В 1941 г. я окончил Харьковское танковое училище им. Сталина. В 1940-41 гг. корпусной комиссар Николаев, будучи нач. Политуправления Харьковского военного округа, бывал в училище, я слушал его лекции.
Во второй половине 1942 г., находясь в плену (в окружении был ранен и контужен) в лагере Лукенвальде в Германии, принесли какую-то газетенку (не помню название) для военнопленных, я хорошо помню, что было написано о том, что бывший нач. Политуправления Харьковского военного округа корпусной комиссар Николаев застрелился.
Позже, беседуя с одним майором, попавшим в плен под Харьковом, я рассказывал ему свой жизненный путь, и он мне также сказал, что А.С. Николаев застрелился.
Вот то, что я могу дополнить…"
В дни, когда я дописывал в Москве свои северные очерки, в моей жизни произошли важные для меня события.
В штабе Западного фронта мне вручили орден Красного Знамени. Для меня, который еще мальчишкой с трепетом глазел на комро-ты Синицына, чуть ли не единственного знакомого мне краснознаменца у нас в Рязани на пехотных курсах, где служил тогда мой отчим, получить самому такой орден очень много значило. Что я награжден, я знал еще в Мурманске. Но одно дело знать, а другое – когда тебе в двадцать шесть лет не во сне, а наяву привинчивают на грудь первый полученный за войну орден.
В эти же дни на партийном собрании в "Красной звезде" мои товарищи по работе проголосовали за мой перевод из кандидатов в члены ВКП(б). После утверждения этого решения в парткомиссии ГлавПУРа я получил партийный билет. А вскоре вслед за этим – звание старшего батальонного комиссара.
Эта перемена была внутренне очень важна для меня, хотя, по правде говоря, я и раньше считал свои обязанности военного корреспондента обязанностями политработника, а не "интенданта первого ранга", как это вплоть до июня 1942 года значилось в моем удостоверении личности.
В середине июня я получил от редактора несколько необычное задание – поехать на два-три дня на один из подмосковных аэродромов, где сидели тяжелые бомбардировщики, и побеседовать там с одним из экипажей об их недавнем дальнем спецперелете.
Должно быть, чтобы подразнить меня, Ортенберг не нашел нужным входить ни в какие дополнительные объяснения.
– Они предупреждены, что ты приедешь, и все, что следует рассказать, расскажут. Поезжай!
В чем суть редакционного задания, я выяснил уже на аэродроме. Речь шла о только что благополучно закончившемся полете В.М. Молотова через Великобританию, Исландию и Ньюфаундленд в Вашингтон для переговоров с Рузвельтом.
Полет этот был совершен на одном из наших тяжелых бомбардировщиков – тех самых, которые в начале войны летали на Берлин.
Возил Молотова туда, в Америку, и обратно командир экипажа, по национальности эстонец, а по месту рождения сибиряк Эндель Карлович Пусеп. От него и его товарищей по экипажу мне предстояло узнать подробности этого трудного по тому времени полета. Предполагалось, что их рассказ в моей записи будет напечатан на страницах "Красной звезды".
Материал этот я подготовил, он был большой, на целую газетную полосу; его отправили на согласование, и в газете он так и не появился. По каким причинам не получили "добро" на его публикацию, не знаю – то ли по соображениям сохранения военной тайны, то ли по каким-то иным.
Материал не пошел, но чувства зря потраченного времени у меня не было. Неожиданное газетное задание свело меня с хорошими, интересными людьми – с Пусепом и его штурманами Александром Павловичем Штепенко и Сергеем Михайловичем Романовым. Все трое имели за плечами помногу лет службы в авиации и по многу боевых вылетов – на Берлин, Кенигсберг, Данциг и другие дальние цели.
Рассказывали они о полете в Америку откровенно, не скрывая трудностей. Молотова хвалили за выдержку и спокойствие, О себе говорили мало, главным образом в тех случаях, когда без этого никак не обойдешься, рассказывая об обстоятельствах полета.
