Сборник Лазарь и Вера - Юрий Герт 5 стр.


Арон Григорьевич эмигрировал в Америку лет пятнадцать назад, последовав за дочерью и внучкой, тогда совсем еще малышкой. Нашему знакомству насчитывалось три или четыре года. Не знаю, когда он обзавелся ермолкой и превратился в ортодокса, по его словам, случилось это давно, еще в Москве, однако я не мог себе представить, как это он, с его видной, громоздкой, отовсюду заметной фигурой, шествует по улице Горького или Садовому кольцу с портфелем подмышкой и с круглой шапочкой на голове, или как ухитряется не потерять ее в автобусной толчее и давке, по дороге в свое стройуправление, где работал он старшим экономистом... Но как бы там ни было, я не встречал человека, столь же осведомленного в еврейской истории. В Москве он собрал уникальную по тем временам библиотеку, состоявшую из раритетных изданий, только малую их часть удалось ему переправить в Америку. Книги были главным, но не единственным его богатством. На письменном столе красовалась изящной формы минора, привезенная им из Израиля, по стенам располагались репродукции с картин Шагала и Каплана, панорамные снимки Иерусалима, книжные полки украшали небольшие мраморные статуэтки - копии микельанджелевских Моисея и Давида, память об Италии, где он, подобно многим "отказникам", провел несколько месяцев. Над письменным столом, заключенные в одну рамку, висели фотографии покойной жены Арона Григорьевича и его самого, молодого, в офицерском кителе с двумя полосками орденских планок, и тут же - фото дочери и внучки Риточки. Въяве я не видел ни ту, ни другую, знал только по фотографиям, но когда вглядывался в лица, мне казалось несомненным их генетическое происхождение прямиком от библейских красавиц - миндалевидные глаза, прямой, горделивый нос, маленький рот, волнистые волосы, накрывающие голову густым облаком... Бабушка, дочь, внучка. Самой красивой из троих была внучка, Риточка, вероятно по причине своей юности, свежести, своих восемнадцати лет. "Глаза твои голубиные под кудрями твоими..." - вспоминалось мне при взгляде на нее. - "Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской... Как лента алая губы твои, и уста твои любезны... "

Вернувшись, мы присели к столу, заставленному остатками закусок, тарелками, чашками с недопитым чаем. Арон Григорьевич всполоснул две стопки, тщательно протер их полотенцем, наполнил до половины коньяком, одну пододвинул ко мне, другую, ни слова не говоря и не чокаясь, выпил. Судя по всему, он старался отсрочить начало (или продолжение?..) разговора, из-за которого, по-видимому, и попросил меня остаться.

- Вы, пожалуйста, извините... - наконец выдавил он с явным трудом. - Я не хотел... - Он поиграл пустой стопкой, снова налил ее до половины, но пить не стал. - Видите ли, все просто и ясно, когда речь идет о принципах и тебя непосредственно не касается... Другое дело, совсем другое, когда тебя коснется...

- Вы о чем?.. - Я не понимал и даже не догадывался, куда он клонит.

- О чем?.. - Арон Григорьевич вздохнул, засопел, поднял стопку над головой и посмотрел сквозь нее на свет, как будто предполагая обнаружить там, внутри, что-то неожиданное. Потом он поднес коньяк к самому носу и потянул, вдохнул в себя, жмуря глаза, горьковатый аромат.

- Вы спрашиваете - о чем... О том, дорогой мой друг, что моя внучка Риточка... Да, вот эта самая... - Он кивнул в сторону висевших на стене фотографий. - Что она вышла замуж... за эсэсовца... Что вы на это скажете?..

Он опрокинул в рот стопку коньяка, так пьют не коньяк, а водку, и вытер мясистые губы тылом ладони, совсем по-русски.

- Что?.. - переспросил я. - Риточка, ваша внучка?.. За эсэсовца?.. - Слова его проскочили как-то мимо, не коснувшись моего сознания. Риточка... Эсэсовец... Что за чепуха...

