Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия - Сергей Сергеев 29 стр.


Фасадная русификации

Крайне противоречивая и непоследовательная национальная политика самодержавия невольно вовлекла в процесс нациестроительства значительную часть нерусских народов России и/или сделала их питательной почвой для политической оппозиции. Романовы, сами того не желая, заложили мину под собственную империю. К ее русификации они шли с явной неохотой. "Народность" Николая I (по справедливому замечанию В. М. Живова, "самый неопределенный" элемент пресловутой уваровской триады) была столь же декоративна, как элементы древнерусского зодчества на классицистском фасаде храма Христа Спасителя. И лишь покровительство создателю русской национальной оперы М. И. Глинке можно поставить Николаю Павловичу в актив.

Несмотря на то что Великие реформы объективно вели к формированию институтов национального государства, на имперской идеологии это мало отразилось. Даже во время польского мятежа 1863 г., когда сама обстановка, казалось бы, диктовала национализацию официоза, Александр II был крайне осторожен в выражениях. В правке императором собственной речи, произнесенной 17 апреля в Зимнем дворце перед депутатами от разных сословий и обществ, накануне ее публикации, четко видно старательное дистанцирование от националистического дискурса. "Так, если в окончательной редакции мы читаем слова: "посягательство врагов наших на древнее русское достояние", то первоначально рука царя вывела нечто существенно иное: "посягательство поляков на древнее русское достояние" – и, скорее всего, именно эту фразу ранее услышали депутаты. В другом месте Александр вычеркнул националистически звучащий оборот, которым начиналась фраза о его гордости единством патриотических чувств народа: "Я как русский…" Говоря об угрозе войны с Францией и Англией, Александр выражал надежду на то, что "с Божиею помощью мы сумеем отстоять землю русскую", но в опубликованном тексте вместо двух последних слов читается "пределы Империи"" (М. Д. Долбилов).

Национализм Александра III, ставший в 1880-1890-х гг. государственной идеологией, дал очень мало практических результатов. Правление этого императора было слишком коротким, а меры, им предпринятые, – слишком паллиативными. Главным образом они выразились, за исключением торжества "русского стиля" в архитектуре (особенно в церковной) и оживления переселенческого движения, не в усилении русского доминирования, а в разного рода ограничениях по отношению к тем или иным "инородцам", скорее озлобивших последних, чем остановивших среди них сепаратные тенденции. Русификация Остзейского края, проведенная в те годы, была весьма поверхностной. Да, русский язык окончательно утверждался в качестве языка переписки правительственных и местных сословных учреждений, а также последних между собой и языка преподавания в Дерптском (с 1893 г. – Юрьевском) университете; сословные полицейские учреждения заменялись государственными; из ведения "рыцарства" изымались народные школы и учительские семинарии и переходили в подчинение министерства народного просвещения. Тем не менее до фактической ликвидации особого статуса немецкого дворянства было очень далеко: дворянские организации сохранили свою автономию, они продолжали руководить земским делом и лютеранской церковью; в крае так и не был введен суд присяжных, сохранилась подвластная рыцарству волостная и мызная полиция. Пользуясь связями в Петербурге, бароны стойко продолжали отстаивать свои интересы.

Николай II, в отличие от своего отца, был гораздо более благожелательно настроен по отношению к остзейцам, и в период с 1894 по 1905 г. "в целом… правительство отошло от политики унификации Прибалтийских губерний" (Н. С. Андреева). Следует также отметить, что во время активной фазы "дегерманизации" Остзейского края ее проводники в качестве союзников использовали эстонское и латышское национальные движения и потому активно им покровительствовали (особенно показательна деятельность эстляндского губернатора в 1885–1894 гг. С. В. Шаховского). Это дало повод Б. Э. Нольде не без некоторого преувеличения (но и не без основания) написать, что "через Александра III издали просвечивают… будущие республики Латвия и Эстония".

Русским в правление "царя-миротворца" в целом стало только хуже. Экономическая политика министра финансов И. А. Вышнеградского, а затем и сменившего его С. Ю. Витте разоряла Центральную Россию. Новая система хлебных тарифов, введенная в 1889 г., создавала ситуацию, когда стоимость провоза товаров по железным дорогам была тем меньше (разумеется, относительно, а не абсолютно), чем больше было расстояние. В результате, перефразируя Ключевского, окраины пухли, а центр хирел. "По головам голодавшего русского центра, – писал публицист и рязанский помещик И. И. Колышко, – неслись к Риге, Либаве, Одессе поезда с сибирским маслом, яйцами, птицей, мясом, а великоросс, провожая их, только облизывался в заботе, как и куда выпустить куренка. Русским сахаром откармливала Англия своих свиней, на вывоз сахара в Персию, Турцию, на Балканы давались вывозные премии, а великоросс пил чай вприглядку. В Берлине в дни привоза русского мороженого мяса и птицы немцы обжирались им до отвалу, а великоросс ел мясо лишь по двунадесятым праздникам".

