Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия - Сергей Сергеев 49 стр.


Любое правительство в условиях войны не могло не предпринимать превентивных мер против крупной этнической общины, кровно и духовно связанной с противником. Наряду с чисткой государственных ведомств от "германского эле мента" важнейшей такой мерой стали законы о ликвидации немецкого землевладения в России (1915): немцы-землевладельцы должны были продать свои земли с торгов. Но поразительна малая эффективность этого закона. Во-первых, в ряде западных губерний ликвидационные мероприятия не проводились вовсе, так как там шли военные действия и эвакуация населения. Во-вторых, по непонятной причине были совершенно забыты Курляндия, Поволжье и почти вся азиатская часть страны. Но и даже в тех 29 губерниях и областях Европейской России, где ликвидация все же осуществлялась, дело делалось чрезвычайно вяло. Из 33 897 владений, внесенных в ликвидационные списки, общей площадью 2 млн 739 тыс. 464 десятин к 1 января 1917 было окончательно отчуждено 1774 владений общей площадью 406 485 десятин (то есть приблизительно одна седьмая запланированного). Причем к 1917 г. процесс отчуждения "фактически остановился" (И. Г. Соболев).

То же самое наблюдалось и в деле борьбы с "германизмом" в торгово-промышленной сфере: из 611 акционерных обществ, принадлежавших германскому или австрийскому капиталу, решение о ликвидации было принято только по 96, из них 62 сумели ее избежать (по другим данным, в списки внесли 712 акционерных обществ, к июлю 1916 г. постановили ликвидировать 91 из них). Это притом, что в 1915 г. в России насчитывалось 2941 частное предприятие, частично или полностью принадлежавшее германским или австрийским подданным.

Да и чистка госаппарата не увенчалась даже более-менее заметной "дегерманизацией". Во всяком случае, это касается элитных ведомств. Руководство того же МИД (министр С. Д. Сазонов и товарищ министра В. А. Арцимович) жестко и последовательно отстаивали своих немецких коллег. По мнению осведомленного современника, "германофильство" Сазонова прежде всего объяснялось его личными связями "с явно германским по своему происхождению, а отчасти и по симпатиям, большинством его ближайших любимых сотрудников по МИД. Иная позиция была прямо невозможна при сохранении этих лиц в дипломатическом аппарате на ответственных местах" (Г. Н. Михайловский).

За годы "борьбы с германизмом" ситуация никак не повлияла на состав ближайшего окружения императора: придворный штат "не только не "очищался" от сановников из русских немцев, но наоборот – самые высокие придворные отличия продолжали получать именно лица с немецкими фамилиями, несмотря на то, что с началом войны награждение этими отличиями было приостановлено. Показательно, что на фоне общего числа пожалований в высшие, первые и вторые чины Двора (27 чел.), состоявшихся за военный период, доля сановников с немецкими фамилиями равнялась одной четверти" (С. В. Куликов).

В среде высшей бюрократии "дегерманизация" коснулась только гражданских губернаторов. К 23 февраля 1917 г. сановники с немецкими фамилиями среди основных категорий правительственной элиты составляли от 10 до 25 %. Не этим ли объясняется фактический крах "борьбы с немецким засильем" во всех областях российской жизни? Некоторые ее очевидцы думали именно так: "По логике вещей, германскую чистку надо было начинать сверху, но ввиду той громадной роли, которую играли люди, так или иначе связанные с Германией в высшей петербургской бюрократии, это было совершенно немыслимо" (Г. Н. Михайловский).

Нельзя не согласиться с мнением современного историка о том, что нерешенность "немецкого вопроса" стала "одной из причин Февральской революции, в ходе которой большое значение имела антинемецкая риторика"(С. В. Куликов). Последнюю активно использовали оппозиционные самодержавию (и союзные между собой) группировки: придворная, во главе с великим князем Николаем Николаевичем (начальник его штаба генерал Н. Н. Янушкевич, главноуправляющий землеустройства и земледелия А. В. Кривошеин и др.) и политически-промышленная во главе с А. И. Гучковым, который контролировал значительную часть "немцеедской" прессы ("Голос Москвы" и отчасти "Новое время" и "Вечернее время").

Но, конечно, одними провокациями оппозиционеров массовую низовую германофобию, особенно агрессивно выплеснувшуюся во время немецкого погрома в Москве в мае 1915 г. (погибло пять лиц "австро-немецкой национальности", четверо из них – женщины, и 12 погромщиков – в результате стрельбы, открытой войсками), не объяснишь. Совершенно очевидно, что немцы стали лишь временным громоотводом для стремительно растущего народного недовольства всей социально-политической системой императорской России, и в первую очередь ее властной верхушкой. Военные поражения, рост цен, ухудшение продовольственного положения быстро радикализировали настроения низших социальных слоев. Но язык для выражения народного недовольства явно заимствовался из словаря элитного "немцеедства".

