Владимир Емельянович Максимов (Лев Алексеевич Самсонов) - один из крупнейших русских писателей и публицистов конца XX - начала XXI в. В 1973 году он был исключен из Союза писателей Москвы за роман "Семь дней творения". Максимов выехал во Францию и был лишен советского гражданства. На чужбине он основал журнал "Континент", вокруг собрались наиболее активные силы эмиграции "третьей волны" (в т. ч. А. И. Солженицын и А. А. Галич; среди членов редколлегии журнала - В. П. Некрасов, И. А. Бродский, Э. И. Неизвестный, А. Д. Сахаров).
После распада СССР В. Е. Максимов неожиданно для многих встал на "имперские" позиции - именно ему принадлежит знаменитая фраза: "Мы метили в коммунизм, а попали в Россию". В последние годы жизни Максимов был постоянным автором газеты "Правда", беспощадным обличителем "демократических" реформ в нашей стране, защитником России и всего русского во враждебном кольце западной цивилизации.
В своей последней книге В. Максимов показывает, как медленно, шаг за шагом, шло разрушение великой советской империи, какую роль сыграли при этом влиятельные силы Запада, и размышляет с позиций политики, религии, идеологии о том, почему наша страна оказалась беззащитной под их натиском. Кроме того, Владимир Максимов развенчивает химеры "демократических" завоеваний в России и рисует страшную, но реалистичную картину постперестроечного общественного устройства нашей страны.
Содержание:
Изгнанник-патриот 1
Оборвавшийся звук 2
I - ПОСЛЕ НЕМОТЫ 6
II - НАСЛЕДИЕ ДРАКОНА 20
III - НАДГРОБИЕ ДЛЯ РОССИИ 34
"НЕУЖЕЛИ ЭТО КОЛОКОЛ НАШИХ ПОХОРОН?.." 57
С ДУШЕВНОЙ БОЛЬЮ ЗА РОССИЮ 59
Примечания 63
Владимир Максимов
РАСТЛЕНИЕ ВЕЛИКОЙ ИМПЕРИИ
Изгнанник-патриот
Мог ли я подумать где-нибудь в конце семидесятых годов прошлого столетия, жадно проглатывая страницы томика журнала "Континент", полученного от приятеля на одну ночь, что через каких-нибудь двадцать лет получу в лондонском русском книжном магазине полный его комплект, а еще через год встречусь в Париже с его издателем.
Тогда, в 1990 году, после многолетнего статуса невыездного, получу я служебный загранпаспорт, а вместе с ним возможность воочию познакомиться с шедеврами мирового искусства, о которых так много слышал от университетских профессоров и которые постоянно любовно оглядывал в альбомах и монографиях. Посещение музеев, дворцов, соборов и монастырей занимало основную часть моих загранкомандировок, в остальное время имел я неоценимое счастье общения с русскими людьми, которые по тем или иным причинам вынуждены были жить вдали от России.
Почти все встречи тех "перестроечных" вояжей удалось мне с помощью замечательного моего друга Валентина Лазуткина, руководившего внешними связями Центрального телевидения, заснять и показать в своей постоянной программе Первого канала "Служенье муз не терпит суеты". Доживающий свой век в Нью-Йорке последний ученик Репина Михаил Вербов; наследник хорватского престола, потомственный дворянин, женатый на внучке Стравинского Михаил Елачич; очаровательная в своей непредсказуемости Зинаида Шаховская; гостеприимная, так много помогавшая программам Советского фонда культуры Лидия Ворсоно; старый мой московский приятель, выдающийся коллекционер Георгий Костаки - все они стали с моей помощью собеседниками миллионов телезрителей и поведали о своих удивительных судьбах и делах, осуществляемых на чужбине и всегда обращенных к далеким берегам родного Отечества. Наиболее полными и содержательными в серии моих зарубежных телевстреч оказались беседы с замечательным русским писателем, отцом преследуемого на его любимой Родине "Континента" - Владимиром Емельяновичем Максимовым. Помню, как будто это происходит сегодня, с каким волнением шел я вместе с моим итальянским университетским другом Пьеро Кази на улицу Лористон, 11 бис. Я тогда уже знал цену немногим подлинным русским изгнанникам и отличал их от андроповских "туристов", оказавшихся на Западе с заранее подобранными местами службы, где они занимались антисоветской деятельностью. Настоящие враги тогдашнего режима, такие, как Владимир Осипов, Леонид Бородин, Александр Гинзбург, Анатолий Марченко, генерал Григоренко и многие другие тянули огромные сроки в ГУЛАГе, умирали или оказывались у чужих берегов смертельно больными.
