– Теперь давай шашка, гостем будем, – говорил Мака Цакай, снимая с меня оружие. Алексей уцепился за свою обеими руками. – Давай шашка, такой закон, – повторял хозяин.
– Наш закон, не давай шашку, – протестовал Алексей, видимо, чувствуя себя как на иголках. Его оставили в покое.
– Как зовется это? – спросил я при виде огромного блюда, наполненного желтой кашей.
– По-вашему мамалык, по-нашему худар, – отвечал Мака Цакай. Он присоединился к гостям. После нас присоединились прочие. Они ели пальцами.
– Теперь хочь отдыхай на тахта, – он указал на полдюжины матрасов на полках по стенам кунацкой, – хочь гуляй, будем провожать.
Мы распрощались, хозяин проводил нас до пригорка, откуда виднелся Грозный.
– Ну, теперь сам знаешь дорогу, кунаком будешь.
Под палящими лучами солнца – было 47° по Реомюру – мы вернулись домой. Там все ставни были закрыты, но и в постель мы ложились, обливаясь потом.
– А как вы проводите время?
– Иногда катаемся в экипаже до Беликовой рощи, там прохладнее. Девочки ходят на бульвар, там иногда играет полковая музыка, сидят местные барышни. Жизни никакой тут нету…
С офицерами я не успел повстречаться, приходил один только адъютант. После его ухода мне вновь снилась Белгородская крепость.
Мишуша заметно скучал, он не переносил жары. Всегда немного скрытный, он и теперь "не развязывал со мной своего кошеля". Я прочитал две или три книжки: "Живописные уголки Кавказа" Каневского, "День в ауле" и др. и тоже стал строить планы на отъезд.
Мы от души поблагодарили радушных хозяев, забрали свои пожитки и в сопровождении Алексея тронулись на вокзал. Путевые хлопоты, чудная панорама гор при вечернем освещении освежили нас, и мы не заметили, как пролетело время. На Минеральных Водах мы пересели на поезд, уходивший на Пятигорск; рано утром пошли к групповому врачу, где Мишуша должен был узнать о своем назначении, и потом к воинскому начальнику. В приемной у доктора было мало посетителей. Подошла прехорошенькая молоденькая мамаша в сопровождении няни с ребенком на руках. Увидя меня, девочка потянулась к моим блестящим эполетам с криком: "Дядя Цаца, дядя Цаца!"… Смеясь, ее отцепили, но прозвище осталось за мной, а за дамочкой "Мама цаца".
Когда мы вышли, мой брат подошел к скамейке и вынул оставленную ему доктором записку. "Что это такое? – говорил он, нахмурясь. – В Кисловодск… Ах! Это неврастения! А я боялся, что он найдет у меня порок сердца… Слава Богу!"
Мой Мишуша совсем ободрился и повеселел. Он с увлечением стал рассказывать: "Дверь в кабинет отворилась. – Па-алте в кабинет, – отрывисто говорит доктор. – Садитесь па-алста. – Осмотрел, выстукал и сунул мне эту бумажку. Эта болезнь называется "неврастения" – Слава Богу!"
В Кисловодске мы остановились не в Курзале, а сняли домик в слободе. Алексей нам готовил, часто приносил цветы от неизвестных соседок и ухаживал за нами на славу. Утром мы пили чай и шли в парк, где Миша пил нарзан, даже как-то взял ванну в его голубых струях с тысячами пузырьков. Я попробовал было пить, но мне казалось, что кровь и так бурлила достаточно. Мишушу тянуло на главные аллеи, где гремела музыка и мелькали белые и розовые платья. Я старался забраться в какие-нибудь дикие уголки, интуитивно предчувствуя, что если подойду к огню, обгорят мои крылышки, и будет мне, как говорит Гомер, "похуже Египта и Крита". В парке к нам подошел наш дальний родственник, Павловского полка поручик Аничков, интересный, с гладко выбритым подбородком, в безукоризненном кителе, гулявший с двумя элегантными дамами. Он спросил наш адрес и стал бывать у нас каждый вечер…
И его закрутила любовь!
Он поведал Мишуше свои огорчения. Барышня была прелестная… Он ей нравился… Мамаша (всегда надо начинать с мамаши) смотрела на него как на жениха. Но…
– Как смею я сделать ей предложение, – говорил он, – когда у меня всего 100 рублей в месяц сверх жалованья? Завтра они едут "на виноград". Я их провожаю… Они все еще ждут.
О Боже! Из-за какой-то сальной бумажки отказаться от счастья, от любви, от всего…
Ночью я получил телеграмму. Я подскочил до потолка с криком "ура!" и отсыпал телеграфисту все, что случилось у меня под рукой.
– Наверное, получили "кавалерию", орден? – спрашивал тот, изумленный небывалой щедростью.
– Нет, – отвечал Алексей. – Это едут сюда их любимый товарищ. Они и дышать не могут друг без друга.
Мише не нравился Кавказ. Он горячо любил деревню, тихую природу, доморощенных лошадок. Запах их конюшни вызывал в нем больше энтузиазма, чем все розы Кисловодского парка.
– Ну и климат, – говорил он, – все время в испарине… Его сердце так и осталось в Леонтьевском.
Через два дня я уже стоял на дебаркадере владикавказского вокзала, прислонившись к тому самому столбу, у которого мы простились с Басковым, но на этот раз охваченный радостным волнением предстоящей встречи.
