Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева - Иван Беляев 23 стр.


– Быть может, вы поделитесь с нами чем-нибудь? – обратился Клюев к седому выслужившемуся из юнкеров командиру 4-го полка, на простодушном лице которого было написано искреннее желание сказать что-то.

– Так, ничего особенного, ваше превосходительство, а была-таки у нас своя сноровочка…

– Ну вот, вот, расскажите, пожалуйста.

– А вот, ваше превосходительство, брали шпагат (он выговорил "Г" по-хохляцки).

– Шпагат? Что это такое?

– Шпагат, ваше превосходительство, – тоненькую веревочку.

– Ну, и что же?

– Вперед полез разведчик со шпагатом в кулаке. А за ним связь, держась за шпагат… другой, третий… Опасно, нужно придержать, разведчик дернет за шпагат – и все стоят. А можно вперед – разведчик дерг-дерг два раза – и все опять идут. А за связью ротный, держится за шпагат, а за ним взводный 1-го взвода, а за ними…

– Экой чудак, – произнес громким шепотом только что выпущенный из Академии капитан Морозов, – ведь этак он, пожалуй, целую дивизию нанижет на шпагат.

Полузадушенный смех окружающих помешал мне расслышать заключение этого доклада и резолюцию начальства.

Вторая зима в провинции прошла для нас еще оживленнее первой. Кроме прибытия целой пачки молодежи, облегчившей мне работу, а для Али создавшей атмосферу большой семьи, со всех сторон появились новые друзья. Кроме милой, скромной семьи Кузнецовых и Постовских то и дело мы заезжали к Каджарам, где Рохсара-ханум с Фирузой, а когда бывали дома, и принц с сыном-кадетом встречали нас, как родные. Алечка ходила с Фирузой в театр или "кружок" с Постовскими. Там они познакомились с родственниками Фирузы, дочерьми старого генерала Каджара, приятеля Махмандарова, с семьей доктора Габаева, где встречались с его сыном и его неразлучным товарищем Шервашидзе, прославившимися своими шалостями и беспрерывно сидевшими на гауптвахте за свои "подвиги". В Тифлисе она обшивалась, освежалась и отдыхала от своей роли хозяйки и потом возвращалась с целым ворохом забавных рассказов.

Первый артиллерийский сбор выяснил превосходную подготовку батареи, вышедшей почти без офицеров, кроме лишь Кузнецова, медлительность и страх перед начальством которого сильно отражались на работе батареи, особенно тогда, когда требовались быстрота соображения и команды. И тем не менее батарея стала сразу же во главе прочих, и начальник батареи, бывший пугалом для невежественных и ленивых, тотчас же оценил это. Но второй артиллерийский сбор уже был для нас рядом триумфов. Великолепно выдрессированная прислуга, где каждый номер был сознательным наводчиком, где каждый фейерверкер готовым взводным командиром, каждый строевой солдат – прекрасным наездником, при двух отличных молодых офицерах, вполне подготовленных и быстрых в исполнении, – это служило гарантией непрерывных успехов.

По окончании общей программы все показанные стрельбы поручались только нам. Апофеозом была ночная стрельба при свете прожектора по движущейся цели, для которой давалось всего 2–3 минуты при самых тяжелых условиях наблюдения. Я выставил боковых наблюдателей и скоростью стрельбы (не говоря об идеальной меткости) побил все рекорды.

Махмандаров был поражен. Но когда ему доложили о предельной скорости огня – он пришел в ярость. Прочие командиры уверили его, что это невероятно.

– Слушайте, – возмущался он, – вы можете втирать очки пехоте, но я ведь старый артиллерист… 19 секунд выстрел – никогда не поверю.

– Извольте сравнить с записями наблюдавших контролеров. Они показывают еще большую быстроту стрельбы.

– Хорошо. Я сделаю вам проверку, и если вы дадите скорость огня хоть немного меньшую, объявлю в приказе, что считаю это невероятным рекордом.

Проверки делать не пришлось. На другой день получена была телеграмма, что генерал-инспектор артиллерии Великий князь Сергей Михайлович через три дня прибудет на полигон для смотра боевой стрельбы 39-й артиллерийской бригады, Кавказского горного дивизиона и 1-го Кавказского стрелкового дивизиона. Это уже был экзамен самому Махмандарову.