Владимир Максимов предоставлял страницы "Континента" самым различным авторам, позиции которых могли взаимно исключать одна другую. Понимал я, как нелегко было ему "разводить" под одной обложкой ненавидящих своих коллег писателей, журналистов, борцов за права человека, поэтов, режиссеров, актеров и музыкантов. Но он достойно справлялся с тяжелой, рутинной работой и находил силы, чтобы создавать свои литературные творения, сразу же становившиеся популярными и востребованными.
Я знал о сложном характере Владимира Емельяновича и его неумении подстраиваться под общепринятые нормы и соблюдать галантность в разговоре. Знал и от людей, хорошо с ним знакомых, и из автобиографических страниц максимовских книг. Но после первых же минут нашего общения я понял, что за внешней суровостью и скупостью эмоций скрывается настоящий русский человек, много страдавший, много переживший, но сохранивший в чистоте душу ребенка и остро реагирующий на любое проявление нечистоплотности и непорядочности. Уже первая наша встреча, обернувшаяся потом серьезными телебеседами, стала для меня еще одним подарком, на которые так щедра вся моя жизнь. Я понял, что передо мной единомышленник, а главное - старший друг и наставник. Когда я вместе со Львом Николаевичем Гумилевым смотрел по телевидению первую свою парижскую беседу с Максимовым, я понимал, что в комнате находятся два моих учителя.
"Перестройка" на глазах обернулась чудовищным беспределом, творимым с тяжелой руки Ельцина наглыми и бессовестными либерастами. Помню, как специально собранный верным ленинцем, борющимся показно с коммуняками, Егором Яковлевым "круглый стол" в руководимых им и поддержанных камарильей 10-го подъезда ЦК КПСС "Московских новостях" обратился к доживающему последние деньки ставропольскому Герострату Горбачеву с просьбой не пускать в Советский Союз Солженицына, Зиновьева и Максимова. Войновича, Аксенова, Буковского, Лимонова и прочую шушеру, себе подобных, они встречали с распростертыми объятиями. А людей с собственными программами, стремящихся "обустроить Россию", боялись, как огня. В гневной отповеди, помещенной в колонке редактора "Континента", Владимир Емельянович, которого письмо к Горбачеву подленько старалось уличить в пристрастии к алкоголю (к тому времени он давно распрощался с "зеленым змием"), со свойственным ему беспощадным юмором спросил клеветников: "А подписывать сей грязный навет главного советского театрального деятеля Ефремова из вытрезвителя доставили?".
Когда Владимир Максимов наведывался урывками в Москву, либеральные начальники которой предложили ему выкупить конфискованную квартиру, он презрительно обронил: "Я краденое не приобретаю". В каждый приезд приходил он ко мне в Выставочный зал Института реставрации. Здесь, на кухне старинного московского особняка, собирались Валентин Распутин, Василий Белов, Валентин Курбатов, Владимир Крупин и вели тревожные беседы о гибнущей на наших глазах России. К этому времени Владимир Емельянович вместе со своим "закадычным" оппонентом Андреем Синявским, убедившись в разрушительных устремлениях чубайсовско-гайдаровской шайки, высказывали свое отношение к совершаемым ими преступлениям на страницах "Дня", "Правды" и "Советской" России". Демократия существовала лишь на словах и была проплачена Гусинскими, березовскими, смоленскими и другими обладателями украденных у народа денег.
Расстрел Верховного Совета России в октябре 1993-го, когда среди бела дня ельцинские сатрапы уничтожили около двух тысяч невинных людей, оставив в живых своих подельников Руцкого и Хасбулатова, заставил Максимова содрогнуться. Особенно его возмутили письмо 42-х так называемых "элитчиков", умоляющих Ельцина стрелять в живых людей, и истошный вопль сына комиссара в пыльном шлеме, пролившего в свое время немало русской кровушки, поэта и певца Окуджавы, радующегося при виде московской "Варфоломеевской ночи". Потрясло писателя и устное обращение Солженицына к Ельцину, поддержавшего зверскую расправу на Красной Пресне. Его письмо к бывшему своему кумиру написано кровью и стоило замечательному человеку и талантливому писателю жизни. Максимов не умер, он погиб, как настоящий герой, любящий свою Родину "пламенно и нежно".
Я постоянно обращаюсь к Владимиру Максимову, когда силы и уверенность оставляют меня. У него я ищу поддержки и опоры. На него я ссылаюсь, когда борюсь с "иных времен татарами и монголами", хозяйничающими на ниве русской культуры.
P.S. Хочется выразить благодарность за помощь в издании этой книги Вадиму Милъштейну и Михаилу Де Буару.
Савва Ямщиков
Оборвавшийся звук
В музыке есть разные определения темпа и силы звучания мелодии. Есть темп и сила умеренные, плавные, тихие, есть взрывчатые, громкие, нарастающе-быстрые. Одним словом, есть piano и forte, что в музыкальном словаре означает "громко, сильно, в полную силу звука". Именно с forte я бы и сравнил жизнь Владимира Максимова. Он жил в полную силу звука. Когда я говорю "жил", мне хочется сказать: "мы жили", ибо родились мы с ним в один год, в один месяц и почти в один день: он 27, а я 28 ноября 1930 года.
