Дорогой Распутин рассказывал: "Хиония, вдова офицера, обиделась на меня за то, что я про ее отца сказал, что он будет в аду вместе с чертями угли в печи класть. Обиделась, написала про меня разной чуши целую тетрадь и передала царю. А царь вот вчера пригласил меня и спрашивает: "Григорий! Читать эту тетрадь али нет?" Я спрашиваю: "А тебе приятно читать в житиях святых, как клеветники издевались над праведниками?" – Он говорил: "Нет, тяжело". – "Ну, как хочешь, так и делай". Папа тогда взял тетрадь, отодрал крышки, ее самое разорвал на четыре части и бросил в камин. Вот и вся подлая затея Б.
– А Феофан-то, Феофан, – продолжал Григорий, – достукался! Как он тебе тогда-то говорил, что лазутка что ли закроется, если к царям часто ходить? Ну, брат, закрылась для Феофана лазутка, закрылась навсегда. Он пришел к царице с клеветой на меня, грязью меня забросал. Да, а царица ему: уйди отсюда, а то прикажу людям вывести. Во как! Теперь ему в Петербурге места не будет, а ведь царским духовником был? Вот тебе лазутка. Больной он. Сгниет, собака, чтобы не восставал напрасно.
Незаметно приехали в Мраморный дворец. Во дворце Распутина встретили Т., Сана, его младшая дочь, и ее муж, камер-юнкер.
Т., хитренький старичок, отвел Распутина в сторону, о чем-то с ним таинственно поговорил, взял портфель и удалился.
Распутин начал беседовать с Саной. Во время беседы несколько раз целовал Сану, а муж был здесь же и как-то невинно, по-младенчески, улыбался.
Минут через десять приехала Вырубова. Сана с мужем попрощались и ушли.
В. поздоровалась и начала: "Беспокоятся очень; много врагов, много шума…"
Это она говорила про царей.
Распутин успокаивал: "Ничего, ничего; все напрасно, клевета, так она и останется клеветой".
У меня мелькнула мысль: сказать, что не клевета, а правда: вот я уже знаю Ксению, Лену, Б. и других… Но кому сказать? Вырубовой? Тогда я пропаду! Царям? Но как до них добраться? Нет, подожду, а улучу более удобный момент и открою царям глаза на Распутина! А, быть может, они лучше меня знают все и с ним грешат? Они только боятся шума. А я еще прибавлю его. Нет, не буду ничего говорить, а то тогда пропал я!..
Распутин в это время прямо-таки танцевал около Вырубовой; левою рукою он дергал свою бороду, а правою хватал за плечи, бил ладонью по бедрам, как бы желая успокоить игривую лошадь.
Вырубова покорно стояла. Он ее целовал…
Я грешно думал: "Фу, гадость! И как ее нежное, прекрасное лицо терпит эти противные жесткие щетки…"
А Вырубова терпела, и казалось, что находила даже некоторое удовольствие в этих старческих поцелуях.
Наконец Вырубова сказала: "Ну, меня ждут во дворце; надо ехать, прощай, отец святой…"
Здесь совершилось нечто сказочное, и если бы другие говорили, то я не поверил бы, а то сам видел.
Вырубова упала на землю, как простая кающаяся мужичка, дотронулась своим лбом обеих ступней Распутина, потом поднялась, трижды поцеловала "старца" в губы и несколько раз – его грязные руки…
Ушла.
Мы поехали. Григорий и говорит: "Ну, видел?"
– Видел.
– Каково?
Молчу. Что же я мог сказать по поводу того, что видел. Мысль моя прямо онемела…
– Это – Аннушка так. А цари-то, цари-то. О, если бы ты все знал; ну, ничего, коли-либо узнаешь… И все это я делаю своим телом. Прикоснусь, и сила из меня исходит. Вот, мотри, я к тебе прикоснусь, что ты почувствуешь?..
Он прикоснулся своей рукой до моего плеча и спросил: "Ну, что?"
Я ничего не почувствовал, ровно ничего, а в ответ слукавил немного: на его вопрос: "Ну, что?" протянул: "М-м-м-да-а!"