В апреле 1915 г. донесения агентов московской полиции свидетельствовали: "В народе складывалось убеждение, что победы достигнет не правительство, а народ своими собственными усилиями и после войны посчитается с правительством за ту кровь, которая напрасно пролилась, благодаря его потворству немцам". После майского погрома в рабочей среде говорили, что в нем виновата полиция и администрация, но обе они были лишь "слепым орудием так называемой "партии мира", членами которой состоят особо высокопоставленные лица, преимущественно немецкого происхождения, из придворных и весьма влиятельных кругов". Многие вообще считали, "что немцев следует бить и что разгромы фабрик и заводов – дело хорошее… надо было фирмы отобрать в казну, а немцев из Москвы выгнать". В некоторых группах чернорабочих велись речи о необходимости сменить правительство как "онемечившееся". В солдатских письмах 1916 г. можно было прочесть, например, такое: "Слышал, конечно, что погибли 2 русских корпуса под Кенигсбергом… А почему? Потому, что нами командуют немцы, полно их везде… Они же нас направляют на пули и штыки своих соотечественников, но с таким расчетом, чтобы мы потерпели аварию… А на внутренность государства поглядишь: здесь стоят 2 партии, на верху которых – буржуазия, дворянство и немцы, а на второй – мещане и крестьяне". Автор другого письма выражал сожаление, что "мы воюем с немцами, но все наши правители – немцы". Летом 1915 г. по стране ходили слухи о готовящемся всероссийском немецком погроме, их зафиксировали жандармские управления в Петрограде, Одессе, Казани, Харькове, Архангельске, Киеве, Владивостоке, Иркутске, Терской области.

Одним из лозунгов Февраля был: "Долой правительство! Долой немку [то есть императрицу]!" В его первые дни происходили массовые расправы солдат с офицерами, носившими немецкие фамилии. В письмах того времени февральские события нередко объяснялись как свержение "немецкого засилья": один солдат поздравлял своего адресата с "новым Русским, а не с немецким правительством Штюрмеров, Фредериксов, Шнейдеров" и поясняет, что "никто за старое правительство не стоял из солдат, все перешли на сторону нового". Типичным для революционных акций была фраза: "Везде правили нами немцы, но теперь не то".

Можно сказать, что русский дворянский "антинемецкий" дискурс наконец-то "овладел массами". Давняя мечта дворян-националистов, подхваченная националистами из промышленного класса и интеллигенции, сбылась: "немецкая партия" была отстранена от участия во власти. Но это стало возможным только после падения самодержавия. Что совершенно естественно: немецкие дворяне, "императорские мамелюки", служившие Романовым, а не России, были "нервом политической системы Российской империи", "несущей опорой старого порядка" (С. В. Куликов), вот почему, несмотря на все "русификации", их положение оставалось, по сути, неизменным. Но для элитных националистов эта победа оказалась пирровой. Ибо "народ", с которым они имели так мало общего в социальном и культурном отношении, их воспринимал (судя по цитированному выше солдатскому письму) как органическую часть той же "немецкой партии"…

Но не только немецкий вопрос возбуждал этнические конфликты. В 1916 г. восстали "инородцы" Туркестана, поводом стала их мобилизация для тыловых работ (в армии они не служили). Но, очевидно, глубинные причины случившегося связаны с непростыми, далекими от идиллии отношениями между местными жителями и русскими переселенцами, прежде всего с семиреченскими казаками. Русские крестьяне, признавал чиновник Переселенческого управления Г. К. Гинс, часто относятся к казахам с высокомерием и даже с жестокостью: "Русские мужики, заражаясь духом завоевателей, нередко теряют здесь свое исконное добродушие, а с ним и ту детскую добродушную улыбку, которую так любил Л. Н. Толстой… Они заражаются столь распространенной на окраинах с полудиким населением жаждой наживы, привыкают к эксплуатации, отвыкают от гостеприимства, – они часто делаются неузнаваемы". В ходе восстания, по официальным данным, было убито 2325 и без вести пропали 1384 русских. "Целую книгу можно написать о зверствах киргиз. Времена Батыя, пожалуй, уступят… Достаточно того, что на дороге попадались трупики десятилетних изнасилованных девочек с вытянутыми и вырезанными внутренностями. Детей разбивали о камни, разрывали, насаживали на пики и вертела. Более взрослых клали в ряды и топтали лошадьми. Если вообще страшна смерть, то подобная смерть еще страшнее. Жутко становилось при виде всего этого", – вспоминал священник Евстафий Малаховский. Мятеж был подавлен с помощью самых устрашающих мер – были уничтожены, видимо, десятки тысяч казахов и киргизов.