– Ну, дорогие, – говорил я солдатам, – настал час, к которому я готовил вас все эти два года. Я знаю, чего хочет Великий князь, и думаю, он останется нами доволен. – Не извольте сумлеваться, ваше высокоблагородие, – дружно отвечали мои молодцы. – Не подкачаем. Мы уже не те, что были год назад…

Наша стрельба была назначена на семь часов утра. Накануне Великий князь присутствовал на стрельбе 39-й бригады и конно-горного дивизиона и остался ими крайне недоволен. Когда наши батареи выезжали на позицию, я получил приказ открыть огонь по дальней артиллерии и немедленно сообщить данные пристрелки. Свита Великого князя и высших генералов провела лошадей через мои телефонные линии и порвала связь с батареей. Но у меня были превосходные сигналисты. Не теряя ни секунды, я повторил приказания флагами, и загремели выстрелы. Низкими разрывами все восемь орудий задымили всю цель. Новая очередь – небольшой перелет… Вилка взята и передана соседям. Я переношу огонь по поднявшейся пехоте – та же картина; по перебежкам – видно, как вылетают дреки и падают мишени подвижной цели.

– Видите, как стреляет мое управление? – говорит Великий князь. – Полковник Бородаевский! Видали, горные шрапнели рвутся как по ниточке. А ваши? – он показал рукой зигзаг. – Нет, это не материальная часть виновата.

Секрет был в том, чтоб внушить солдату, как справляться с мертвым ходом. Мы устранили его, подводя все механизмы с одной стороны, а понимания этого достигали стрельбой пулею из орудия.

– А вы поедете в Петербург в комиссию по перевооружению представителем от горной артиллерии, – продолжал Великий князь, обернувшись ко мне. – Уверяю вас, господа: ни во Франции, которая гордится своей стрельбой, ни в одной батарее нашей артиллерии я не видел ничего подобного. Спасибо, молодцы, за отличную службу.

– Рады стараться, Ваше Императорское высочество! – загремели мои герои. Я вскочил на коня и повел их домой, по пути осыпая всех и каждого ласковыми словами и поздравлениями.

– Сейчас нам осталось только одно испытание, – говорил я им, – это – война.

Война была уже не за горами – и мы были готовы.

Много позднее я получил приказ по артиллерии, повторивший лестный отзыв Великого князя, распространенный на все три батареи нашего дивизиона.

Под окнами Собрания нас ждала музыка. Под звуки артиллерийского марша я поднимал бокал за бокалом за батарею, офицеров, за каждого солдата, за нашу славу в мире и на войне. И в заключение тигровым прыжком вылетел из окна и, подхваченный в воздухе руками трубачей, еще и еще взлетал в небеса по всему пути в наш барак.

– Ура, ура! – раздавалось со всех сторон. – Ура! – отдавалось из столовой, где наши молодцы получили по чарке водки и праздничный обед.

Отуманенный шампанским и опьяненный головокружительным успехом, делился я радостью с моей Алечкой, которая, не отдавая себе отчета во всем происшедшем, радовалась моей радостью. Она была вне себя от счастья, когда поняла, что на несколько месяцев мы уедем в Питер, увидим всех близких, родные очаги, милый, милый Петербург… Уедем с триумфом, достигнутым на глазах всего лагеря, и появимся среди родных, окруженные ореолом громкой похвалы от скупого на слова генерал-инспектора всей русской артиллерии.

Грустно было одно. Великий князь резко обошелся с Махмандаровым, с которым мы так успели сродниться, но которого он недолюбливал. Обиженный старик подал рапорт по общему командованию вместе со своим старым другом генералом Ирмановым; оба они получили пехотные дивизии, с которыми впоследствии прославились на войне. Больно было также оставлять, хотя и на время, родную батарею, солдат, дорогих офицеров, милые Гомборы и ставший таким близким и родным Кавказ с его дремучими лесами, альпийскими лугами, снеговыми вершинами и хребтами, нависшими ледниками – и все, и все…

Петя Коркашвили провожал нас до Тифлиса. Ночь мы провели у Ветцелей, и я слышал, как он рыдал, как дитя, думая о предстоящей разлуке… Промелькнула Военно-Грузинская дорога, скрылся из глаз Владикавказ. Экспресс уносил нас на Север, а солнечные лучи догорали на исчезавших вдали линиях Кавказских гор… Со слезами радости, со слезами грусти глядели мы друг на друга, опять одни, опять вдвоем, тесно сплетясь руками на пороге этого нового этапа нашей жизни.

Накануне

"Еще раз, братья, обернемся
К местам, где прожили года.
Мы не вернемся, не вернемся,
Мы не вернемся никогда".

Этот год, пожалуй, счастливейший в истории России, был последним счастливым годом и в нашей жизни. Мало думалось о том, что ожидало нас впереди…

По мере приближения к Петербургу мы стряхивали грустные мысли, и перед нами вставало радостное "завтра". Чем далее, тем веселее становилось наше путешествие. Осень завалила своими дарами все на нашем пути. На каждой станции виднелись пирамиды абрикосов, винограда, яблок и груш, стояли возы с арбузами и дынями. На платформах суетились бабы с крынками топленого молока, зажаренными курами и поросятами. На станциях нас ждали накрытые столы с дымящимся борщом, жарким… Все дышало довольствием и изобилием.

