Я думаю, что Ариадна Сергеевна беспокоилась не зря. В рассуждениях Мура есть доля мальчишеской бравады, но главным образом здесь проявляется природа его характера и воспитания. Гораздо естественнее в его положении было бы сойтись с людьми, примениться к ним, пользоваться их помощью – не Георгию Эфрону. Цветаева вырастила сына эгоцентриком, таким он оставался, так вел себя с окружающими. Мур принимает людей исключительно по уровню их образованности и интеллекта. Душевные качества: доброта, приветливость, способность к сочувствию – как бы не входят в его понятие о человеке. Характеристики, которые он дает людям, яркие и точные, но односторонние и зачастую злые. Мур не умеет подойти к людям и своим видом и поведением не допускает их до себя. Его не научили простой соседской близости с людьми, не воспитали привычки к общению и взаимопомощи на ежедневном бытовом уровне. В результате цветаевского воспитания Муру приходится в одиночку бороться за жизнь – сам себе добытчик, семья, мать.
В Ташкенте Мур пересматривает отношение к основам жизни, не только к семье, но и к матери: "Отсутствие М<арины> И<вановны> ощущается крайне. Я вынужден, будучи слишком рано выброшенным в открытое море жизни, заботиться о себе наподобие матери: направлять, остерегать, обучать, советовать..." Как все последние годы, не щадя ее, он сопротивлялся ее "давлению"! Как не понимал, что она "вдавливает" в него его будущее! Теперь он может оценить это; в борьбе за сохранение личности в Муре проявляется заложенный Цветаевой стержень. Он пытается не дать жизни затоптать себя – ради этого изо всех сил держится за школу. Он понимает, что единственный выход для него – образование, ведь он бывший эмигрант, член семьи врагов народа...
Муру живется очень тяжело, хотя Литфонд кое в чем ему помогает: его прикрепили к писательской столовой и библиотеке, назначили небольшое денежное пособие. С помощью Литфонда летом 1942 года он получил в писательском общежитии крохотную каморку "без окна и почти, следовательно, без воздуха", раскалявшуюся от солнца, как печка, – но отдельную. Да, Муру "достается" от жизни военного времени, приходится самому справляться со всем тем, что для его сверстников делают взрослые: бегать по городу в поисках продуктов ("где что дают?"), менять на базаре одно на другое, продавать свои вещи... самому готовить, стирать, таскать воду и помои – это так непохоже на жизнь обычного десятиклассника и на его собственную совсем недавно... Он плохо питается и физически слабеет, у него повторяющееся рожистое воспаление на ноге, временами с высокой температурой. Конечно, в его письмах есть слова о постоянном чувстве голода, об одолевающих его болезни и физической слабости, о том, с каким трудом он высиживает уроки и как трудно ему сосредоточить внимание на том, что объясняет учитель... И тем не менее он учится в полную силу своих возможностей, блистая в языках (в том числе узбекском), истории, литературе – его сочинения и доклады на литературные темы вызывают восхищение – и упорной зубрежкой "вытягивая" остальные предметы. Он берется за составление и редактирование школьного альманаха, пытаясь "протащить" туда побольше собственной "литпродукции". Впрочем, идея альманаха быстро себя исчерпала, и Мур оставил ее... Вопреки всему: быту, болезням, поездкам в колхоз на уборку хлопка, ежедневному в течение двух месяцев посещению военкомата в ожидании решения своей судьбы – Мур в Ташкенте окончил среднюю школу.
Он тщательно следит за своей внешностью: всегда в наглаженных брюках, даже если они обветшали, и починенных ботинках: "башмаки совершенно износились – и приходится продавать хлебную карточку, чтобы их починить прилично, ибо я предпочитаю сидеть без хлеба, чем ходить в продранных ботинках". Тот, кто знает о войне хотя бы по рассказам бабушек, может представить себе, что значило – остаться без хлебной карточки... Мур подстрижен, причесан, в письме теткам из армии он вспоминает: "...когда-то в Ташкенте я мрачно острил, что "я все продал, кроме своего пробора"". Для него внешний облик – важная часть сохранения личности. "Чистая белая рубашка с монпарнасским зеленым галстуком" определенно повышают его настроение. У него нет одежды и обуви на смену, временами ему приходится ходить в тельняшке и рабочей куртке.