Жесткие фискальные меры по взиманию с крестьян недоимок по уже отмененной подушной подати спровоцировали страшный голод в 97 губерниях и областях, который вкупе с холерой унес более полумиллиона людских жизней. Финансовые достижения системы Вышнеградского ("не доедим, но вывезем") пошли прахом: перевыручки по бюджету, достигшие в 1888–1891 гг. более 209 млн руб., были перечеркнуты потраченными в 1891–1892 гг. на помощь голодающим более чем 162 млн руб. Впечатляющий промышленный подъем конца XIX в., достигнутый стараниями Витте, имел обратной стороной "неимоверное падение цен на сельскохозяйственные продукты, в особенности на зерно, вызвавшее жестокий сельскохозяйственный кризис", бедственный "для всего земледельческого населения России, то есть 80 % русского народа" (Вл. И. Гурко). "Мы привыкли брать у деревни, давать – не умеем", – писал в 1894 г. В. Г. Короленко.

К социально-экономической политике 1880-1890-х гг. современники неоднократно применяли эпитет "социалистическая" (кстати, именно в это время К. Н. Леонтьев активно пропагандирует свой проект "социалистической монархии"). При всей условности такого словоупотребления некоторые основания для него имелись (хотя, наверное, правильнее было бы говорить о госкапитализме). Так, характеризуя министра государственных имуществ М. Н. Островского (родного брата драматурга), А. Н. Куломзин писал, что тот, поработав в государственном контроле в период массовых хищений, был уверен, что "каждый предприниматель есть непременно плут и хищник", а казенное хозяйство следует держать в руках "размножением отчетности и всяких формальностей". Идеалом для него было государство в качестве "верховного распорядителя земельного фонда", которое раздавало бы эту землю частным лицам во временное владение. Витте в 1895 г. убеждал Николая II в том, что, если "в Англии класс чиновников должен только направлять частную деятельность", то в России "он должен принимать непосредственное участие во многих отраслях общественно-хозяйственной деятельности".

Любопытную запись читаем в дневнике А. А. Половцова от 19 ноября 1894 г. В разговоре с председателем Департамента государственной экономии Государственного совета Д. М. Сольским он критиковал финансовую политику Витте, ибо "столь широко проводимые им принципы безграничного вмешательства правительственных чиновников в мелочи частной промышленной деятельности и всякого рода предприимчивости убивают эту предприимчивость, делают невозможным сильное развитие труда, а с ним вместе и подъем экономического благосостояния. …Та ужасная чиновничья опека, под которой мы живем, есть не что иное, как государственный социализм, приносящий нередко плоды еще более горькие, чем социализм отдельных граждан". На что Сольский ответил: "Это правда, но социализм делает повсюду такие быстрые шаги вперед, что нам остается лишь подчиниться этому движению".

"Искусственность экономического развития в 1890-е годы заключалась прежде всего в необычайном попрании народной самодеятельности. Все нити народного хозяйства сходились в кабинет министра финансов: без его соизволения и даже указания ничего нельзя было предпринять. Власть и вмешательство чиновников становились в экономической жизни страны все более невыносимыми", – вспоминал позднее один из руководителей Совета съездов представителей промышленности и торговли В. В. Жуковский.

Но вернемся к теме национализации нерусских народов. Несомненно, последняя была смертельной угрозой для империи Романовых, и то, что они ее проморгали, не свидетельствует об избытке у них государственной мудрости. Но сама этническая пестрота и разнопородность их державы противилась русификации, о чем с замечательной точностью записал в дневнике 1911 г. В. О. Ключевский: "Противоречие в этнографическом составе Русск[ого] государства на западных европейских и восточных азиатских окраинах: там захвачены области и народности с культурой гораздо выше нашей, здесь – гораздо ниже; там мы не умеем сладить с покоренными, потому что не можем подняться до их уровня, здесь не хотим ладить с ними, потому что презираем их и не умеем поднять их до своего уровня. Там и здесь неровни нам и потому наши враги".

