Что-то подобное, помнится, было в первое утро нашего приезда в стрелковую дивизию генерала Козыря, стоявшую между городами Фельтичени и Пашкани, на плацдарме, захваченном нами к тому времени за рекой Молдовой. В дивизии этой я пробыл два или три дня. Заметных боевых событий там не происходило. Впрочем, как и у соседей справа и слева. Но меня глубоко заинтересовала фигура самого командира дивизии, человека высоких душевных качеств, своеобразного обаяния и, как мне показалось, большого природного ума.
Много лет спустя, вспоминая этого человека, его взгляды на жизнь, повадки, манеру разговора с подчиненными, я написал одного из действующих лиц своего романа "Живые и мертвые" – генерала Кузьмича. Но тогда, весной сорок четвертого, я, разумеется, об этом не думал, просто сделал довольно длинную дневниковую запись о генерал-майоре Максиме Евсеевиче Козыре, пятидесяти шести лет от роду. Запись эта – в какой-то мере его портрет, а верней, автопортрет. С доступной мне при моей скорописи точностью я воспроизвел главным образом то, что говорил он сам о себе. Вот эта тогдашняя запись:
"…Родился я в деревне Богатое Екатеринославской губернии. Отец там столяром был, потом уехал в Донбасс. Судьба моя была ретивая, но я люблю ей ходить наперерез. На военной службе с десятого года. В четырнадцатом году, перед войной, летом, на международных стрелковых состязаниях в Кишиневе взял четвертое место по стрельбе стоя. Ездил туда на стрельбы вместе со своим штабс-ротмистром графом Зражевским. В четырнадцатом году воевал тут недалеко, на Карпатах. За ту войну взамен четырех солдатских "Георгиев" золотой крест дали с бантом и тем самым в подпрапорщики произвели. А по должности был фельдфебель пулеметной команды 134-го Феодосийского полка. В гражданскую войну был выбран командиром 414-го Аткарского полка. А потом был командующим Первой повстанческой армией. За гражданскую войну два ордена Красного Знамени получил и имею документ один хороший: семнадцатого мая девятнадцатого года на станции Волноваха получил телеграмму от Владимира Ильича Ленина. Тогда я получил первый орден, и желтый кожаный костюм в подарок мне привез Затонский. Я был как раз ранен в тот день в правую ногу и лежал.
Потом, в мирное время, большей частью командовал полком. В начале войны стоял в Брест-Литовске. Семья моя в Брест-Литовске погибла. И начполита, и начштаба семьи. Две бомбы – прямо в дом, где жили, ночью. Как были, раздетые. Привезли одни клочья. Похоронили их потом в Кобрине. Н-да. Я не пошел смотреть. Цветы, говорят, на могилы носили. Не пошел почему? На меня подействовало. Начштаба, как увидел, что с семьей его, застрелился. Так что, в общем, у меня из семьи осталась одна теща, старушка. Пишет мне, между прочим.
Под Брест-Литовском собрались мы все генерал-майоры, голосовали, как в гражданскую войну. Был выбран я временным командующим 4-й армией и остатки ее выводил из окружения. Вывел.
Под Москвой командовал Особой группой морской пехоты. Приехал в Москву зимой в сорок первом году. Она пустая, снежная. Ехал через Химки в морскую бригаду и вспомнил, как с женой, бывало, танцевал здесь в морском вокзале. Командиром бригады был назначен прямо перед шестым декабря и пошел в наступление. Моряки воюют – красотища!
Потом был ранен под Старой Руссой, тяжело. Вернулся обратно на фронт. Стоял под Новгородом. Второй раз был тяжело ранен под Новгородом. Это – в седьмой, пока в последний. Три раза в мировую, два раза в гражданскую, два раза в эту.
Дивизия моя сейчас Сумско-Киевская Богдана Хмельницкого, Красного Знамени и Суворова второй степени. Этой дивизией начал командовать после взятия Киева по маршруту: Васильков, Фас-тов, Белая Церковь, Гайсин. Шел через реки – Горный Тикич, Соб, Буг, Днестр, Прут, Серет, Молдова.