- Да, - повторил он. - Риточка. Моя внучка. За эсэсовца. Можете вы это себе представить?..

- Да бросьте, - сказал я и отодвинул подальше от Арона Григорьевича бутылку с остатками коньяка, сделав вид, что хочу наполнить свою стопку.

- Не "да бросьте", а именно так все и обстоит, - проговорил он сердито. - "Да бросьте..." Если бы, если бы можно было все это взять и бросить...

- Что, собственно?..

- Я же вам уже сказал...

- Послушайте, Арон Григорьевич, - сказал я, поднимаясь.

- Риточка... (Я посмотрел на фотографию, на кудрявую, милую, смеющуюся головку... "Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской..."). За эсэсовца... О чем вы?.. Какие эсэсовцы в наше время?.. Мне пора, скоро последний автобус в мою сторону. Давайте-ка лучше я помогу вам убрать посуду...

Он не дал. Он ухватил меня за руку, силой усадил на прежнее место и сам сел напротив. Он сидел, широко, расставив колени, упершись в них ладонями. Он смотрел в пол, наклонив голову, и дышал шумно, с астматическими присвистами, рвущимися из груди. Он был похож на вулкан с клокочущей в недрах лавой, готовой извергнуться из кратера.

- Ну, не совсем чтобы эсэсовца, но что-то в этом роде... Вот послушайте...

Он помолчал. В груди у него булькало. Он взял со стола пустую стопку, поднес к носу, понюхал и вернул на прежнее место.

- Когда она собралась ехать в Европу... Вы ведь знаете, сейчас такая мода - ездить в Европу... Пошляться по Парижу, по Елисейским полям, выпить стаканчик пепси-колы где-нибудь у Дворца дожей в Венеции, чтобы потом говорить: я был во Франции, я был в Италии... Пустая, пустейшая амбиция, больше ничего... Я ей говорил, Риточке: зачем тебе Европа?.. Поезжай в Израиль, дурочка. Дворцы или лавки вроде тех, что на Елисейских полях, при наличии современной техники можно понастроить в любом месте, хоть в Центральной Африке, хоть в Антарктиде, а вот Стена Плача - одна-единственная, второй нет и быть не может... А Масада?.. А Яффа?.. А Цфат?.. Ты же умная девочка, говорил я ей, ты же понимаешь - не будь той земли, куда привел наш народ Моисей, не было бы ни этих твоих Елисейских полей, ни Дворца дожей, ни всей нынешней Европы, как нет дома без фундамента, а фундамент всей европейской цивилизации - что?.. Она слушает и смеется. "Дедушка, - говорит она, - это ты всю жизнь был строителем и разбираешься в фундаментах, а я - зачем они мне нужны?.." И хохочет, и снимает с меня ермолку, и целует в лысину... - Арон Григорьевич смолк, вытер покрасневшие глаза и продолжал, его надломившийся было голос наполнился новой силой. - Библия, говорю я, Библия - вот основание, на котором стоит Европа, и не только Европа! А Библия могла родиться только там и больше нигде! Библия, наш главный дар человечеству, которое, правда, в ответ возблагодарило нас инквизицией и Освенцимом, но не о том сейчас речь... "Дедушка, - говорит она, - я поеду, обязательно туда поеду... Когда-нибудь... А сейчас я еду в Германию, с Эстеркой... У нас уже билеты куплены..." "Как?.. - говорю я ей, - в Германию?.. Зачем тебе Германия?.. У меня до сих пор осколок в спине сидит, а ты..." "Дедушка, - говорит она, - ну причем тут осколок?.. Это ведь было так давно, я еще не родилась и мама была совсем маленькой... А ты все живешь прошлым... А мир стал другим, и Германия тоже, и потом - я даже не в Германию еду, а по Рейну, там по берегам такие красивые замки, я читала, видела в путеводителях... И скала, на которой сидела Лореляй... Помнишь - у Гейне?.. Я эту скалу сфотографирую и, если получится, фото тебе подарю..." И рассказывает, что там, на Рейне, на каждом шагу - сувениры с этой самой скалой, и на всех - стихи Гейне... А я слушаю и думаю себе: так-то оно так, все это расчудесно, и Гейне, и Лореляй, а только хоть вы меня озолотите с головы до пят - я туда ни ногой, а что до замков на Рейне, так пускай ими другие любуются...

