Бориса Пастернака. Это был голос родного: друга – брата – двойника? Невозможно было вообразить, что они встречались со времен "Мусагета", обменивались незначительными репликами, даже слышали стихи друг друга – и остались равнодушны. Эренбург не раз пытался "внушить" ей Пастернака, но это имело обратное действие: она не хотела любить то, что уже любит другой... Пастернак даже заходил к ней в Борисоглебский – приносил письма от Эренбурга... На похоронах Скрябиной она шла с ним рядом... Но и он не заметил Цветаеву, "оплошал и разминулся" с ее поэзией, как сказано в его первом письме. Теперь он прочел вторые "Версты", был потрясен и признавался, что некоторые стихи вызывали у него рыдания. Подводя итоги жизни, Пастернак вспоминал: "Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.
Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может, общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений".
Их роднило и помогало их росту ощущение силы друг друга. В первом письме Пастернак ставил Цветаеву в ряд с "неопороченными дарованиями" Маяковского и Ахматовой. "Дорогой, золотой, несравненный мой поэт", – обращался он к ней. Она ответила через два дня, дав его письму "остыть в себе", и одновременно послала "Стихи к Блоку" и "Разлуку" – ведь Пастернак пока знал только одну ее книгу. Она же еще не видела недавно вышедшего сборника "Сестра моя – жизнь". Но уже через неделю Цветаева предлагала редактору берлинского журнала "Новая русская книга" А. С. Ященко рецензию на "Сестру": "Только что кончила, приблизительно ½ печатн. листа. Сократить, говорю наперед, никак не могу... Будьте милы, ответьте мне поскорей, это моя первая статья в жизни – и боевая. Не хочу, чтобы она лежала". Рецензия действительно была "боевая", написанная энергично, напористо, со множеством стихотворных цитат – в стремлении покорить читателя Пастернаку, которого она называет "единственным поэтом". Поэзию Пастернака Цветаева определила как "Световой ливень".
Под ударом письма и книги она пишет первое обращенное к Пастернаку стихотворение:
Неподражаемо лжет жизнь:
Сверх ожидания, сверх лжи...
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
Она продолжает разговор о его стихах, но передает не объективное (хотя какое уж у Цветаевой "объективное"!) впечатление, а те интимные ощущения, которые у нее вызвала "Сестра моя – жизнь". Это встреча с родной душой, проникающей в ее душу и завораживающей ее:
И не кори меня, друг, столь
Заворожимы у нас, тел,
Души...
Комментарием к стихам служит ноябрьское, уже из Чехии, письмо Пастернаку: "..."Слова на сон". Тогда было лето, и у меня был свой балкон в Берлине. Камень, жара, Ваша зеленая книга на коленях. (Сидела на полу). – Я тогда десять дней жила ею, – как на высоком гребне волны: поддалась (послушалась) и не захлебнулась..." О, как ей нужна была именно такая – взаимная – встреча с родной душой. С душой – равной поэзии, и с поэзией – равной душе. Самым важным было то, что он не испугался высоты и напряженности отношений, на которую немедленно и неминуемо поднялась Цветаева. Они были вровень в этой дружбе; можно сказать, что письмо Пастернака, полученное Цветаевой летом 1922 года в Берлине, в каком-то смысле изменило ее жизнь. Теперь у нее был непридуманный спутник.