А обстоятельства были сложные хотя бы потому, что перед этим дальним полетом экипаж сделал первый пробный рейс только на первом, самом коротком отрезке – до Англии и обратно. Правда, именно на этом отрезке приходилось пересекать линию фронта, но к этому бомбардировщики привыкли. Дальнейшее их беспокоило куда больше – незнакомая на всем протяжении трасса, незнакомые аэродромы, неизвестные, ни разу лично не опробованные места взлетов и посадок. Добавим ко всему этому меру ответственности за успех порученного дела, за жизнь пассажиров и за результат их миссии…
В моих блокнотах остались записи разговоров с летчиками, сделанные тогда же, вскоре после их полета, и мне хочется привести несколько отрывков из этих записей. Думается, они дают некоторое представление и о времени, и о нравственном облике людей.
Александр Павлович Штепенко, майор, штурман. До авиации – кровельщик; и отец, и дед тоже кровельщики…
"…Вдруг увидели Вячеслава Михайловича, думали – он провожает, а тут генерал Голованов подводит его и говорит:
– Вот ваш пассажир.
Мы залезли в кабину. Ну, думаем, влипли. Погода по маршруту была по прогнозу отвратная, но зато благоприятная в месте посадки, поэтому не отложили, остановились на этом дне. Обыкновенный военный самолет, холодно – до 30 градусов; на высоте восемь тысяч метров люди стали замерзать, стали укрывать их всем, чем могли – чехлами, промасленными или нет, все равно.
Летели через грозу. У Пскова шли на 7800 метрах. Разрывы зениток ложились далеко внизу; прожекторы светили только в разрывы облаков.
Из-за встречного ветра полет удлинился на два часа. Была опасность нехватки бензина, поэтому вышли к берегу ближе, чем собирались, и дальше пошли по берегу. Свыше четырех часов шли в кислородных масках. Одной из секретарш сделалось дурно, ей хотелось сдернуть маску, но стрелок, наоборот, только прибавил ей кислороду.
Сели в Англии к восходу солнца. Встречал караул из гвардейских шотландских стрелков в юбочках.
Молотов за завтраком расспрашивал нас: а что это было? А что это? Звездочки – это разрывы? Огни – это прожекторы?
Потом поехали на машинах в Лондон. Он к королю, а мы в посольство.
Пока наши пассажиры занимались своими делами, мы пошли по авиационным ведомствам утрясать насчет Америки. Расспрашивали английских и американских летчиков об условиях трассы.
Полет в Исландию, все время над морем, был для нас новостью. Облака загнали нас на высоту в шесть тысяч метров. Шли на ней пять часов. Потом у берегов Исландии нашли "окно" и спустились к воде. Последний кусок шли под облаками.
За сто километров от аэродрома нас встретили американские истребители. Вели нас – как будто прилипли, руку пожать можно, переговаривались с ними на пальцах.
В Исландии сутки ждали погоды. Впереди еще 2700 километров океана. Посреди пути английские маяки уже не доставали, американские еще не были слышны.
В Канаде подлетели к аэродрому с чистой стороны, а кончили пробег уже в тумане.
Когда летели из Канады в Вашингтон, над Балтимором огни сварки на секунду показались нашим стрелкам зенитными выстрелами.
Когда сели в Вашингтоне, сразу увидели Максима Максимовича Литвинова и с ним еще несколько человек.
На следующий день нас представили Рузвельту. Рузвельт поблагодарил нас за то, что мы доставили Молотова, и сказал:
– Надеюсь, что я еще раз поздравлю вас, когда вы еще раз столь же благополучно привезете сюда мистера Молотова, с которым мы обсудим, надеюсь, одно дельце, которое мы сейчас с ним задумали.
На обратном пути трое суток пришлось сидеть в Ньюфаундленде. Погода отвратительная. Сидели на метеостанции и нервничали.