Арон Григорьевич слепо, не глядя, пошарил по столу, подхватил чайную ложечку, поиграл, позвякал о блюдечко, издавая дребезжащий, трепещущий звук, мне показалось, он хочет унять дрожь в пальцах... Я вспомнил, как однажды, еще в начале нашего знакомства, когда расходились гости (то ли в память о наших "кухонных" традициях, то ли спасаясь от одиночества он время от времени устраивал такие, как сегодня, посиделки), Арон Григорьевич стоял, перегородив дорогу к двери, с таким же, как он сам, стариком, и они с азартом, перебивая друг друга, называли номера частей, даты, имена командиров, поскольку вдруг открылось, что оба воевали на Первом Белорусском, и тогда-то их дивизии стояли бок о бок под Новгородом, а тогда-то - да, да, представьте! - они оба валялись в одном и том же госпитале в Вологде, возможно - в соседних палатах!... Вспоминая, оба оживились, приосанились, распрямили свои сутуловатые радикулитные спины, оба смеялись, хлопали друг друга по плечу руками с разбухшими от артрита суставами, а я, признаться, глядя на них, думал не о фронтовом братстве, не о флаге над рейхстагом (кстати, и тот, и другой дошли-таки до самого Берлина), а о стране, которая, обрекла своих защитников доживать последние годы на чужой земле, под чужим небом, и быть зарытыми в эту чужую землю... Кстати, более милосердную, чем та, которую считали они своей...

- Да, дорогой мой, - продолжал Арон Григорьевич, - я туда ни ногой, и можете клеймить меня за это как угодно - националистом, шовинистом... У меня, знаете ли, такой комплекс: кажется, ступи я на ту жирную, хорошо ухоженную, удобренную почву, она, как болотная топь, раздастся, захлюпает у меня под ногами, только вместо воды там будет кровь... Хотя, с другой стороны, какой это, прости господи, шовинизм или там национализм?.. Просто когда наша Риточка вернулась из своего путешествия и пришла ко мне, и принялась рассказывать взахлеб - о Рейне, о тамошней природе, о рыцарских замках, действительно восхитительных, можно сказать - шедеврах архитектурного искусства, это я вам как строитель говорю, и когда особенно стала она показывать снятые ею слайды, а на них сплошь такие нарядные, уютные городочки, бережно сохраняемые, с черепичными крышами, с готическими церковками, с выложенными цветной плиткой улочками, чистенькими, словно выскобленными щетками с мылом, - вот тут что-то заскребло, засосало у меня под сердцем (Арон Григорьевич потер грудь ладонью, как бы стараясь размять, разгладить затвердевший комок), я говорю: "Прекрасно, Ритуся... Все это прекрасно и замечательно... А только скажи, вспомнила ли ты там хоть раз о своем дедушке?.. Правда, в Восточной Пруссии, куда мы вошли в сорок пятом, были не такие красивые, но тоже красивые городки..." "Нет, - говорит она, - дедуля, не до того мне было, я спешила все заснять, гиды торопят, а я - когда я еще увижу такую красоту?.." "Это верно, девочка, где уж там, если гиды торопят... Ну, а теперь, теперь, говорю я, теперь... Когда ты смотришь, любуешься этой вот улочкой, этой мостовой, тебе не приходит в головку, что здесь, по этим камням, вдоль этих игрушечных домиков, мимо вот этой аптеки, вот этой колбасной гнали евреев?.. Как они шли, шаркали, стучали каблуками по этим камням, в тишине, и только дети, детишки плакали, кричали, и матери прижимали их к груди, затыкали рот, розовый, слюнявый ротик, чтобы, не дай бог, не услышал офицер или конвойный солдат, и так они шли, с чемоданами, корзинками, тючочками... Скажи, девочка, ты об этом не думаешь, нет?.." "Ах, дедушка, но это же было так давно..." "Да, конечно, - говорю я, - но там наверняка живут еще люди, которые все это видели... Как после этого они могут - жить?.." "Но может быть они не знали..." "Не знали?.. Что же они знали, позволь тебя спросить?.. Они пили чай, когда за окном слышались шаги, плакали дети, и ни разу не выглянули на улицу, чтобы посмотреть, что же такое там происходит?.. А когда на другой день выходили и видели, что эта вот сапожная забита досками, а та кондитерская закрыта на замок, а на магазине готового платья сменили вывеску и на ней теперь значится вместо "Гершензон и сын", к примеру, "Фриц Мюллер и братья", - они не задумывались, не спрашивали себя, что случилось?.." "Не знаю, не знаю... Ты слишком много от меня требуешь... Я не хочу об этом думать..." "Но ты же, дорогая моя, - говорю я, - ты же еврейка... Это твой... Это наш народ гнали, как скот, на убой..."