Вишняк, Белый, Пастернак... Эренбург, дружба с которым кончилась внутренним разминовением... Встреча с Владиславом Ходасевичем, приехавшим вскоре после Цветаевой... Знакомство с Марком Слонимом, в Праге перешедшее в многолетнюю дружбу... Молодая художница Людмила Чирикова, оформившая берлинское издание "Царь-Девицы"... Начинающий литератор Роман Гуль, писавший о цветаевских книгах, помогавший пересылать ее письма и книги Пастернаку... Издатель С. Г. Каплун, выпустивший цветаевскую "Царь-Девицу" и "После Разлуки" Андрея Белого... Поэты, прозаики, художники, издатели... Рождались и умирали многочисленные литературные предприятия: газеты, альманахи, издательства, журналы, сборники... Возникали и рушились дружбы, романы, семьи... "Русский Берлин" жил напряженно-лихорадочной жизнью. Он был полон людьми самых разных направлений и устремлений. Политические эмигранты, для которых путь в Россию был отрезан, соседствовали с полуэмигрантами, стоявшими на распутье: возвращаться ли в Советскую Россию? Было – как никогда позже – много советских, выпущенных в командировки или для поправки здоровья.
Было время "сменовеховства"; незадолго до приезда Цветаевой в Берлине начала выходить сменовеховская газета "Накануне", Литературное приложение к которой редактировал Алексей Толстой. Здесь печатались все – и эмигранты, и советские – но не Цветаева. С "Накануне" связан первый политический скандал, в котором она приняла участие. 4 июня в Литературном приложении появилось письмо Корнея Чуковского к Алексею Толстому – из Петрограда в Берлин. Чуковский весьма нелестно отзывался о некоторых петроградских писателях, своих коллегах по Дому искусств, и даже сообщал, что они "поругивают советскую власть". Наряду с неумеренными восторгами по поводу писаний Алексея Толстого и призывами вернуться, Чуковский поносил "внутренних" эмигрантов, называл их "мразью" (в частности, Евгения Замятина – "чистоплюем"), а петроградский Дом искусств – клоакой. Эта публикация вызвала бурю негодования как против Чуковского, так и против Толстого, предавшего его письмо гласности. 7 июня газета "Голос России" напечатала открытое письмо Цветаевой А. Толстому. Еще не успевшая опомниться от "кровавого тумана", Цветаева больше всего возмутилась намеками на неблагонадежность писателей, живущих на родине.
"Или Вы на самом деле трехлетний ребенок, – обращалась она к А. Толстому, – не подозревающий ни о существовании в России ГПУ (вчерашнее ЧК), ни о зависимости всех советских граждан от этого ГПУ, ни о закрытии "Летописи Дома Литераторов", ни о многом, многом другом...
Допустим, что одному из названных лиц после 4½ лет "ничего не-деланья" (от него, кстати, умер и Блок) захочется на волю, – какую роль в его отъезде сыграет Ваше накануновское письмо?
Новая Экономическая Политика, которая очевидно является для Вас обетованного землею, меньше всего занята вопросами этики: справедливости к врагу, пощады к врагу, благородства к врагу". Безнравственность письма К. Чуковского и факта его публикации для Цветаевой заключалась в его доносительстве, прикрытом громкими фразами восхищения русским народом и боли за русскую литературу. Политическое сменовеховство, желание подслужиться к советской власти задели ее гораздо меньше. Открытое письмо А. Толстому – старому знакомому, бывшему коктебельскому "Али-хану", частому гостю московского "обормотника" – она закончила таким рассказом: "За 5 минут до моего отъезда из России (11 мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. – "С вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего".
Жму руку ему и не жму руки Вам.
Марина Цветаева".
Русские "страсти" кипели в Берлине по немецким кафе, облюбованным эмигрантами. В разное время суток назначались деловые, дружеские и любовные свидания, решались не только умозрительные "судьбы России", но и вполне конкретные судьбы людей и рукописей. Цветаева варилась в этом котле. А что же – Сережа? Ведь это ради него она уехала из Москвы. Почему его имени нет на страницах, посвященных началу ее эмигрантской жизни? Сергей Эфрон сумел приехать в Берлин только в первой половине июня, в разгар драматических отношений своей жены с Вишняком. Как они встретились? Что почувствовали после почти пятилетней разлуки?
Здравствуй! Не стрела, не камень:
Я! – Живейшая из жен:
Жизнь. Обеими руками
В твой невыспавшийся сон.