Григорий засуетился: "Вот видишь, вот видишь, голубчик; так-то и они; но ведь я к ним прикасаюсь иначе, везде, когда бываю у них… А вот Феофан хотел, чтобы я не прикасался. О, какая глупость! Да разве можно зарывать талант в землю? Разве можно?" – спрашивал он меня.
Я молчал.
– Нет, нет, николи, пусть они себе и не думают, а я своего не брошу… А Сана-то, Сана? Видел Сану? Недавно только замуж вышла. А до замужества так прямо на всех и кидалась. Вот блудный бес-то. Так я ее вылечил, теперь ничего!..
Как ее лечил Григорий, я не спросил, да и вообще я мало говорил и спрашивал, а только слушал и диву давался.
Из Петербурга, в первых числах мая, я поехал в Саратов, к Гермогену, по служебным делам.
На пути, в Москве, я с Гофштеттером, сотрудником "Нового Времени", заехал к редактору "Московских ведомостей" – Льву Тихомирову. Он сначала не хотел меня принимать за то, что я, защищая в январе месяце Распутина, бранил его, Тихомирова, за изобличение в газете Григория. Я по телефону указал Тихомирову, что истина требует с ним беседовать. Лев Тихомиров смягчился и принял меня. Мы долго беседовали с ним о Распутине.
Он обвинял меня, а я, как мог, оправдывался…
– Вот вас за то, что вы стоите за Распутина, очень не любят Джунковский, Тютчева, воспитательница царских детей, и сама вел. кн. Елисавета Федоровна.
– Да разве я виноват, разве у меня злая воля, что, не зная худого дела за Григорием, я защищал его.
– И теперь не знаете?
– Нет, теперь знаю! И уже защищать не буду. А почему вел. кн. не откроет глаза царям на Распутина, ведь она там часто бывает? А Тютчева? Что они накидываются на меня? Я давно слышал, что они ведут против меня кампанию и вредят моему, народному, святому, царицынскому делу!
– Да вы не горячитесь, – советовал мне Лев Тихомиров.
– Как не горячиться? Они, значит, боятся там рот раскрыть?! А я бы раскрыл, да ведь как туда добраться-то мне. Прямо пойти, напролом, застрелят, как собаку, и вечной памяти даже не пропоют. Скажите княгине и Тютчевой, чтобы они не грешили, не травили меня. У меня и так врагов много. Пусть они сделают доброе дело: пусть изобличат Распутина. А мы люди маленькие и ничего не можем сделать. Я и так еле-еле держусь в Царицыне.
Тихомиров слушал меня внимательно, и в конце концов мы как будто расстались друзьями, хотя он не обещал мне помочь ничем.
Приехавши в Саратов, я увидел там Григория, прибывшего из Казани, по всей вероятности, от Лохтиной.
В этот раз, вошедши из Гермогенова кабинета в свою комнату, я увидел довольно странную картину: в глубине комнаты стоял Григорий, одетый в мою рясу, и на нем был мой золотой наперсный крест. При виде меня, он как-то противно, заискивающе, как будто только что совершил какую пакость, начал улыбаться и говорить: "Ну, ну, что, дружок, как мне идет ряса? Ну-ка, скажи, скажи?"
– Ничего, идет, – протянул я, а у самого мысль в мозгах так и прыгала: "идет, как свинье шелковое платье".
– А может, лучше так, вот как? – при этом Григорий взял со стола мой клобук и надел себе на голову.
– Нет, не идет, – сказал я, а сам думал: "Ох, монах, пусти тебя в монастырь, ты так намонашишь там, как козел в огороде с капустой". – Вместе с этим я недоумевал: "И что ему в голову взбрело одеться в рясу; и крест повесил; уж не хочет ли быть попом? Вот тварь-то! Будет! Ведь не даром он мне как-то говорил: – Вот сделают меня попом, буду царским духовником, тогда уж из дворцов не выйду, а Прасковья пусть уже с детьми живет, а я только помогать буду, а домой не буду ездить. Ведь пройдет, ей Богу, пройдет!