Солнце сияло всю дорогу до Москвы. Под Питером нас пора зили чащи тонкоствольных берез, осины, пустыри, занятые городом, и дым тысячи фабрик, сливавшийся с серыми тучами пасмурного неба. Но "и дым Отечества нам сладок и приятен"… Вот мы уже мчимся по знакомым улицам, влетаем по парадной лестнице дома Гарновского; звонок – двери отворяются, и мы бросаемся в объятия родных…

– Тетя Аля! Зайка! Как вы загорели у вас там на юге!

– А это кто же? Дети? Боже, как они выросли! Какая чудная у вас квартира! А где же Махочка и Ангелиночка? Живут подле папы на Сергиевской? Получили наследство?

– Вы, конечно, у нас – вот ваша комната, подле нашей спальни. Тут дети не будут мешать вам. Идите к себе, раздевайтесь, помойтесь, и сразу же будем обедать. А ты надолго? На два месяца! Ну, будет время потолковать обо всем.

Ночью мы кувыркались на большой городской постели, прыгали по паркету, гоняясь друг за другом, как дети, пока не раздался голос из соседней комнаты:

– Может быть, у вас что-нибудь случилось, что вы так распрыгались?

Сбылось предчувствие нашей милой тети Ади. Она скончалась, не дождавшись нашего возвращения. Умер в Варшаве и профессор А. Л. Блок, муж моей сестры.

Первая жена его, восемнадцатилетняя дочь профессора Бекетова, известного ботаника, покинула мужа сразу же после замужества и вернулась к родным с ребенком. Через несколько лет после этого А. Л. стал ухаживать за моей сестрой, которая жила в доме отца, тогда командовавшего 4-й батареей 3-й бригады. Положение ее в доме мачехи было тяжелое, она преподавала в гимназиях… Будучи религиозной, как вся наша семья, она постоянно бывала в церкви. Блок все время являлся туда же, становился за нею, опускался вместе с ней на колени и производил впечатление кающегося грешника, обожающего свой идеал.

Летом сестра уехала к нам в деревню, где находился и я с родными. Мне было всего 14 лет, я ничего не понимал в ее разговорах с тетей Туней, которая была, видимо, против брака. Осенью другая моя тетя потихоньку от сестры пошла к Бекетовым и просила профессора сказать ей чистосердечно свое мнение о Блоке. "Человек он порядочный, – отвечал старик, – но ваша племянница не уживется с ним и года. Его обуревают такие страсти, что при всем желании она не останется с ним".

Так и случилось: первый ребенок родился у нее мертвый, вторая, девочка, рисковала погибнуть, и сестра решилась бежать. Тетя Туня прислала ей телеграмму от имени отца, которой он звал ее проститься перед смертью.

– Я предчувствую, что ты ко мне не вернешься, – сказал Блок, – но Тимофей Михайлович не позволит себе солгать. Поезжай.

Отец не мог простить тете ее обмана, но сестра спаслась от верной гибели. Ее приютил брат мой Михаил и, когда муж приехал требовать ее обратно, твердо настоял на отказе. Блок клялся, что в корне переменит свое поведение, сестра волновалась между горькой правдой и иллюзиями, но брат настоял на своем.

Девочка была в ужасном состоянии. Она заикалась, и это осталось у нее даже до окончания педагогического института, где она получила золотую медаль, и это же помешало ей следовать своему призванию: быть учительницей.

Умирая, Блок оставил все сыну. Его пенсию профессора выхлопотали сестре, которая тогда служила в гимназии, где воспитывалась ее дочь, и обе ютились под кровом самоотверженного брата.

Александр Александрович Блок познакомился с сестрою уже после смерти своего отца, который оставил ему все. С редким великодушием он принес ей половину наследства (75 тысяч), представился со своею женой, эффектной дамой, дочерью профессора Менделеева, и затем стал часто бывать в нашей семье. Все время он проводил с сестрою, сидя на диванчике в темном углу зала. Ангелина, прелестная, чистая, даже святая девушка с привлекательной наружностью, с нежным сердцем, сильно реагировала на все, что могло коснуться ее брата, который, со своей стороны, почувствовал к ней неотразимое влечение. О чем они беседовали, посторонние могли только догадываться. Думаю, что одна лишь "мамти", с которой Ангелиночка делилась всем, могла знать происходившее.

К чаю все собирались в столовую. Общий разговор завязывался.

– Скажите, Александр Александрович, – говорил простодушно мой брат, – отчего я никак не могу понять ваших стихов? – Ангелиночка бросала на него взгляд, полный упрека.