Все на небесной карте России в те дни указывало на кровь. Осенью 1930 года начался процесс над Промпартией. Деревню уже выкосили - теперь пришла пора разделаться с инженерной интеллигенцией. 16 октября в "Известиях" была напечатана статья Горького "Об умниках". В ней задавался кровожадный вопрос: "Надо ли вспоминать о людях, которые исчезают из жизни медленнее, чем следовало им исчезать?" 14 ноября - после публикации обвинительного заключения по делу о вредителях-инженерах - всю первую полосу перекрыла шапка: "Требуем расстрела пособникам интервенции!" На экстренном собрании работников искусств режиссер А. Довженко заявил: "Потребуем запретить им дышать!" 15 ноября появилась новая статья Горького, подведшая итог всенародным воплям о возмездии, - "Если враг не сдается - его истребляют". Именно так называлась она при первой публикации в газете. 25 ноября в тех же "Известиях" разродился стихами Сергей Городецкий:
Из нор вредительства,
из зарубежных ям,
из дыр поповства,
из кулацких гнезд
капканы хищные
спешат расставить нам,
но рвет капканы
наш дозорный пост.
"Дозорный пост" - это, естественно, ОГПУ, которое восторженные работники искусств (среди них Шкловский, Пудовкин, Таиров) за его заслуги перед Отечеством потребовали немедленно наградить орденом Ленина. Передовая статья в "Известиях" в день моего рождения заканчивалась словами: "Страшен сон, да милостиво ОГПУ".
Мы родились в эпоху бесправия и расправ и, может быть, потому ничего так не желали в своей жизни, как остановить насилие. Нам казалось, что литература тоже может помочь этому.
* * *
Как и многие из нас, Максимов начинал в газетах. Он печатал в них статьи и очерки, и даже стихи. Одно из таких стихотворений, где в положительном смысле упоминалось имя Сталина, было извлечено из подшивки перестроечным "Огоньком" и представлено читателю вместе с портретом молодого Максимова. Это был превентивный удар по тем, кто, по возвращении на родину, захотел бы предъявить права на свою чистую биографию. Оставшиеся в СССР и подличавшие в свое время интеллигенты боялись таких людей, как Максимов, и им нужно было, чтобы обелить себя, если не замарать, то хотя бы отчасти запачкать их. Так и поступил редактор "Огонька" В. Коротич, писавший антиамериканские романы, а потом сделавшийся заклятым западником. Он-то перешел в новую веру из корысти, а Максимов, которому во время написания злосчастного стихотворения едва ли было 20 лет, никакой выгоды из почтения к Сталину не извлек. Это столкновение главного редактора "Континента" с отцами новой русской демократии было неизбежно: ни он для них, ни они для него не были своими. Ибо у них в карманах пиджаков лежали партийные билеты, а у него не имелось даже паспорта - советский отобрали, а французского, прожив 16 лет во Франции, он так и не получил.
У Максимова до самой смерти было только беженское удостоверение, французское гражданство он брать не хотел, так как считал себя не только русским писателем, но и русским гражданином. Если переставить слова в известном стихотворении Некрасова, то получится современный афоризм: гражданином можешь ты не быть, а поэтом быть обязан. Так или примерно так думают нынешние молодые гении литературы, которым претит политика, связь поэтического слова с жизнью и т. д. Они все в этом смысле "набоковцы" и верят, что наконец-то оторвались от заветов Пушкина и Толстого. Но Набоков, написавший "Истребление тиранов", "Подвиг", "Облако, озеро, башня", никогда не был "набоковцем", и пошлость (явление сколь метафизическое, столь и реальное) недаром стала, если вспомнить выражение Гоголя, той мясистой белугой, которую Набоков преследовал и казнил всю свою жизнь.
Максимов не был королем только литературного королевства, как Набоков, и, наверное, менее всего был им, - но одну заповедь классики он усвоил твердо: не писать мимо себя. Кто хочет узнать его биографию, по крайней мере ее начало, может прочесть "Прощание из ниоткуда" - там все о Максимове первых витков его судьбы.
Известно, что его отец (железнодорожный рабочий) был арестован как троцкист. Сам Максимов сидел в тюрьме, в психушке, в колонии. Я видел его фотографию, где он снят с матерью и старшей сестрой. На нем короткие штанишки, носочки и сандалии - последний сон детства, последние мгновения покоя. Потом уже никаких носочков и отглаженных штанишек не было - грянуло время скитаний, побегов, время улицы, подножек товарных вагонов и шпал, по которым все дальше и дальше относило от детства. Максимов бежал из колонии, я - из детского дома. Оба мы были сыновьями врагов народа, оба "затравленные зверушки", как напишет он потом о себе. Человек, прошедший такую школу, навсегда отделен от мягкого, детского. Если оно и живет в нем, то очень глубоко, очень потаенно и только в условиях полной безопасности выходит наружу. Такой человек уже никогда не сделается кроткой овечкой, он, скорей, готовый к упреждающему прыжку на противника волк. Он недоверчив, подозрителен, он боится разоружиться. К нему с силой лучше не подходить - получишь в ответ ее же.