Л. М. Бродская рассказывала мне, как, проездом через Ташкент, она на улице встретила Мура – об этом и он упоминает в письме от 31 мая 1943 года – и с трудом узнала его. Это был совсем не тот красивый и щеголеватый подросток, которого она знала по Москве, а юноша в сильно потрепанной одежде, с опущенной головой, одутловатым лицом и распухшими красными руками, в которых он держал кулечек с "подушечками" и жадно их ел. Было очевидно, что он заброшен и голоден. "Мур, кто же ест конфеты просто так?" – спросила Лидия Максимовна, "потащила" его на базар и купила ему банку молока...
Мур старается противостоять судьбе, желающей превратить его в люмпена. Он боится потерять здоровье, окончательно оборваться, стать грязным, перестать чувствовать себя человеком своего уровня, опуститься. Боится, что его поглотит ненавистная "низовка", с которой он уже успел соприкоснуться.
Летом 1942 года Мур сорвался. Весь июнь он был "в почти-абсолютно голодном состоянии", как написал он тетке Елизавете Яковлевне, объясняя "катастрофу". Он украл и продал что-то из вещей своей квартирной хозяйки – рублей на 800. Кража обнаружилась; Мура арестовали, он пишет тетке о "кошмарном уголовном мире", в котором "пробыл 28 часов". Ему грозил суд: конец мечтам об окончании школы, высшем образовании и достойной человеческой жизни. Надежда спастись была – если милиция не передаст дело в суд. К счастью, хозяйка согласилась подождать, чтобы он в течение четырех месяцев выплатил сумму, которую она потребовала. Милиция не возражала. У Мура хватило сил признаться теткам и Муле Гуревичу и просить помощи. Он понимал, как сложно обращаться к кому бы то ни было чужому в этой трагической и щекотливой ситуации. Возможно, с этим событием связано отдаление Мура от Ахматовой: 21 июля он в письме Елизавете Яковлевне называет ее как человека, к которому он мог бы обратиться (но она "сидит без денег"), а в сентябре пишет Але: "Было время, когда она мне помогала; это время кончилось. Однажды она себя проявила мелочной, и эта мелочь испортила всё предыдущее; итак, мы квиты – никто ничего никому не должен. Она мне разонравилась, я – ей".
Что думала тетка по поводу этой катастрофы? Очевидно, ей было страшно за него, она понимала возможность жестоких последствий. Письмо, где Мур сообщает ей подробности, лишено какого бы то ни было желания "бить на жалость", а – удивительно для семнадцати лет – спокойно, трезво и твердо излагает сначала практическую, а затем моральную сторону дела:
"Я всё постигаю на собственном опыте, на собственной шкуре, – все истины.
До Ташкента я, фактически, не жил – в смысле опыта жизни, – а лишь переживал: ощущения приятные и неприятные, восприятия красоты и уродства, эстетически перерабатываемые воображением. Но непосредственно я с жизнью не сталкивался, не принимал в ней участия. Теперь же я "учусь азбуке", потому что самое простое для меня – самое трудное, самое сложное.
В Ташкенте я научился двум вещам – и навсегда: трезвости и честности. Когда мне было очень тяжело здесь, я начал пить. Перехватил через край, почувствовал презрение и отвращение к тому, что я мог дойти до преувеличения – и раз-навсегда отучился пить. <...>
Так же и в отношении честности. Чтобы понять, что "не бери чужого" – не пустая глупость, не формула без смысла – мне пришлось эту теорему доказать от противного, т. е. убедиться в невозможности отрицания этой истины. Конечно, делал я всё это отнюдь не "специально" – но в ходе вещей выяснилась вся внутренняя подноготная. Так я постиг нравственность".
Это признание достойного и ответственного человека, каким видела сына Цветаева. После 1941 года, который Мур считал "переломным", потому что "умерла мама", история с кражей оказалась еще одним переломом: он физически ощутил, как просто скатиться на дно жизни. Общими усилиями близкие вытащили Мура из беды: Елизавета Яковлевна и Самуил Давыдович начали высылать деньги, Мур еще больше экономить, и до конца 1942 года долг был выплачен. Милиция сдержала обещание: дело "похоронили"...
Мур неуклонно отстаивает свою внутреннюю жизнь и свободу, бьется за свое место в мире, упорно не дает наступающей на него реальности затоптать себя – это для него самое важное.