В Исландию летели уже по знакомой дорожке, но было тяжело. Четыре часа летели вслепую.
Во время этого полета в облаках у всех было тяжелое настроение. Полет был слепым, никаких возможностей для проверки правильности курса не было. На вопросы сквозь зубы отвечали: "Все в порядке".
К Англии подходили в шторм. Опять спустились через дырку в облаках. Трепало как никогда.
В Лондоне, считая обратный путь рискованным, нам предлагали даже лететь в Москву через Африку…"
Сергей Михайлович Романов, майор. До армии – слесарь.
"…Пробивались через грозу. Кругом были кучевые облака с молниями. Пусеп сказал – надо обходить! Мы ответили ему – на твоей совести! Держи на запад, потом разберемся.
Осматривали Лондон. Снесены целые районы. По ним по расчищенному асфальту можно ехать мимо бесконечных развалин.
В Англии на метеостанции дают прогноз только на сутки, но зато исключительно точный; а на трое суток, как ни проси, не дают.
Специалисты-метеорологи прочно, на много лет, закреплены за одними и теми же линиями. А, кроме того, они не брезгуют информацией от пролетающих летчиков.
Когда шли на Лондон, то стали получать из него уже на полпути пеленги и сочетали их с астрономическими наблюдениями.
В Исландии сели на только что выстроенный аэродром. Камни, ветер, холод, и, как нам сказали, теплее здесь не бывает. Ледники, дикая природа, отсутствие растительности.
Американские офицеры просили нас взять письма и опустить их в Америке. Мы взяли письма и таким образом неожиданно для себя стали почтарями.
Когда справа от себя увидели вершины гренландских ледников, то сначала приняли их за облачные шапки.
В Канаде вокруг аэродрома в Хусвее мелкий хвойный лес. Среди работающих на аэродроме много украинцев. Осматривали наш самолет. Один сказал:
– Перший раз бачу такой велыкий литак…
Они приехали сюда, в Канаду, в 1910 году.
Когда летели из Канады в Вашингтон, под конец устали так, что уж казалось, что самолет не летит, а стоит на месте.
Вашингтон – зеленый город, много зелени и машин. Чего больше, неизвестно. Столько машин, что думали – встреча; потом поняли – так всегда!
У Рузвельта все по-деловому: карты, старый шкаф с книгами, стол, два кресла, телефоны.
На обратном пути встретили фронт облаков – шли два с половиной часа вслепую. В пути изотермы, выше которых начиналось обледенение, все снижались. Снижались и мы. Как начиналось обледенение, сразу скакали вниз. Лед то появлялся, то оттаивал.
Выскочили из облачности только у берегов Гренландии и увидели эти берега во всей их красоте. Острые черные каменные пики у берегов и белые шапки ледников в глубине. А море было все серое, и в нем свирепствовал шторм…"
Эндель Карлович Пусеп, майор. В авиацию пришел из педагогического техникума.
"…Молотов спросил меня – готов ли самолет? Как я себя чувствую и как я смотрю на сегодняшнюю погоду? Я доложил, что все в порядке.
Генерал сказал мне – не спешите, делайте все основательно и добротно. И я помнил это всю дорогу.
В одном из моторов у нас стало пробивать масло, и я приказал второму пилоту, капитану Обухову, идти прямо на берег – до него оставалось восемьсот километров, – а потом идти уже вдоль берега.
На земле Молотов спросил нас, – почему так долго шли вдоль берега, не ошиблись ли штурманы в курсе? Я объяснил, все как было.
Когда вернулись, он поблагодарил нас, сказал мне:
– Спасибо, что хорошо довезли туда и обратно.
Самым рискованным моментом оказался взлет в Исландии. Аэродром еще не был достроен до конца, кругом бетонной дорожки расстилалась топь и камня. Поэтому довольно много самолетов стояло впритык у самой дорожки, вдоль краев ее. А дорожка сама по себе была слишком коротка. Дорожка уже подходит к концу, а мы еще не отрываемся!