Кроме того, возможна ли была вообще русификация империи, для которой "русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития" (Т. Д. Соловей, В. Д. Соловей)? Или поставим вопрос по-другому: а имелись ли достаточные ресурсы для слияния нерусских народов "с господствующей народностью посредством водворения среди них языка, гражданской цивилизации и учреждений господствующего племени" (М. И. Венюков)? Или даже так: а сложился ли, собственно говоря, субъект русификации – русская нация? К сожалению, ответить на последний вопрос утвердительно невозможно.

Дворянство

У русских так и не сложилось ядро всякой нации – социально-политическая элита, обладающая политическими правами. Имперское дворянство в целом было не слишком многочисленным, число потомственных дворян с конца XVIII до конца XIX в. колебалось в пределах одного процента населения (для сравнения, в конце XVIII в. во Франции дворянство составляло 1,5 %, в Испании – более 5 %, в Венгрии – более 6 %, в Польше – более 8 %), собственно же русских дворян было раза в два меньше: по переписи населения 1897 г. русский язык назвали родным около 53 % потомственных дворян. Дворяне только в 1785 г. получили гражданские права: право частной собственности на свои земли и крепостных, освобождение от обязательной службы и телесных наказаний, сословное самоуправление, юридические гарантии (дворянин без суда не мог быть лишен дворянского достоинства, чести и жизни) и т. д. Но даже на губернском уровне возможности дворянской корпорации в управлении страной были крайне ограничены – административная, полицейская, судебная власть, сбор налогов находились в руках губернаторов. Дворянское самоуправление было встроено в административную систему империи, являя собой, в сущности, "ответвление бюрократического аппарата" (И. А. Христофоров): служившие по выборам приносили присягу, подлежали наградам, подобно государственным чиновникам, и имели равную с ними ответственность, носили соответствующие мундиры. Эта служба, обремененная множеством обязанностей, не давала "ни независимости, ни статуса" (Д. Ливен), понятно, почему она не пользовалась популярностью. Поразительно, но управляющий делами Комитета министров в 1883–1902 гг. А. Н. Куломзин в молодости составил себе представление о том, что такое работа в выборном учреждении не в родной Костромской губернии, а в Англии, где он в 1850-х гг. служил в качестве мирового судьи.

Дворянским собраниям запрещалось возбуждение законодательной инициативы – "делать положения противные законам или требования в нарушении узаконений", за нарушение этого запрета устанавливался штраф со всех присутствующих в собрании и подписавших документы, содержащие соответствующие предложения, в 500 руб. и сверх того с губернского предводителя – 200 руб. В 1862 г., в разгар Великих реформ, тринадцать мирских посредников, избранных Тверским губернским собранием, угодили на пять месяцев в Петропавловку за требование созыва общероссийского "собрания выборных от всего народа без различий сословий". Полномочия земских учреждений, возникших в 1864 г. и в которых представители благородного сословия явно доминировали (гласные губернских земских собраний на 87 % состояли из потомственных дворян), также не имели и намека на политические притязания. Институтов дворянского представительства на общеимперском уровне не существовало вовсе. Земские структуры выше губернского уровня не поднимались, даже совещания между губернскими земствами были официально запрещены. Историки подсчитали, что в 1874–1879 гг. процент отклоненных Комитетом министров земских ходатайств колеблется от 72 до 95, причем большинство этих отказов никак не мотивировалось. Самодержавие видело роль дворян в местной жизни в качестве "ста тысяч полицейских" (Николай I), "добровольных чиновников на местах для наблюдения за остальными элементами общества" (Д. Н. Шипов).

Автономность дворянства от государства была достаточно относительной – дворянское большинство по бедности или из честолюбия не могло себе позволить пренебрегать государственной службой. П. А. Вяземский отметил в записных книжках 1820-х гг.: "Наши предводители [дворянства] будут всегда рабами правительства, а не защитниками дворянских прав, пока не отменят пагубного обыкновения награждать их крестами и чинами. …Где же у нас дворянство неслужащее, и в независимости ли можно упрекать нас". Сам автор этих слов вполне подтвердил их справедливость на собственном примере, вынужденный служить по Министерству финансов при Николае I, режим которого был ему глубоко антипатичен. "…В начале 1860-х гг. в Европейской России большинство и даже, пожалуй, три четверти взрослых дворян и примерно столько же дворян-землевладельцев в тот или иной период своей жизни отдали дань государственной службе" и даже "к концу столетия… 40 % дворян и примерно 50 % дворян-землевладельцев связывали себя с государственной службой" (С. Беккер).