Прут мне преподнес большие неприятности. Хотя я его по старой армии еще знал, но он оказался глубже. Не высох, а напротив.
Как водные преграды мы форсировали, спрашиваешь? Кто на чем. Кто на плотах, кто на плетнях, кто на заборах. А главное – на сообразительности офицерского и рядового состава.
Надо отдать должное, мой саперный батальон здорово втыкал. Разведка дорог у них отличная. Вот вы ко мне приехали, видели, наверное, по всей дороге надписи на домах, на заборах, на столбах: Беринский. Беринский – это мой командир саперного батальона. Указывает, значит, своей фамилией, что дорога разведана. Майор Беринский. В глаза его мало кто знает, а фамилия по всей армии знаменитая.
Они против меня тут укрепрайон выставили, бетон. Но врут, не все у них бетон, много и ложных точек! Я сам старый крепак, сидел в укрепрайоне, меня не проведешь. Я вот приказал подтащить самоходные пушки, завтра с утра попробуем. Подведем близко и бить будем неожиданно. Из каких побегут или зашевелятся, значит, там сидят. А где тишина будет, значит, там ложные. Мы все выясним, какие у них настоящие, какие фальшивые.
Начинаются телефонные разговоры.
– Что, они еще пушек себе требуют? Им и так уже дано больше, чем по закону божьему положено!
Ему докладывают, что пришли последние две пушки, которые отстали чуть не на четыреста километров. Он очень радуется, что к нему наконец пришли эти пушки, и все время приговаривает:
– Н-да, теперь я богат. Теперь я король. Теперь у меня все.
Это свое "н-да" он приговаривает почти все время.
Начинается разговор по телефону о лошади, которую артдивизион угнал у какого-то госпиталя.
– Замахорили уже лошадку? Отдать надоть, отдать. Ну не гнедую, не гнедую, отдайте соловую, лишь бы по счету была!
Говорит о боях:
– Что дважды два – четыре, этому человека научить легко. А научить его, чтобы он пошел и сознательно умер, – это другое.
Отзывается о каком-то из своих командиров:
– Начал излишне признавать свои умственные способности. Ну я его одернул, конечно.
Разговаривает по телефону с командиром полка:
– Вас много, а я один. В этом и есть вся история нашего искусства.
Устраивает нагоняй капитану, который явился к нему, раньше срока удрав из медсанбата. Тот оправдывается.
– Надоели мне медсанбаты! Уже в пятый раз медсанбат. Теперь мне этот медсанбат как тюрьма.
– А где осколок? – спрашивает Козырь.
– Как где?
– Осколок, говорю, где? Вынули или в ноге?
– В ноге.
– А ты вот поезжай в медсанбат, пусть они тебе разрежут, вынут, и с документом вместе представь мне осколок, а то не поверю.
– Так если резать, это же на пять месяцев, – стоит на своем капитан. – У меня тело хорошее, оно у меня быстро заживет. Зачем его резать?
Возникает разговор об адъютантах.
– У каждого своя страсть. Я вот, видите, адъютантов не держу. У меня адъютант не денщик и не холуй. У меня уж если адъютант, то офицер и помощник мой. У всякого человека своя блажь. Не люблю адъютантов-холуев. Был у меня адъютант Хмарский, старший лейтенант. Действительно адъютант!
Козырь рассказывает о том, как погиб этот Хмарский, и, хотя до этого почти спокойно рассказывал о гибели семьи, здесь у него навертываются слезы на глаза, и он вытирает их рукой.
– А теперь у меня в ординарцах, вот видите, мальчик, Ванюша. Такой культурный мальчик, даже языки знает. И вообще умненький.
Ванюша – маленький остроносый черноглазый мальчик, на вид лет двенадцати. Действительно, очень умный, бойкий, с детской непосредственностью влюбленный, очевидно, и в Козыря, и в войну, и в солдатскую дисциплину.
Козырь снова вспоминает о переправе через Прут.
– Через Прут наша дивизия перешла раньше отступавших румын.