На секунду справа впереди себя увидел стоявшие в конце дорожки маленькие американские самолеты-"амфибии" и понял, что сейчас начну их рубить своим правым крайним винтом. Самолет еще не взлетел, а сбавлять газ поздно – не остановишь. Не сбавляя скорости, накренил самолет на левое колесо, и "амфибии" промелькнули под приподнятым правым крылом, чуть-чуть не задели их!
Потом, на обратном пути, когда сели там, в Исландии, американские летчики, наблюдавшие за нашим взлетом по пути в Америку, говорили: "Ну и взлетик был у вас, уже глаза закрыть хотелось, чтобы не видеть, что произойдет". В общем, этот наш взлет запал им в голову…"
Так отрывочно, с пятого на десятое, рассказывали сами летчики тогда, в июне сорок второго года, об этом недавно кончившемся перелете. Сейчас примерно по этому маршруту ходят регулярные рейсы Москва – Нью-Йорк и от взлета в Москве до посадки в Нью-Йорке проходит всего десять часов.
Тогда, в сорок втором, разговаривая с летчиками, я спрашивал их о том, что всех нас волновало в начале второго лета войны, – о втором фронте. Что они об этом думают после своего полета в Англию и в Америку?
Они отвечали мне, что отношение всюду – на аэродромах, где садились, и у обслуживающего персонала, и у летчиков, и английских и американских, – было хорошее, товарищеское, но насчет второго фронта никто ни из англичан, ни из американцев, не заговаривал, а самим заводить разговоры на эти темы было заранее не рекомендовано…
Приближалась первая годовщина войны. В связи с приближением этой даты у меня взяли интервью для английской и американской печати. Я нашел в своих бумагах копию этого интервью. Первые вопросы и ответы касались моей работы военного корреспондента, они ничего не добавят к уже рассказанному и в этой и в других моих дневниковых книгах.
Но ответ на последний вопрос интервью я хочу привести, он характерен для наших настроений того времени: тревога и настороженность все усиливались по мере того, как все ясней становилось, что в этом, 1942 году, второй фронт вряд ли будет открыт.
"Вопрос. Что бы вы хотели сказать в эти дни нашим друзьям в Америке и Англии?
Ответ. Недавно я был на севере и встречался там с американскими моряками. То, как они возят к нам грузы через Ледовитый океан под налетами немецких торпедоносцев и под атаками немецких подводных лодок, доказывает лучше всяких слов, что они действительно хорошие и смелые ребята, и я могу по этому поводу сказать только одно – честь и слава морякам британского и американского торгового флота!
Прошлой осенью там же, на севере, я встречался с английскими военными летчиками. Они хорошо дрались там, их там уважали и любили, и, поскольку я их видел в деле, я вправе сказать, что они прекрасные ребята.
Думаю, что английские пехотинцы ничем не хуже их, но на войне знакомишься с людьми по-настоящему, только когда дерешься бок о бок с ними. Поэтому одно из моих самых искренних желаний – познакомиться на деле с английскими пехотинцами, которые, наверное, такие же хорошие ребята, как и английские летчики. И я думаю, что это мое желание совпадает с желанием многих наших командиров и солдат.
Война есть война, и все, вплоть до продовольствия, идет в первую очередь для армии. Поэтому наши семьи, для которых делается все, что возможно, все-таки живут много хуже, чем бы нам этого хотелось, и скрывать этого не приходится. Не говорю уже о семьях, которые остались на территории, занятой немцами, где жизнь их просто ужасна. Должно быть, поэтому, когда читаешь в газетах, что в Америке или Англии будет что-то готово, снабжено и вооружено только к 1943 или к 1944 году, то, не углубляясь в высокую политику, мне больно за наши семьи. Мы сами готовы выносить тяготы войны столько, сколько это потребуется, но нам невыносима мысль о затяжке войны, когда мы вспоминаем о наших женах, матерях и детях.