Сказалась война и еще на одном национальном вопросе – еврейском. Отступление русской армии фактически ликвидировало черту оседлости, десятки тысяч жителей которой хлынули в Центральную Россию, стараясь обосноваться в столицах. В Московском университете в 1916 г. еврейское присутствие составило уже 11,6 %.

Россия не выдержала испытания изнурительной четырехлетней войной, она оказалась к ней не готова по всем статьям. "С 1914 г. по 1917 г. доля военных затрат в национальном доходе России повысилась с 27 % до 49 % и, по-видимому, достигла того предела, за которым начинается необратимое расстройство товарно-денежного обращения и воспроизводственного процесса" (Н. С. Симонов). Управляемая, как и во времена Витте, бюрократическими методами промышленность не справлялась с напряжением военного времени: в 1914–1917 гг. русскими заводами было изготовлено и отремонтировано 3 млн 576 тыс. винтовок, в то время как в Германии среднемесячный выпуск винтовок составлял 100 тыс. в 1915 г., 250 тыс. – в 1916-м, 210 – в 1917-м, то есть в общей сложности почти в два раза больше при значительно меньшей армии; количество боевых самолетов за годы войны выросло в России со 150 до 1000, в Германии – с 300 до 4000; и это притом, что российская экономика была самой милитаризованной в Европе – более 70 % фабрично-заводских предприятий выполняли военные заказы, а в Германии – чуть более 61 %. "Сапожный кризис" в армии не был ликвидирован даже к началу 1917 г. Мудрено ли, что русские войска, относительно легко бившие австрийцев, над немцами ни одной крупной победы не одержали. Несмотря на обилие продовольствия, правительство не смогло наладить нормального снабжения городов продуктами питания, что, кстати, стало поводом для "бабьего бунта" в Петрограде, с которого, собственно, и началась Февральская революция.

Л. А. Тихомиров с горечью записал в дневнике 5 августа 1915 г.: "Война – всегда есть страшная проверка национальной работы за долгий период. Вспышки энергий – не помогут, если за плечами этих вспышек лежат десятилетия гнилого бездействия или разнокалиберной толчеи. А у нас именно это и было, и настолько было, что остается и по сию минуту".

Главное же – в России остро отозвался так и не преодоленный дефицит национального единства. Февраль 1917-го, что бы там не измышляли все старые и новейшие конспирологи, случился не в результате заговора – английского или масонского (хотя планы государственного переворота оппозицией обсуждались), а в результате стихийного народного возмущения, вызванного тотальным недоверием к власти. В принципе война могла бы "обернуться ростом чувства гражданственности на националистической основе. Однако в расколотом социальном пространстве подобная возможность скорее могла вылиться в свою противоположность – страстью к разрушению всего того, что не оправдало доверия и обернулось крахом надежд" (В. П. Булдаков, Т. Г. Леонтьева).

Война не может быть действенной стратегией национальной модернизации, когда страна еще не преодолела социокультурного раскола, заложенного в XVIII в. и искусственно замораживаемого в XIX. И дело не только в конфликте общества и власти, хотя конечно же противостояние "паралитиков власти" и "эпилептиков революции", по меткому выражению И. Г. Щегловитова, изрядно раскачало корабль российской государственности в 1915–1917 гг., но прежде всего в позиции подавляющего большинства населения России – собственно "народа", который за столетие этого конфликта так и не был интегрирован в культуру и правовое поле "верхов" и так и не получил своей доли в национальном богатстве (точнее, и эта интеграция, и получение этой доли только-только начали происходить) и потому оказался совершенно чужд всем тем – когда искренним, когда натужным – патриотическим призывам "господ" о "войне до победного конца". Генерал Ю. Н. Данилов писал уже в эмиграции, что русский народ к войне "оказался психологически неподготовленным", ибо "главная масса его – крестьянство – едва ли отдавала себе ясный отчет, зачем его зовут на войну". К декабрю 1916 г. почти два миллиона пленных и почти миллион солдат, имевших опыт дезертирства, красноречиво об этом сигнализировали, предвещая грядущую катастрофу…

Распад

Овеянный тускнеющею славой,
В кольце святош, кретинов и пройдох,
Не изнемог в бою Орел Двуглавый,
А жутко, унизительно издох.

Эти жестокие слова Георгия Иванова – чистая правда. Тысячелетняя русская монархия рухнула совершенно бесславно и удивительно быстро и легко – "слиняла в два дня" (В. В. Розанов). Николай II, которого современные монархисты со свойственным им агрессивным невежеством объявляют великим правителем, сумел за годы своего царствования промотать последние остатки символического капитала династии Романовых, и уже к 1915 г., по свидетельству не просто монархиста, а главного тогдашнего теоретика монархической идеи, автора фундаментальной "Монархической государственности" Л. А. Тихомирова, "его [Николая] авторитет исчез"; поэтому, пророчествует Лев Александрович, если "в 1612 [г.] тяжкая война привела к воскресению монархии; здесь, по-видимому, война приведет к падению самодержавия".