Я мыслил об этом безошибочно. Через какой-либо час мое недоумение разрешилось.
Я начал собираться в Царицын. Гермоген мне говорит: "Погодите, не уезжайте; здесь дело есть".
– Владыка! Там же застой, без меня там и постройка монастыря остановилась. Я и так уже больше недели шляюсь. Отпустите.
– И вечно вы торопитесь! – недовольно проговорил Гермоген. – Останьтесь, уважьте мою просьбу, дам вам здесь серьезное дело, а там в Царицыне подождут.
– Ну хорошо, владыка! Останусь. Не обижайтесь. Какое же дело прикажете делать?
– Да, вот, Григория Ефимовича нужно в священники приготовить.
– Владыка! Да он же безграмотный, читать и писать не умеет, да и в жизни…
– Ничего, покается, а его только нужно научить ектениям и возгласам.
– Хорошо. Ради послушания сейчас же займусь делом.
Сели мы с Григорием в гостиной за круглым столом, на мягком диване; Гермоген принес свой большой крупной печати служебник, и я начал учить Распутина священству.
– Ну, брат Григорий, вот произнеси это: "Миром Господу по…молимся".
Григорий в служебник не смотрел, водил только пальцем приблизительно по тому месту, где было напечатано прошение, задирал высоко голову, вытягивал губы и каким-то гнусавым голосом монотонно тянул: "Мером Господу помолимся!"
При этом казалось, что он уже заранее представлял себя в роли священника, влюблялся сам в себя и мечтал, без сомнения, как он наденет рясу, в рясе окончательно вберется во дворец и будет царским духовником.
В первый день он выучил первое прошение.
Я думал: с таким учеником я далеко не уйду! И не ушел.
Весь второй день я бился с Григорием над вторым прошением: "О свышнем мире и о спасении душ наших Господу помолимся".
Григорий этого прошения осилить никак не мог. Оно ему не давалось. То он начинал произносить его с конца, то с начала, то сбивался на первое прошение…
В конце концов я не выдержал, пошел к Гермогену и говорю: "Владыка! Да отпустите же меня, пожалуйста, в Царицын!"
– Что так? А как же брат Григорий?
– Ничего, владыка, не выходит. Не поверите ли: целый день сидели над вторым прошением, и ничего не вышло. Не усваивает, да часто бегает к эконому… Отпустите, владыка… Ведь он – настоящий челдон, ничего не усваивает. Так, какой-то обрубок.
Гермоген низко опустил голову и долго молчал. Потом сказал: "Да, я и сам вижу, что Григорий неспособен. Ну, с Богом! Езжайте домой". Я поклонился Гермогену в ноги и ушел в свою комнату.
А после, в 1913–1914 гг., Григорий всегда на вопрос, обращенный к нему газетными сотрудниками и вообще людьми из публики: "А правда, Григорий Ефимович, что вы хотели быть священником?" – неизменно отвечал одно и то же: "Ну, куда мне, мужичку безграмотному!"
– А вот все говорят, что хотели?
– Врут, что с вралями поделаешь!
Это печатали в газетах, и это верно, судя по факту подготовления мною Григория к принятию священства.
В одном поезде и купе выехал из Саратова со мною и Григорий. Ехали в первом классе. В наше купе, в Саратове же, сели два важных господина. Они меня узнали и завязали разговор. Один из них показал мне карточку председателя Государственной Думы – А. И. Гучкова и прибавил: "Я часто у него бываю".
Из их разговора, в котором они часто упоминали имя Столыпина, Государственную Думу, отрубное хозяйство, и из того, что они часто выглядывали из окна вагона и указывали пальцами вдаль, где виднелись новые постройки и хутора, я понял, что они посланы Столыпиным, поклонником закона 9 ноября, посмотреть в пределах Саратовской губернии, как обстоит дело с выделением крестьян из общины на отруба.
– Куда едете? – спросил один из них, обращаясь ко мне.
– Домой, в Царицын!
– У Гермогена были?
– Да. Знаете его?
– Как же, знаем лично и много слышали про него.
Тут вмешался Распутин: "Да, брат, были у Гермогена, хороший он человек. А жиды его бранят".