В пятьдесят шесть лет еще нет ни одного седого волоса, но его мучают старые ранения, и он с раздражением говорит об этом:
– Двух ребер у меня нет. Как на машине еду, так ничего, а как на лошадь сяду – прямо скандал! И сплю – мучаюсь сидя. Два ранения в спину мешают лежа спать. У меня два пристрастия в жизни – война и сельское хозяйство. Я, командуя полком, кончил вечерний агрономический институт. После войны мне в армии неинтересно быть. Я после войны хочу заняться по-стариковски сельским хозяйством. Н-да!.."
На этом обрывается моя дневниковая запись о генерале Козыре.
Работая в Подольском архиве, я выяснил его дальнейшую судьбу на войне. Уже перед самым концом войны, под Брно, будучи заместителем командира стрелкового корпуса, он ночью заскочил на "виллисе" на ничейную землю и, попав под немецкий огонь, был убит. Заняться по-стариковски сельским хозяйством после войны не пришлось… Не довелось и узнать, что давно оплаканные жена и четырнадцатилетний сын не погибли, а были угнаны в Германию на подневольную работу, батраками, и в сорок пятом году возвратились на Родину.
Так вышло, что страницы своих записей о Козыре я прочел по радио и почти сразу же получил несколько писем от сослуживцев генерала, дорисовывавших облик этого самобытного военного человека.
"…Козырь Максим Евсеевич был командиром нашей 232 Сумско-Киевской стрелковой дивизии, я же служил в ней в то время командиром батареи артполка. Козыря знал я и лично. Одно время моя батарея представляла что-то вроде подручной батареи при комдиве, хотя это и не было принято. Но генерал любил, чтобы замеченная лично им на поле боя цель сразу же была поражена, и сердился при любой задержке с вызовом огня. Этот скромнейший, самоотверженный, не щадящий себя человек производил на меня глубокое впечатление…" – писал мне из Казани Павел Петрович Лебедев.
"…В этой дивизии я был командиром разведроты и начальником штаба 794 полка. С Козырем приходилось встречаться часто и видеть его при самых разных обстоятельствах, съесть с ним, можно сказать, не один пуд соли. Должен признать, что все написанное Вами о нашем генерале – правда. То, что он говорил Вам, часто говорил и нам.
В своем дневнике Вы упоминаете о Беринском – командире саперного батальона. Ставлю Вас в известность: он здравствует и по сей день, проживает во Львове, преподает в институте…" – писал из Новосибирска Евгений Дмитриевич Головин.
Прислал письмо и Иосиф Цалевич Беринский, тот самый, чей саперный батальон, по словам Козыря, "здорово втыкал".
"…Я бывший командир саперного батальона, Дивизионный инженер этой дивизии – Беринский. К нам в 232-ю стрелковую дивизию М.Е. Козырь прибыл в октябре 1943 года на должность заместителя командира. В это время части дивизии были уже на Лютежском плацдарме севернее Киева. Тогда-то я и познакомился с М.Е. Козырем, переправляя его через Днепр. Там, на Лютежском плацдарме, мы впервые познакомились и с его храбростью. Он дошел до передовых позиций, лег за пулемет и вел огонь по противнику. Да и в дальнейшем большинство времени был в полках на передовой линии. Вел себя храбро и, может быть, даже рискованно. Ходил всегда в плаще и красной генеральской фуражке. За успешные боевые действия и умелое командование М.Е. Козырю было присвоено звание Героя Советского Союза…"
Мне остается добавить несколько неизвестных мне раньше подробностей, почерпнутых из писем и из статьи Л. Яруцкого в газете "Социалистический Донбасс", названной автором "Генерал Кузьмич – генерал Козырь".
Оказывается, до службы в царской армии Козырь работал на шахте в Юзовке коногоном. В первую мировую войну потерял на фронте трех братьев, в гражданскую – четвертого. Орден Красного Знамени получил одним из первых – за номером 71. В первую мировую был в боях фельдфебелем пулеметной команды, в Румынии, в районе Пашканы, как раз там, где я через тридцать лет встретил его командиром дивизии. Убит не на ничейной земле, а в схватке с немцами, заскочив на "виллисе" в еще занятую ими деревню. Похоронен на Ольшанском кладбище в Праге.