– Чтоб понять стихи, – скромно отвечал поэт, – нужно особое настроение.

Впоследствии, в конце 16-го года, Ангелиночка, как всегда застенчивая, робко подошла ко мне.

– Дядя Ваня, у меня к тебе большая просьба!

– Прикажи.

– Александра Александровича призывают. Он хотел бы узнать, не возьмешь ли ты его к себе вольноопределяющимся.

– С радостью! Будь спокойна, я сделаю для него все.

Она бросила на меня благодарный взгляд: "Ты знаешь, он очень изнежен… Утром он не может встать с постели, не напившись чаю. Он боится всех этих суровых испытаний, которым он будет подвергаться у вас".

– Пусть не боится, мы его побережем. Я буду держать его у себя в штабе; он помаленьку втянется в нашу жизнь, сам не замечая. Без чая мы его не выпустим, – прибавил я смеясь, – если я сам не буду иметь чего-либо, он всегда получит желаемое.

Несколько месяцев спустя Блок устроился в "земгусары". Теперь сестра моя устроилась в скромной квартирке на Сергиевской улице, на втором дворе, на четвертом этаже, но со всеми удобствами. Она завела себе нашу деревенскую Феклушу в качестве кухарки, с племянницей Сашей вместо горничной. Одну комнату отдала старшей дочери дяди Феди, который скончался после японской войны, а маленьких его детей брала в отпуск из института и корпуса. Сама с Ангелиночкой постоянно ходила в церковь и держала себя как святая.

Это, впрочем, не мешало ей принимать молодежь, старших Эллиотов, служивших в Преображенском полку. Алечка, ее подруги, а также заезжие офицеры вносили в их жизнь живую струю, играли на рояле, пели, хотя сами хозяева держались как-то в стороне.

Как-то за обедом, после визита одного молодого человека с еврейской фамилией Фишер, всегда молчаливая и сдержанная, Ангелиночка обратилась к моей жене:

– Чудо Алька! Скажите мне, пожалуйста, какого вы мнения вообще о евреях?

– Что же я могу вам сказать? – отвечала Аля. – Я ведь не знаю их как народ. Но между ними я встречала, и не раз, прекрасных, достойных людей, которые превосходно относились ко мне.

– Чудо Алька, – сказала задумчиво Ангелиночка, – вы действительно чудо, Алька! – Это название, которое как-то сорвалось с моих губ, так и осталось за нею.

Отец мой, уже генерал от артиллерии и почетный опекун нескольких институтов, доживал последние годы. Мачеха увезла его на дачу где-то за Нарвой, по Балтийской железной дороге, и я поехал к нему туда. Он уже заметно сдал и относился ко всему пассивно, но мое прибытие оживило его. Вскоре он вернулся в Питер и поселился на Греческом пр. № 6, где она (мачеха) устроила ему небольшую, но вполне аристократическую квартиру.

Как ни странно, но на старости лет он начал писать масляными красками прекрасные портреты.

Прочие братья были уже на зимних квартирах. Дети их подросли, но жены, все еще цветущие и моложавые, придавали уют и прелесть их вполне налаженному и счастливому очагу.

Заседание Комиссии по перевооружению артиллерии открыл мой двоюродный брат Михаил Алексеевич Беляев, впоследствии последний военный министр Российской империи. Выказав большую заботливость о прибывших артиллеристах и их личных нуждах, он сказал несколько общих фраз и передал председательство своему помощнику генералу Каменскому, моему товарищу по артиллерийскому училищу.

– Надо знать, господа, – начал Каменский, – что мы делаем все усилия, чтоб догнать рост вооружений Германии… К 1 января 1916 года мы надеемся достичь этого. Времени мало, и, чтоб не задержать хода вооружений, мы должны ускорить свои работы. Сейчас распределим их и назначим сроки. От времени до времени будем собираться для обмена мнений. Благоволите оставить свои адреса и, по возможности, телефоны.

Казалось невероятным, чтоб в Европе нашлись сумасшедшие, которые пожелали бы разрушить все успехи мирового прогресса, достигшего, казалось, апогея. Мы приписывали это безумие Кайзеру. Это была грубая ошибка. Это безумие охватило весь германский народ, и начало болезни надо искать еще сто лет назад.

"Если правительство твердо, а народ верен своему правительству, то нет силы в мире, которая могла бы сокрушить его", – эти слова Клаузевица, сказанные им после наполеоновских войн, вошли в плоть и кровь тевтонского племени. С присущей им методикой немцы ковали оружие, испытывая его на слабых соседях – Дании, Австрии, Франции, но это была лишь подготовка к мировому владычеству. "Все или ничего" – стало девизом Германии.

Назад Дальше