- И знаете, что мне она ответила?.. - Арон Григорьевич склонил голову на бок и выжидающе взглянул на меня, щуря покрасневшие глазки, пальцы его выбивали на коленях нервную дробь. - Она сказала: "Для меня все люди одинаковы - евреи, французы, англичане или те же немцы..." "О'кей, - говорю я, - и все мы когда-то так думали... До поры до времени... Пока нам кое-что не объяснили..." "Дедушка, - говорит она и смотрит на меня с укором, - но разве ты не согласен, что и среди англичан, и среди французов, и среди немцев, как и среди евреев, есть и плохие, и хорошие люди..." "Да, - говорю я, - это верно... Только нас убивали не за то, что мы хорошие или плохие, а за то, что мы - евреи..." "Дедушка, - говорит она, - не надо об этом... Нельзя, даже вредно жить прошлым!.. И не пытайся меня переубедить! Я убежденный космополит!.."

Очень, очень гордо это у нее получилось: "Я убежденный космополит!" И глазки, знаете, так блестят, и голосок с жестяным отливом, и взгляд чуть ли не прокурорский... А мне вдруг стало смешно. Такой вот, понимаете, чижик-пыжик: "Я - космополит!.." Смеюсь, не могу остановиться. У нее бровки дужкой выгнулись, вверх подскочили: "Ты что?.." "Да то, - говорю, - что в космополитах я уже когда-то побывал, потом меня в сионисты произвели, потом в отказники... Так что, как сказано в "Екклизиасте", ничто не ново под луной..."

Это ей не понравилось, моей Риточке... Насупилась, губки поджала. "Что же, - говорит, - по-твоему, в те годы не было хороших людей, хотя бы и в Германии?.." "Да нет, - говорю, - отчего же. Были и там такие, что евреев спасали, в Иерусалиме, в Яд-Ва-Шеме в Аллее Праведников есть их имена... Только это не помешало, как тебе известно, уничтожению шести миллионов..." И тут, когда я это сказал, меня вдруг кольнуло в самое сердце, сам не знаю почему. Спрашиваю: "А ты что, видела там, встречала хороших людей?.."

- Да, - говорит она, - встречала, дедушка...

Только здесь до меня, старого дурня, кое-что стало доходить... А она, Риточка, глазки опустила, на меня не смотрит, собирает слайды, складывает в коробочку, а нижнюю губку так прикусила, что вот-вот, кажется, кровь брызнет.

- Если вас не затруднит, дорогой мой, согрейте-ка чайку, - перебив себя, обратился ко мне Арон Григорьевич. Видно, ему было нелегко говорить, он хотел устроить себе небольшую передышку. Мой автобус - последний, последний!.. - давно ушел. Я не мог оборвать старика, не дослушав. Да мне и самому было любопытно - что же дальше, о каком "эсэсовце" он в самом начале заикнулся?.. А главное - не хотелось оставлять его с мыслями, которые, чувствовал я, не первый день терзали его душу.