Удивительна интенсивность его интеллектуальной жизни – здесь он прямой наследник своей матери. Он не перестает писать в разных жанрах: стихи, роман, критика, переводы... Особое значение Мур придает своему дневнику, видя в нем подготовку к будущей прозе. Чтение становится почти смыслом его теперешней жизни. Он – постоянный читатель писательской и школьной библиотек: не как школьник, хватающийся за любую книгу, а сознательно организуя свое чтение, зная, что именно он хочет или ему необходимо прочесть. Он следит за журналами, особенно за "Интернациональной литературой"; у него "блат" в школьной библиотеке, и ему дают этот журнал вне очереди. Он читает и перечитывает самых разных писателей, горюет, что некоторые любимые книги нельзя достать в оригиналах. Чтение оказывается важнейшей темой его переписки с сестрой. Особенно интересует Мура современная западная литература. Трудно перечислить писателей, о которых Мур упоминает в письмах Але: около тридцати зарубежных и примерно двадцать пять русских и советских писателей и поэтов. Не просто упоминает – о каждом у него есть определенное мнение; каждый занимает свое место в его иерархии и в его истории литературы. Он мечтает написать общественно-политическую историю Франции и французской литературы: "Это – моя область". Он твердо намерен стать переводчиком и критиком, связующим звеном между Россией и Францией. То, как Мур анализирует прочитанное, свидетельствует о его глубоком интересе и понимании. Книги – его моральное спасение и подготовка к будущему. Когда-то Цветаева писала, что у ее сына сильное чувство судьбы. Вот и в Ташкенте, противостоя жизненным невзгодам, Мур продолжает верить в свою звезду, в судьбу, которая должна же в конце концов повернуться к нему лицом.
Он обнадеживает себя и Алю, что они доживут до встречи и им удастся воссоздать семью. Эти мечты разбиваются о советскую реальность. В первых числах января 1943 года в Ташкенте Мур был призван на действительную военную службу – подошел срок мальчиков, родившихся в 1925 году. И тут его настигло клеймо члена семьи врагов народа. По горячим следам он написал Муле (конечно, с оказией, такое письмо никто не решился бы отправить по почте), что ему не с кем было посоветоваться в этот жизненно важный момент; он не знал, должен ли написать в анкете, что до 1939 года жил за границей и что отец и сестра его арестованы. Он заполнил анкету честно и получил назначение в Трудовую армию – место почти такое же страшное, как штрафной батальон. Его не пустили ни в военное училище, куда он просился, ни в пехоту. Мур пытался добиться другого назначения, пошел в призывную комиссию с документами матери, свидетельствовавшими, что он – "действительно советский человек и в Ташкенте очутился не случайно". Бесполезно. В эти "трагические для меня дни" Мур сообщает о случившемся Муле и сестре. Он приводит слова комиссии: "В училище мы вас направить не можем никак; эта возможность исключена". В письме Але проскальзывают слова: "ввиду моих обстоятельств", "моя статья", "вообще, вероятно, моя дальнейшая судьба будет схожа с твоей..." (выделено мною. – В. Ш.).
Перед сестрой Мур старается держаться, скрыть, в какое паническое состояние привело его решение комиссии, но Муле пишет откровенно, подводя итог не только своей жизни, но и своей семьи: "Я думал о том, что с моим отъездом нашу семью окончательно раскассировали, окончательно с ней расправились, и меня, роковым образом, постигло то, чего я так боялся, ненавидел и старался избежать: злая, чуждая, оскаленная "низовка". <...> Итак, круг завершен – Сережа сослан неизвестно куда [они не знают, что Сергея Яковлевича давно нет в живых. – В. Ш.], Марина Ивановна покончила жизнь самоубийством, Аля осуждена на 8 лет, я призван на трудовой фронт. Неумолимая машина рока добралась и до меня. И это не fatum произведений Чайковского – величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой, это мотив Прокофьева, это узбек с выпученными глазами, это теплушка, едущая неизвестно куда и на что, это, наконец, я сам, дошедший до того, что начал думать, будто бы всё, что на меня обрушивается, – кара за какие-то мои грехи..."
Подводя итоги передуманных за полтора года одиночества мыслей, Мур по-новому видит членов своей семьи и истоки семейной трагедии; он пишет о матери, проецируя и на себя: "Она тоже [выделено мною. – В. Ш.] не видела будущего и тяготилась настоящим, и пойми, пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило! Я уверен, что все последнее время существования М. И. было полно картинами и видениями этого прошлого; разлад все усиливался; она понимала, что прошлое затоптано и его не вернуть, а веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастья, у нее не было.
Мне кажется, что для нашей семьи эта проблема взаимосвязи трех величин: настоящего, прошлого, будущего – основная проблема. Лишь тот избегает трагедии в жизни, у кого эти величины не находятся в борьбе и противодействии, у кого жизнь образует одно целое. У С<ергея> Яковлевича> всегда преобладало будущее; только им он и жил. У М<арины> И<вановны> всегда преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Об Але не говорю – не знаю. Я же всегда хватался за настоящее, но в последние времена это настоящее стало сопротивляться, и прошлое начало наступление. И в том, что у каждого члена нашей семьи преобладала одна из этих трех величин – в ущерб другим, в этом-то наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий..."