Наверное, сходство наших судеб и не позволило нам чиниться при знакомстве. А познакомились мы в марте 1963 года, в том самом марте, когда Никита Хрущев, как с цепи сорвавшись, набросился на интеллигенцию. Было устроено очередное идеологическое побоище, и лед, который начинал уже отмерзать, вновь превратился в лед. Я печатался тогда в "Знамени" и часто бывал на Тверском, 25, где в двухэтажном особняке находилась редакция журнала. Забегал туда и Максимов, худенький, плохо одетый, в рваном пальтишке и старой заячьей шапке. Два этажа "Знамени" были двумя этажами советского мира. Внизу сидели простые смертные - старшие и младшие редакторы, а наверху - начальство. И нравы на обоих этажах были разные. Если на первом болтали и не очень боялись стен, у которых есть уши, то на втором строго хранили партийную тайну. Там и разговаривали, по-моему, полушепотом и, по большей части, о посторонних предметах.
В тот день, когда я впервые увидел Максимова, все в редакции находились под впечатлением хрущевской речи в Кремле. За большим "знаменским" окном отвесно падал крупный снег, снег таял на Володиной вытертой шапке, а в комнате, где располагались отделы критики и поэзии (С. Дмитриев, Л. Аннинский, Г. Корнилова), было тепло и уютно. На втором этаже (В. Кожевников, Б. Сучков, Л. Скорино) стояла мертвая тишина. Хозяева журнала гадали, кого выбросить из верстки, кого окончательно "зарезать", чтобы еще лучше угодить агитпропу ЦК, а здесь, внизу, царил смех - Максимов в лицах представлял Сталина и его присных. Он в то время коллекционировал анекдоты про Сталина и разыгрывал их с актерским азартом. Светлые его глаза тоже играли, из них излетали веселые молнии и, зорко фиксируя реакцию слушателей, он ничем не выдавал своих позывов к смеху. Его молодое лицо было подвижным, живым (это позже оно окаменело), меняющим свет и тени, как земля в ветреный и облачный день.
Вскоре я прочитал новую повесть Максимова "Жив человек" и написал о ней заметку для журнала "Юность". Благодарность Володи за эту короткую похвалу растянулась на много лет. Максимов вообще был человек благодарный и никогда не забывал о толике добра, которую ему сделал кто-то. Никогда я не слышал от него разговоров о Боге, о церкви, обязательных в среде новообращенных. Один из таких - нынешний преемник Максимова на посту главного редактора "Континента" - обычно начинает свои публичные выступления словами: "Я, как человек верующий, считаю…" Религиозность Максимова была выстраданной, а оттого скрытой. Да, он ходил в церковь, в его доме висели иконы, он крестил своих дочерей, но и мысли не мог допустить, что это ставит его над другими людьми. Гордыни в его вере не было.
Мое литературное почитание его имени началось с романа "Семь дней творения" (1971), а до того - с главы из этого романа, которая ходила по Москве под названием "Двор посреди неба". Ее читали как запретную литературу, как политический документ. Меж тем это была прекрасная проза уже зрелого и, если хотите, обретшего свой идеал Максимова. Симптоматично, что эпиграфом к своей первой повести "Мы обживаем землю" (1961) он взял слова Горького, к повести "Жив человек" (1962) - цитату из Толстого, а к следующей - "Стань за черту" (1962) - из Евангелия от Матфея. Эта эволюция цитат - эволюция самого Максимова. Начав с горьковских тем и горьковской интонации (и даже языка), он стремительно стал уходить от него в сторону классики. Он первый среди диссидентов, если не считать "Матренина двора" Солженицына, написал не антисоветский а истинно христианский роман, поняв, что отрицание не может исчерпать целей искусства. В этом смысле он обошел многих своих современников, для которых счеты с властью, насмешка над властью стали альфой и омегой их усилий. Его двор - то есть площадка, или пространство, на котором развертываются перипетии романа, - был двор посреди неба: и этим все сказано.
Как и другие писатели, уехавшие на Запад, Максимов лучшие свои вещи написал дома. Парадокс судьбы, до сих пор не разгаданный временем. И Максимов, и Аксенов, и Войнович, и Владимов, и Некрасов, и Солженицын - все должны быть зачислены в этот список. В чем тут дело? Земля питала или воля к сопротивлению, как искра, зажигала талант?