– Мы с вами не разговариваем, – недовольно бросил в сторону Григория член Думы.
– Почему же не разговаривать? Либо я не такой же человек! Со мною повыше, похлеще вас люди, да разговаривают.
– Да о чем они с мужиком будут разговаривать; вот с иеромонахом поговорить, с образованным человеком, это дело вероятное.
– А разговаривают, – настаивал Григорий, – да еще как? Советов его спрашивают, слушают его…
– Не может быть! Никогда не поверим, чтобы мужика слушали образованные люди…
С Григорием произошло здесь нечто особенное. Он страшно заволновался, заерзал на мягком диване, потом как-то подпрыгнул, упершись руками в диван; влез на него ногами, поджал их под себя, забился в угол, засверкал своими большими, круглыми, серыми глазами, рукой сбил волосы на лоб, задергал бороду и зашлепал губами. В этот момент он походил на безумного, и страшно даже было на него смотреть.
– Вот и видно, что настоящий мужик, – дразнил его собеседник. – Смотри, с ногами на диван забрался.
– Да, мужик! Никчемный мужик, а бываю у царей…
– Что ты врешь, зря болтаешь! Голову мне отруби, а уж этому-то я никогда не поверю. Кто тебя туда пустит?
– А вот пускают, да еще кланяются. А как, брат, попал туда, вот как: сначала познакомился с монахами, потом с попами, архимандритами, епископами, вельможами, князьями, королями и с царями. Понял? Так знай и помни Григория!..
– Фу, ты, враль какой! Нас не проведешь. Прощайте, батюшка! – сказали они мне и слезли в Аткарске.
Мы с Григорием поехали дальше.
Распутин, уставши от волнения, убито говорил: "Вот поди же ты поговори с ними! Им то, а они свое. Ну да наплевать на них. Большое дело… Там при дворе такой разврат, такой разврат, все в грязи ходят. У, если бы они меня тронули, я бы имя показал: они все у меня в руках; кто с тем лез, кто с тем, а я всем им помогал: мирил их, сводил, отбивал…"
Слушая эту бессвязную болтовню Григория, я думал: "Вот черт-то, всех связал, и меня, дьявол, своею дружбою связал. Как я с тобой развяжусь?"
Хотя я многого не понимал в его речи, не понимал хорошо, что значит: "отбил, сводил" и т. д., но объяснений не спрашивал, стараясь показать вид, что я уже не интересуюсь тем, что он делает при дворе. Делал это я и потому, что Григорий был уж слишком противен мне.
– Ртищево! – сказал проводник, заглянув в наше купе.
Я стал собираться.
Григорий начал танцевать около меня, приговаривая: – Ну, что же, смотри, дружок, стой за меня; враги злы, мстительны, приутихли, а потом опять пойдут на меня, так ты того, им зубы пообломай…
– Хорошо, хорошо, – процедил я сквозь зубы, а сам думал: "Рога тебе, дьяволу, пообломаю, а не им зубы…"
В Ртищеве я расстался с Распутиным: он поехал в Москву, а я в Царицын.
В ноябре месяце этого года я послал царю Николаю телеграммы по случаю смерти графа Л. Н. Толстого. Григорий откликнулся. Он прислал мне такую телеграмму: "Немного строги телеграммы. Заблудился (Толстой) в идее – виноваты епископы мало ласкали и тебя тоже бранят, твои же братья. Разберись".
В декабре месяце 1910 года Гермоген был в Петербурге. Виделся там в Лавре с епископом Феофаном, уже переведенным в Крым. Феофан познакомил Гермогона с истинным обликом Распутина. Гермоген в беседе с каким-то сотрудником "Нового Времени" выразился про Распутина: "О, да он, оказывается, настоящий бес".
Это было очень принято во внимание во дворце, конечно, не в пользу Гермогена.
15 января 1911 года я, по приказанию Гермогена, приехал в Петербург по делу об отыскании Казанской иконы Божией Матери.