Глава девятнадцатая
Во второй половине мая я вновь, неожиданно для себя, попал почти в те же самые места – сначала в Бельцы, а потом в Северную Румынию, в ее Ботошанский уезд. Вызвали в политуправление и послали в войска прочесть несколько лекций на общественные и литературные темы.
На Втором Украинском фронте стояло глубокое затишье. Войска начинали готовиться к будущей Ясско-Кишиневской операции. То есть была как раз такая пора, когда, пользуясь затишьем, в действующую армию посылали особенно много лекторов, чтецов и актеров, чтобы заполнить время, остающееся от занятий и учений, да и просто чтоб людям перед боями было жить повеселее. Соображение правильное – во время долгого затишья, за которым все равно неотвратимо последуют бои, люди не могут не думать об этом. Жить между воспоминаниями о прошлом и ожиданием будущего не так-то легко. Одних затишье затягивает, а другие устают от него и начинают томиться.
Лектор из меня был, очевидно, неважный, где и какие лекции я читал, не помню, но вот ощущение нарастающей томительности затишья, тоже важное для понимания войны, из этой поездки я увез. Оно запомнилось больше всего другого.
Военных действий не происходило, фронтовой блокнот пустовал. От всей поездки осталась всего-навсего одна стихотворная запись:
Жара. Дорога вдоль полей
Идет ленивой полосою,
И кроны пыльных тополей
Шумят усталою листвою.
Сухою пылью, как мукой,
Засыпан жаркий белый камень,
Сирень, задетая рукой,
Сорит на землю лепестками…
Как мне сейчас кажется, томительность затишья присутствует и в этих строчках незаконченного стихотворения.
Во время этой поездки я впервые за войну встретился с Борисом Полевым, редкостная оперативность которого, часто связанная с готовностью идти на риск, вызывала у меня не только уважение, но, случалось, и зависть. Ортенберг, гордившийся оперативностью корреспондентов "Красной звезды", редко ставил им в пример других газетчиков. Но Полевого ставил. И не раз. И даже, по слухам, когда-то пытался перетянуть его к нам в "Красную звезду".
Немножко позже, чем с Полевым, я встретился там же, под Бельцами, с Романом Карменом, который как военный корреспондент еще до этой войны побывал в Испании и в Китае Он с его беспокойным характером томился затишьем, ругался, хотел ехать куда-нибудь в другое место, но его связывало то, что он был здесь начальником фронтовой киногруппы.
С ним мы дружили уже давно; и, желая отметить нашу неожиданную встречу, он вместе с другими ребятами из киногруппы затащил меня к себе на верхотуру какого-то сельского дома, где они жили, жаркую, похожую на голубятню. И накормил ужином, который почему-то запомнился. Может быть, потому, что другого, похожего, никогда не было. Пили из большой глиняной баклаги красное сухое деревенское вино и ели жареных голубей.
Запомнилось все – и забытый за время войны вкус деревенского вина, и незнакомый вкус голубей. Война такая длинная и разная, что иногда на ней запоминаются и такие вот маленькие житейские радости.
Из встреч с людьми военными за эту поездку и в памяти и отчасти в записях осталась только одна – с Сергеем Ильичом Горшковым, с которым до этого я виделся весной сорок третьего на реке Миус.
Командовавший тогда на Миусе донским казачьим корпусом генерал-лейтенант Алексей Гордеевич Селиванов в разгар войны тяжело заболел туберкулезом, и ему на смену пришел Горшков.
В первый же вечер, когда я встретился с ним в Румынии, я спросил его о судьбе медсестры Малышки.
– Нет ее здесь, – сказал Горшков. – Отправил ее учиться на врача. Таких, как она, надо беречь. Хотим сохранить жизнь, пусть учится. – И задумчиво добавил: – Год все-таки прошел, многое меняется за год.