В. А. Маклаков накануне Февраля составил очень точное описание этой "болезни к смерти": "…рушится целое вековое миросозерцание, вера народа в Царя, в правду Его власти, в ее идею как Божественного установления. И эту катастрофическую революцию в самых сокровенных глубинах душ творят не какие-нибудь злонамеренные революционеры, а сама обезумевшая, влекомая каким-то роком власть. Десятилетия напряженнейшей революционной работы не могли бы сделать того, что сделали последние месяцы, последние недели роковых ошибок власти… Сейчас это уже не мощная историческая сила, а подточенный мышами, внутри высохший, пустой ствол дуба, который держится только силой инерции до первого страшного толчка. В 1905 г. вопрос шел об упразднении самодержавия, но престиж династии все еще стоял прочно и довольно высоко. Сейчас рухнуло именно это – престиж, идея, вековое народное миросозерцание, столько же государственное, сколько религиозное".

Источники фиксируют резкий рост поношений царского имени в годы войны именно среди "простого народа", который последний самодержец считал – в противовес "западнической" интеллигенции – своей непоколебимой опорой: "Царь дурак, сукин сын"; "а не лучше ли заставить воевать того самого Николашку, чтобы даром наша кровь не пропадала, которую он до сих пор пил…" и проч. Император "чаще всего обвинялся крестьянами в плохой подготовке к войне и неумении вести ее. Его сравнивали то с плохой деревенской бабой, то с нерадивым крестьянином, со временем к этому добавились обвинения в вовлечении страны в ненужную войну" (В. П. Булдаков). "Нигде нет "монархистов", или очень мало, – вот в чем дело, – писал П. П. Перцов В. В. Розанову в сентябре 1915 г. – Вы представить себе не можете, что пришлось слышать от мужиков (самых "темных" и степенных) в наших костромских, "сусанинских" лесах. А раненые, вернувшиеся с войны? Побеседуйте-ка с ними?" Позднее трагическая смерть последнего русского монарха и его семьи будет встречена почти всеобщим народным равнодушием.

Самодержавие изжило себя. Характерно, что в 1917-м у него не нашлось, как в 1905-м, добровольных защитников: черносотенцы как будто испарились, все слои общества, даже высшие сословия – дворянство и духовенство, – приветствовали его падение, практически весь генералитет (кроме трех человек) поддержал отречение Николая от престола. Подавляющим большинством жителей бывшей Российской империи владели безудержный восторг и уверенность в том, что "теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами" (П. Б. Струве). Трагедия, однако, состояла в том, что пришедшая к власти на гребне революционной волны русская интеллигенция оказалась совершенно не готова к руководству страной, особенно с учетом экстремальной ситуации, в которой Россия находилась, и полностью "провалилась на государственном экзамене" (С. Е. Трубецкой). И это неудивительно, ведь интеллигенция к этому руководству никогда и не подпускалась, все ее взаимодействие с властью почти полностью сводилось к борьбе с последней, а управленческий опыт ограничивался уровнем земства.

Еще 17 декабря 1916 г. Л. А. Тихомиров проницательно записал в дневнике: "Эти земцы и городские головы не имеют ни искры государственного чутья и склада ума. Они ничего не понимают кроме оппозиции, агитации, революции. Организующей мысли нет ни на один грош. И все это ведет нас к гибели, не к либеральному устройству, а к гибели". Постфактум выглядит гораздо предпочтительнее, если бы образованное общество вместо раздувания революционного пожара нашло бы "в себе мудрость дальнейшего претерпения безвольной и безыдейной, но далеко не такой кровавой… власти, которая одна только и могла довести войну до приемлемого конца и на тормозах спустить Россию в новую жизнь" (Ф. А. Степун).

Столь характерный для русской интеллигенции утопизм самым печальным образом сказался на практической работе Временного правительства. Скажем, первому его премьеру князю Г. Е. Львову, по свидетельству С. Е. Трубецкого, было свойственно "искреннее и наивное "народничество"… Народничество это носило у Львова какой-то "фаталистический" характер. Я не подберу другого слова, чтобы охарактеризовать веру кн. Львова – не в русский народ вообще – а именно в простонародие, которое рисовалось ему в каких-то фальшиво-розовых тонах… "Не беспокойтесь, – говорил он накануне первого (летнего) выступления большевиков в Петербурге в 1917-м, – применять силы не нужно, русский народ не любит насилия… Все само собою утрясется и образуется… Народ сам создаст своим мудрым чутьем справедливые и светлые формы жизни…"". Еще более важно то, что новые правители России не имели никакого влияния на управляемый ими народ и потому вынуждены были все время приспосабливаться к его вырвавшемуся на волю хаотическому "многомятежному хотению".

Назад Дальше