Это стихотворение встречи написано 25 июня, и, хотя не имеет посвящения, можно с уверенностью считать его обращенным к Сергею Эфрону.
– Мой! – и о каких наградах
Рай – когда в руках, у рта:
Жизнь: распахнутая радость
Поздороваться с утра!
Но подспудно возникает образ змеи, двуострой, меняющей шкуру. В этой "змеиности" можно вычитать горечь, отравляющую радость встречи. И все-таки – "Главное: живы и нашли друг друга!" – как пишет Ариадна Эфрон. Ей запомнилось, что в день приезда отца они почему-то опоздали на вокзал и встретили его, выйдя с перрона на привокзальную площадь: "Сережа уже добежал до нас, с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие.
Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез..." Счастье встречи было отравлено, когда Сергей Яковлевич догадался об отношениях Цветаевой к Вишняку. Вероятно, поэтому он так быстро покинул Берлин и вернулся в Прагу. Между ними было решено, что они будут там жить вместе: он учился в Карловом университете и получал стипендию. Была надежда, что и Цветаевой дадут пособие, которым чехословацкое правительство поддерживало русских эмигрантов – писателей и ученых. Это было нечто осязаемое, на что вряд ли можно было рассчитывать в Германии, разоренной войной и жившей под угрозой инфляции. В Берлине Цветаева продала издательству "Эпоха" "Царь-Девицу", "Геликону" – сборник стихов "Ремесло", с ним же начала переговоры об издании книги своих московских записей. В "Эпопее", издававшейся Андреем Белым, после ее отъезда были напечатаны "Световой ливень" и стихи. Она завязала отношения и с другими альманахами и сборниками. Но все было неустойчиво, бурная русская книгоиздательская деятельность в Берлине могла прекратиться в любой день. Не осталось и человеческих отношений, которыми она могла бы дорожить здесь. Белый уехал. Увлечение Вишняком исчерпало себя, не принеся радости. Настолько исчерпало, что стали неприятны даже стихи к нему: "тошно!.. отвращение к стихам в связи с лицами (никогда с чувствами, ибо чувства – я!) – их вызвавшими". Разладилась дружба с Эренбургом: в основе, кажется, лежало неприятие им ее "русских" вещей. В своих мемуарах он не совсем точно пишет, что споры возникли из-за "Лебединого Стана", который он уговорил Цветаеву не печатать. Но "Лебединого Стана" как книги еще не существовало, Цветаева подготовила ее через год и предприняла попытку опубликовать. Да и Эренбургу, работавшему в то время над "Жизнью и гибелью Николая Курбова" (кстати, Цветаева считала: "героиню он намеревался писать с меня"), не было резонов отговаривать ее от "Лебединого Стана". Трещина в их отношениях расширялась другим, более личным. Л. Е. Чирикова, которую я спросила о берлинской жизни, ответила в письме: "...вся жизнь тогда была "на переломе" и все люди тоже. Я помню, как я столкнулась на вокзале, провожая Марину в Чехию, с Марком Слонимом и сцепилась с ним в разговор и критику тогдашнего литературного общества. На тему, что все они теряют свое главное и разбивают свою жизнь на "эпизодики". За что Слоним назвал меня "пережитком тургеневской женщины"". Кажется, один из таких "эпизодиков" вклинился в литературную дружбу Цветаевой с Эренбургом. Речь идет о двух парах – Вишняках и Эренбургах, среди которых Цветаева почувствовала себя "пятым лишним": "много людей, все в молчании, все на глазах, перекрестные любови (ни одной настоящей!) – все в Prager-Diele (знаменитое "русское" кафе в Берлине. – В. Ш.), все шуточно..." Цветаева с ее прямотой чувствовала свою неуместность в такой обстановке: "Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом "откровений"..." Берлинский эпизод окончился, оставаться в Берлине становилось тяжело: "Я вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна". Даже намечавшийся приезд Пастернака не задержал ее: сейчас она предпочла эпистолярную дружбу.