Я говорю это не в обиду и не в укор, а просто хочу, чтобы наши друзья за океаном на минуту поставили себя на наше место. Может быть, сердце подскажет им, что нужно спешить, очень спешить, бесконечно спешить, потому что военные расчеты военными расчетами, но голос сердца иногда сильнее военных расчетов, и он заставляет людей совершать такие поступки и действовать с таким напряжением сил, которое по всем расчетам еще вчера казалось им преждевременным и неразумным.
Хотелось бы, чтобы наши друзья за рубежом прислушались к этим словам человека, в общем, знающего, что сейчас чувствуют и о чем сейчас думают на фронте наши солдаты и офицеры".
К. Симонов (в центре) – гость добровольческой Башкирской дивизии; второй слева – командир дивизии полковник Шаймуратов. 1942 г., июль.
В этом тогдашнем ответе на вопрос больше горечи, чем реальной веры в то, что словами, статьями или укорами можно придвинуть срок открытия второго фронта.
В общем-то, к июню месяцу мы это уже понимали, но, держа в памяти всю ту чашу страданий, что за первый год войны испила наша страна, мы в душе никак не могли примириться с тем, что уже поняли умом: второй фронт там, на западе, и теперь, на второй год войны, все еще не откроется.
Уехав в июле на Брянский фронт, я привез оттуда корреспонденции, напечатанные в "Красной звезде" и "Правде".
На фронте нас снова преследовали неудачи, немцы опять наступали, и перед нами, корреспондентами, снова, как летом сорок первого, вставала задача увидеть своими глазами людей, подававших в этой трудной обстановке пример воинского уменья, мужества, стойкости; самое главное – стойкости.
Такие примеры, разумеется, были даже в самые тяжкие дни, и именно о них я считал своим долгом писать в ту пору.
Этим и определялся характер всех трех моих корреспонденций о летних боях в степном и полустепном районе военных действий северо-западнее Воронежа.
Одна из них была о людях добровольческой Башкирской дивизии, о майоре Нафикове, погибшем во время беспримерного по дерзости ночного налета на немцев, и о командире этой дивизии полковнике Шаймуратове, человеке непоколебимого авторитета, еще до войны, как я писал о нем тогда, "объездившем полмира по особым заданиям правительства".
Добавлю, что до конца войны Шаймуратов, успевший стать генералом, не дожил – погиб в бою, как и его командир полка Нафиков.
Вторая корреспонденция была о псковиче Василии Козлове, человеке уже немолодом, получившем кубари лейтенанта после двенадцати лет службы, начатой рядовым бойцом. Он проявил редкое присутствие духа: оказавшись со своим спешенным эскадроном в тылу у немцев, без единого выстрела долго двигался по высоким хлебам вслед за наступающими немецкими цепями и, в последний момент внезапно в упор перекосив их сзади из пулеметов, почти без потерь вышел к своим.
Дальнейшую судьбу этого человека мне пока что узнать не удалось.
Третья корреспонденция была о двадцатилетием комсомольце с Алтая, из Ойрот-Туры, Илье Шуклине – командире батареи 76миллиметровых полуавтоматических пушек, подбившем в ровной, как стол, степи четырнадцать немецких танков.
Во время боя Шуклин подавал команды, сидя верхом на лошади, потому что, видите ли, как он мне объяснял, ему так, сверху, были видней танки!
Выглядел он совсем юным, буквально мальчишечкой, и просил меня, если можно, передать привет от него отцу и матери – Захару Ильичу и Марье Григорьевне – и девушке Вале Некрасовой.
И я сделал это в своей корреспонденции, которая появилась ровно за двенадцать дней до его гибели в следующем большом бою.
Героем Советского Союза он стал уже потом, посмертно…
Лето сорок второго года, если не считать черновиков корреспонденции, оставило в моем архиве мало следов. Об утрате одной из дневниковых тетрадей я уже говорил. Приведу то немногое, что сохранилось.