Напомню: это рассуждения юноши, которому еще не исполнилось восемнадцати лет. Теперь он многое понимает в судьбе родителей и в своей, так связанной с ними и зависящей от них. Их прошлое тяготеет над ним, и ничего нельзя изменить, будущее не принадлежит Муру, водоворот жизни затягивает его в мельничное колесо, остановить которое не в его силах.
Теперь Мур начал лучше понимать характер и отношение к нему матери, внутренне приблизился к ней, оценил незаурядность личности Цветаевой, ее самозабвенную одержимость своим даром. У меня нет свидетельств, дорос ли он до понимания ее стихов: он упоминает о рукописях, архиве, книгах – ни разу о стихах Цветаевой. Скорее – не дорос; говоря в письме сестре о прочитанном, он как бы сопоставляет два имени: "стихи Мандельштама и Долматовского (между прочим, Долматовский превосходный поэт)"... Мур гораздо лучше разбирался во французской поэзии. Ему еще предстояло открыть для себя поэта Марину Цветаеву.
Военкомат в Ташкенте, промурыжив его больше месяца, дал Муру отсрочку. Он окончил школу, хотя и не получил аттестата зрелости: из-за хождений в военкомат не успел сдать все экзамены. Получив справку об окончании 10-го класса, осенью 1943 года Мур вернулся в Москву и был принят в Литературный институт. Как и в Ташкенте, ему приходилось подрабатывать. Но продолжалось это недолго; Литинститут не имел брони, и в феврале 1944 года Мура мобилизовали.
Первые месяцы он провел в Алабино под Москвой, где новобранцы проходили подготовку; это было тяжелое для него время: письма оттуда – отчаянные. Я не думаю, что Мур "сгущает краски", рассчитывая на помощь тетки и московских знакомых; скорее, склоняюсь к тому, что они продиктованы потрясением – тем, как оправдалось его ташкентское предвидение (январь 1943 года): "Я ненавижу грязь – и уже вижу себя в разорванном, завшивевшем ватнике, в дырявых башмаках <...> Я ненавижу грубость – и уже вижу себя окруженным свиными рылами уголовников и шпаны. Я жду издевательств и насмешек, ибо сразу все увидят, что я не похож на других, менее, чем другие, приспособлен к различным трудностям, сразу увидят, что я слаб физически, сразу обнаружат тщательно скрываемое внутреннее превосходство – и всего этого не простят".
Читая это письмо, я вспомнила давний рассказ Евгения Борисовича Пастернака о случайной встрече с Муром в момент, когда тот шел на призывной пункт. Евгений Борисович был испуган за него – почему-то он был уверен, что Мур не представляет, что его ждет. Он пошел провожать Мура, пытаясь по дороге объяснить ему, что такое армия, военная дисциплина, в каком окружении он очутится... Мур слушал... Однако по его письмам мы знаем, что он накопил жестокий жизненный опыт и представлял свое будущее лучше кого бы то ни было. И не обманулся. Вот одно из его первых писем – уже из армии: "...Обстановка: 100% – уголовные, libérés des prisons – воры, мошенники, и спекулянты (буквально). Мат круглый день, воровство страшное и спекуляция. Из месяца, что я нахожусь здесь, 2 недели я болею (нога). Отношение ко мне плохое: самое бранное слово – "интеллигент"; полное отсутствие сил определяет отрицательное ко мне отношение..." Но кроме ощущения, что "низовка" готова его поглотить, Мура одолевали голод, болезни – очередное рожистое воспаление на ноге, то распухшая пятка, то палец на руке, – отсутствие денег и необходимых мелочей, вплоть до бумаги для писем, ложки, иголки и ниток. Он просит, чтобы к нему приезжали, привезли или прислали то, что могут, но практически помогают только нищие тетки – Елизавета Яковлевна и Зинаида Митрофановна. Его, как и прежде, угнетает одиночество – ни здесь, ни позже на фронте Мур не встретил друга или товарища, "хотя найти хотел". Единственным его спутником оставался томик любимого французского поэта Стефана Малларме: "Вдоволь начитываюсь, пропитываюсь Маллармэ; когда-нибудь я буду первый специалист по Маллармэ, напишу о нем книгу, и это не мечты, потому что именно это является для меня реальной действительностью, тем миром, где я буду занимать первое место. – Сейчас же я занимаю одно из последних" (письмо от 13 апреля 1944 года).