Привез от Гермогена для императрицы святую воду, просфору, гомеопатические лекарства и письмо. Остановился у Сазоновых. Сюда пришла Лохтина. Я попросил ее вызвать из Царского Вырубову. Вырубова скоро приехала. Я передал все, что прислал Гермоген царице, и объяснил, зачем я приехал. Она осталась очень недовольна, что Гермоген, назвавший Григория бесом, обращается к царице. Все-таки обещала передать "маме" все и мое желание видеть ее.
На другой день ко мне опять пожаловала Вырубова. Она стала говорить: "Царица больна; принять вас не может; к лекарству епископа царица даже и не дотронулась. А насчет иконы вот мы спрашивали телеграммою отца Григория, и он ответил из села Покровского".
Она подала мне телеграмму; я прочел: "Это – обман; иконы нет. Григорий".
Вырубова добавила: "При каждом докладе Столыпин настаивает, чтобы вас из Царицына убрать. Папа пока не соглашается, отец Григорий не велит вас брать. Ну, благословите и прощайте". – Через два дня я узнал, что меня Синод перевел настоятелем в Новосильский монастырь.
Камер-юнкер А. Э. Пистолькорс, явившись ко мне, объяснил: "В вашем переводе большую роль сыграло то, что вас Гермоген послал с делом об иконе. Отец Григорий признал это шантажом со стороны епископа, папа и мама обиделись на епископа, под влиянием этого дали свое согласие на перевод вас из Царицына".
Вечером этого же дня я был по приглашению у А. И. Дубровина. Он мне после обеда сказал: "Вас Синод сегодня перевел в Новосиль. Поезжайте. Там недалеко купил я себе имение: будете ко мне ездить".
В это время в газетах действительно печатали, что Дубровин на какие-то "темные" деньги на границе Тульской и Орловской губерний купил себе хорошенькое именьице.
– Поезжайте, не ослушивайтесь синода. А на Григория не надейтесь. Он – плут и развратник. Недавно я проследил, как он ездил на Охоту к своей любовнице. Да и в масонских ложах участвует: мои люди видели, как он входил несколько раз в красный дом около Кузнечного переулка.
– Я на Григория не надеюсь: узнал, кто он такой. А насчет масонских лож сомневаюсь. Что он там делает? Это вы, Александр Иванович, бредите масонскими ложами. Напрасно. В Новосиль же не поеду, не подчинюсь Столыпину; пусть он не обращает церковь в полицейский участок.
Дубровин остался очень недоволен моим ответом, и мы расстались.
Из Петербурга в этот раз я поехал в Сердобск, где в пустыне отдыхал епископ Гермоген. В Новосиль не ехал. Распутин, находясь в это время в селе Покровском, прислал мне две телеграммы: в первой из них говорилось, что он приказал им (царям) послать ко мне епископа, а во второй, что он приказал им послать ко мне своего человека.
Действительно, по приказанию Григория царь распорядился послать в Сердобск члена синода, епископа Тульского Парфения, убеждать меня ехать в Новосиль. Я не слушался. Тогда, по приказанию же Григория, царь прислал для той же цели "своего человека", флигель-адъютанта М.
Потом меня в дороге, когда я направлялся в Царицын, арестовали, отцепили от поезда мой вагон, возили по России и привезли опять к Гермогену. Я, посоветовавшись с ним, поехал в Новосиль. Но через три недели оттуда убежал в Царицын, устроил с народом двадцатидневное сидение в монастыре, и государь разрешил мне опять остаться в Царицыне.
Григорий в это время был уже на Афоне и в Иерусалиме и замаливал какие-то свои тяжкие грехи, в которых никому никогда не признавался.
Собираясь отправиться в далекое путешествие – паломничество, "старец" прислал епископу Гермогену такое письмо: "Благослови, мой миленький, я очень тронут твоим приветом на телеграмму, спаси тебя, Боже! Я бы рад приехать, но боюсь, как бы не навредить: тебя не назвали со мной участником".
Перед самым отъездом в Иерусалим Распутин настаивал, чтобы Николай не смущался поднятою вокруг имени "старца" шумихою, принял его открыто, торжественно и этим, так сказать, дал бы по зубам всем врагам и ненавистникам "блаженного праведника и подвижника".