Таким образом, русское дворянство в целом сохраняло свой традиционно служилый характер и ему было да леко по уровню привилегий до большинства европейских благородных сословий, что остро осознавалось наиболее амбициозными его представителями. Денис Давыдов приводит в своих мемуарах такой любопытный эпизод: "В 1815 году [А.П.] Ермолов, находясь близ государя [Александра Павловича] и цесаревича [Константина Павловича] на смотру английских войск… обратил внимание государя и великого князя на одного английского офицера, одетого и маршировавшего с крайнею небрежностью. На ответ государя: "Что с ним делать? Ведь он лорд", – Ермолов отвечал: "Почему же мы не лорды?""

С другой стороны, государство отдало дворянству в почти бесконтрольное управление крепостных крестьян – огромную часть населения империи (в 1740-х гг. – более 63 %, перед отменой крепостного права – более 34 %), но с точки зрения роста политического влияния благородного сословия это был поистине данайский дар. Сохранением крепостного права самодержавие "откупалось от политической реформы" (П. Б. Струве). Впрочем, как мы помним, этот откуп начал практиковаться еще при Алексее Михайловиче. Дворянское большинство такой расклад вполне устраивал, и реформаторы, выходившие из его среды, никогда не получали массовой поддержки. В начале XIX столетия эту ситуацию с гениальной простотой описал М. М. Сперанский: "…вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов… То, что довершает в России умерщвлять всякую силу в народе, есть то отношение, в коем сии два рода рабов поставлены между собою. Пользы дворянства состоят в том, чтоб крестьяне были в неограниченной их власти; пользы крестьян состоят в том, чтоб дворянство было в такой же зависимости от престола; первые, не имея никакого политического бытия, всю жизненную свободу должны основать на доходах, на земле, на обработании ее и, следовательно, по введенному у нас обычаю, на укреплении крестьян; вторые, в рабстве их стесняющем, взирают на престол как на единое противодействие, власть помещиков умерить могущее. Таким образом, Россия, разделенная в видах разных состояний, истощает силы свои взаимно борьбой их и оставляет на стороне правительства всю неограниченность действия. Государство, сим образом составленное, какую бы, впрочем, ни имело оно внешнюю конституцию, что бы ни утверждали грамоты дворянства и городовые положения, и хоть бы не только два Сената, но и столько же законодательных парламентов оно имело, государство сие есть деспотическое…"

По формулировке Г. В. Вернадского: "Против политических требований дворянства правительство всегда выдвигало крестьянский вопрос. Боязнь отмены крепостного права и потери, таким образом, социальной почвы под ногами заставляла дворянство, в его целом, постоянно склоняться перед императорской властью". Нередко можно услышать аргумент, что народолюбивые императоры именно потому не давали конституцию, что в гипотетический парламент набились бы богатые помещики и не дали отменить крепостное право. Но чего тогда боялись русские монархи после того, как эта отмена состоялась?

Не менее тяжелым для русского нациестроительства последствием крепостного права был создаваемый им кричащий социокультурный антагонизм между благородным и "подлым" сословиями. И дело не только в тех или иных проявлениях помещичьей жестокости. Пресловутая Салтычиха, садистски замучившая до смерти 39 человек, конечно, принадлежала к исключениям, но в целом злоупотребления помещиками своей властью были обыденным явлением. Скажем, по подсчетам американского историка С. Хока, за два года – 1826-й и 1827-й – 79 % мужчин в одном тамбовском имении Гагариных подверглись порке хотя бы один раз, а 24 % – дважды, что сопоставимо с количеством порок на плантациях американского Юга. Ярославский крепостной С. Д. Пурлевский описывает в своих воспоминаниях тягостную сцену массовой порки крестьян, возмутившихся в 1829 г. произволом управителя-немца: была "поставлена по всем деревням военная экзекуция… Целый батальон поселился у крестьян, властно распоряжаясь их хозяйством. Потом, помню, в июне месяце, в ближайшую к нашему селу деревню согнали всех окрестных жителей и оцепили. Я сам был свидетелем. Сделали круг посторонних зрителей, посредине начальство, поодаль – два палача. И более ста человек, кто помоложе, наказаны плетьми. Все, осенив себя крестным знамением, безропотно терпели истязание. Крепкого сложения люди, охраняя слабых, сами выступали вперед. Бабы жалобно кричали, дети плакали. Не имею способности передать виденное… Само начальство (кроме одного только исправника) отворачивалось и смотрело вниз".

Назад Дальше