Он был прав – за год действительно многое изменилось. И казаки стояли уже не под Таганрогом, а под Яссами, и сам он командовал уже не дивизией, а корпусом, и его, не выдуманная мной когда-то в рассказе, а настоящая фамилия не раз упоминалась в приказах, и на кителе прибавилось несколько орденов.
Но зато его былая, какая-то особенно привлекательная легкость в походке и подвижность исчезли. Тяжело раненный в недавних боях, он передвигался, опираясь на костыли.
Была жаркая румынская весна. Кругом шелестели сады. На штабных картах роились странные, чужие названия городов и деревень. И Таганрог, и Матвеев курган, и бои на Миусе были чем-то далеким и, казалось, бесконечно давно минувшим…
После той встречи в затишье под Яссами судьба так больше и не сводила меня с "сыном Аксиньи Ивановны". Знал, что конно-механизированная группа генерала Горшкова потом особенно отличалась во время Ясско-Кишиневской операции, в боях за Западную Румынию и Трансильванию, знал, что он награжден за это орденом Кутузова первой степени и произведен в генерал-лейтенанты, а самого его больше так и не видел.
И лишь недавно вдруг получил от него письмо, в котором он напомнил, как мы жили тогда, весной сорок четвертого, в Румынии вдвоем с ним в его маленькой беленой чистенькой комнатушке и как я с сомнением посматривал на его костыли – должно быть, не верил его надеждам, что он и после такого тяжелого ранения снова еще поведет в бой свой 5-й гвардейский казачий корпус.
По правде говоря, мне тогда действительно не верилось в это, уж очень трудно давалась ему ходьба на костылях, даже по комнате.
А потом все-таки вышло именно так, как он надеялся. Воля человеческая все-таки удивительная сила, и кажется иногда, что даже не только моральная, но и материальная, физическая.
Я вернулся в Москву в конце мая или в самых первых числах июня, и 7 июня 1944 года – в день, когда мы узнали о состоявшейся накануне высадке союзников в Нормандии, – сидел у себя дома.
Случилось так, что за два или за три дня до этого заместитель редактора "Красной звезды" Александр Яковлевич Карпов вызвал меня, осведомился, как мои дела – я, помнится, сидел тогда над версткой книги "Дни и ночи", выходившей отдельным изданием, – и в разговоре с глазу на глаз сказал, чтобы я побыстрей закруглялся. В ближайшее время начнутся интересные события и мне предстоит поездка.
Совпадение по времени этого редакционного разговора с событиями, начавшимися в Нормандии, навело меня на мысль – уж не собирается ли редакция послать меня к союзникам? Один раз, в сорок втором году, такая поездка уже проектировалась.
Придя в редакцию, я спросил Карпова, что он имел в виду, говоря мне о готовности номер один. Угадав мои мысли, Карпов рассмеялся и сказал, что готовность номер один сохраняется, но направление предвидится совершенно другое.
Те три дня, что я еще пробыл в Москве, везде и всюду по всякому поводу возникали разговоры об открывшемся наконец втором фронте.
Разумеется, и о высадке союзников в сорок втором году в Северной Африке, и потом о высадках на Сицилии, в Италии – обо всем этом немало говорили в нашем кругу военных корреспондентов, обсуждали подробности, радовались успехам. Все так! И, однако, говоря по совести, все, что происходило там, на Западе, до высадки в Нормандии, мы упрямо и, в общем-то, справедливо отказывались считать настоящим вторым фронтом.
То, что произошло сейчас в Нормандии, мы ждали и в отчаянные для нас дни сорок второго года, и тревожной весной сорок третьего, накануне летнего наступления немцев. Ни с какими другими словами за все предыдущие годы не было связано для нас столько обманутых ожиданий, сколько с этими – второй фронт.
Тем с большей отчетливостью помню свое восприятие высадки в Нормандии; наконец-то второй фронт открылся всерьез, не на жизнь, а на смерть! Во всяком случае, для меня лично эти дни памятны как счастливые.
11 июня, на пятый день после высадки союзников, в "Правде" были опубликованы данные Народного комиссариата внешней торговли о военных поставках США, Великобритании и Канады Советскому Союзу.