Пока вскипел чайник, я успел всполоснуть пару чашек, очистить от грязной посуды край стола, смахнуть крошки, все время при этом поглядывая в ту сторону, где висела фотография внучки Арона Григорьевича, - ясный, выпуклый, лоб, локон у виска, завившийся пружинкой, доверчивые, улыбчивые глаза, полные губки, белая кофточка с черным шнурочком, завязанным в бантик под нежной высокой шейкой... "Глаза твои голубиные под кудрями твоими..." Арон Григорьевич, сидевший с поникшей головой, упершись локтями в стол, казалось, задремал, но когда я поставил перед ним чашку с крепким чаем, он отхлебнул пару глотков и продолжал - с того места, на котором до того остановился:

- И кого же, - говорю я, - ты там встретила, какого хорошего человека?..

- Да, - говорит она, - встретила!.. - И так это резко, с вызовом...

Ого, думаю я себе, ого...

- И кто же этот, позволь тебя спросить, человек?.. Он или она?..

- Он!

- И что же, - говорю, - в нем хорошего?..

- Всё! - говорит она. - Хочешь на него посмотреть?..

- Почему же нет?.. - говорю я. - Только для этого мне надо съездить в Германию?..

- Никуда тебе не надо ездить, - говорит она, - Вот, смотри!..

И вставляет в свой аппаратик один из слайдов, и я вижу - речной берег, пляж, тенты, шезлонги и на их фоне - отлично сложенного, светлоглазого, белобрысого, этакого, знаете ли, современного Зигфрида, и двух девчонок по бокам - справа Риточка, слева - черненькая, с острым носиком и колючим взглядом, обе в купальных нарядах, то есть, как положено, чуть ли не в чем мать родила.

- Это Эстер, моя подружка, с ней я ездила, а это Эрик, - говорит Ритуся. - Как тебе он?..

А что я могу ответить?.. Я пожимаю плечами:

- Нет, - говорю я, - это ты расскажи, кто он такой, этот Эрик-Шмерик, откуда мне знать...

Тут она сверкает глазками и говорит:

- Так вот, если бы не этот, как ты его называешь, Эрик-Шмерик, твоей Ритуси, может быть, уже на свете бы не было!..

И рассказывает, как их пароход пристал к берегу, пассажиры затеяли купаться, они с Эстеркой тоже, а течение в этом месте сильное, ее подхватило и понесло прямо на пороги, но тут к ней бросился Эрик и спас, и когда они вернулись, весь берег, то есть пассажиры с их парохода, ему аплодировали, а ее поздравляли с тем, что она осталась живой, не утонула и не разбилась, оказывается, это самое опасное место на Рейне.

Снова я глянул на этого ее Эрика, и уже другими глазами: что ж, неплохой парень, лицо красивое, мужественное, твердый подбородок, открытый, прямой взгляд, и тело мускулистое, сильное, но без того, чтоб все мышцы напоказ, как у культуристов... И во всей фигуре, во всем облике - что-то прочное, надежное...

- Ну, - говорю я, - спасибо тебе, Эрик, если так... Спасибо, что выручил из беды мою внучку... Напиши ему, что твой дедушка от души его благодарит... Вы ведь с ним наверное переписываетесь?

- А тебе откуда это известно?..

- Да уж известно, - говорю, - тут и догадки особой не требуется...

А она покраснела вдруг, Ритуся моя... Да, да, покраснела, сейчас это редкость, чтоб молодые люди краснели, скорее это нам, старикам, свойственно... Только Рита, Ритуся моя - из тех, кто еще обладает этим атавистическим свойством... Так вот, она покраснела, смутилась, но тут же с вызовом, словно для того, чтобы преодолеть в себе это смущение, объявила, что они с Эстеркой и дома у него, у этого Эрика, побывали, в Кельне... Он тоже учится в университете, студент, сам родом из Кельна, здесь кончался маршрут их пароходного тура, он помог им с гостиницей, повел осмотреть Кельнский собор, а потом повез к себе домой, пообедать...

Назад Дальше