Наконец, раздался гудок… Прорезая ночной мрак, как метеор, врывается на станцию паровоз, увлекая за собою вагоны. Окна мелькают мимо, в одном из них знакомое, близкое лицо: – Миша!.. Ваня!..
Те немногие дни, что были в его распоряжении, – он получил всего 28-дневный отпуск, одновременно кончался и мой, – мы решили использовать, чтоб пройти из Владикавказа на Грозный горами, через Казбек на Шато или Ведено. Мы сделали этот переход в две недели, провели два-три дня в радушной семье дяди Феди и уже снова помчались в Петербург, унося небывалые воспоминания, прощаясь из окна экспресса с белоснежными гребнями Главного хребта, с каждой вершиной, с каждым перевалом, вспоминая наши походы и переживая картины недавнего прошлого.
– Это, наверное, Архот, который навис над селением Амга, где мы нашли нашего верного проводника Гага Циклаури, где любовались хевсурами в их кольчугах и железных шапках, живописными нарядами их женщин и их малюток… А это Нарована, грозный перевал, где нас застигла ночь. Помнишь, как мы лежали там под бурками все трое вместе, наблюдая, как горные туманы, словно привидения, неслись через наши головы, а там, наверное, те три башни, стоявшие рядом, как три сестры… Они скрыты за гребнями снеговых вершин и голых утесов, но у меня предчувствие, что я увижу их снова…
Мы здесь не в последний раз! Но об этом после…
Бригада уже вернулась на зимние квартиры. Родные и знакомые встретили нас, как вернувшихся с того света: "С твоим сердцем брать горные перевалы"… – Но все удивлялись нашему бодрому виду и той перемене, которая произошла в нас обоих.
В батарее нас ждал неприятный сюрприз.
– Видите ли, хм-хм, хм-хм… – говорил нам командир батареи. Он вообще не был красноречив, а тут, видимо, не знал, что сказать в свое оправдание. – На сформирование стрелковых батарей был назначен поручик Стрекаловский, по жребию. Но, хм-хм… полков ник Осипов настоял, чтоб его оставили, и… командир бригады на значил вместо него подпоручика Баскова. Бумаги все уже посланы в 1-ю бригаду, при которой формируются стрелки, и вам придется явиться туда через несколько дней.
Этакая возмутительная несправедливость! Баскову пришлось ездить каждый день на Литейный, где стояла бригада: он попал в новую среду, и нужно было начинать сначала. Полковник Мусселиус назначил меня делопроизводителем и по вечерам стал вызывать меня на квартиру, чтобы знакомить с делами, угощая, как бы в компенсацию, ужином на лоне своей семьи. Мало-помалу я втянулся, мне было неплохо, так как это было сопряжено с некоторой прибавкой содержания, но я затаил горькое чувство обиды и не мог примириться с нашей разлукой. "Наверно, все это из-за меня, – думал я. – Это потому, что он уехал ко мне".
Месяца полтора спустя в бригадном манеже происходил отбор нижних чинов, уходивших на формирование вместе с Басковым. На разбивке начальник артиллерии ген. Канищев объявил, что он должен назначить туда еще одного офицера. Я тотчас подошел к своему командиру и заявил ему о своем желании идти на формирование. Мусселиуса это покоробило. "Разве вам так плохо у нас?" – "Никак нет, я сжился с батареей и мечтал не расставаться с ней до конца. Но Басков пострадал ради меня, так как все решилось благодаря его отсутствию. Теперь мой долг пожертвовать собой ради него".
– Хм-хм! Ну, как хотите…
Больно было мне покидать бригаду. Там я оставил братьев, все, все родное, уютное… Они могли не понять меня и осудить за добровольный уход… Гвардии стрелковый дивизион формировался при 1-й бригаде, и все там было новое, чуждое, официальное…
Но я еще раз убедился, что Провидение знает лучше, чем мы, что нам полезнее…
Я назначен в 1-ю батарею, Басков – во 2-ю. Первые командиры, Андреев и Мрозовский, отлично знали службу и установили образцовый порядок в своих частях. Из старших офицеров, назначенных нам, в сущности, явился лишь один Демидов, недавно окончивший Артиллерийскую академию. Это был серьезный и знающий офицер, державшийся особняком, но всегда готовый дать добрый совет. Остальные были "мертвые души": находились в академиях, в командировках или уходили в запас и не хотели ничего делать. Фактически все легло на нас и на четверых молодых, только что выпущенных из училища. Таким образом, все мы прошли суровую, но хорошую школу. Великую услугу оказало мне знакомство с Кавказом.
Из каждой экспедиции я привозил целый ворох впечатлений, которые в конце концов разбудили во мне все качества, встречающиеся лишь у природного воина. Быть может, это-то и было главным фактором, обеспечившим мне впоследствии доверие солдат и успех на войне.
Молодых офицеров солдаты любили. Первый выпуск – Папкевич, Заркевич, Храборов и Куприянов – все как на подбор были люди скромные, искренние, знающие, прекрасные товарищи и отличные служаки. Вместе с Басковым и со мной они составили дружную семью и тотчас усвоили наше сердечное отношение к солдатам; за ними появились милейший и симпатичнейший Давыдов, внучатый племянник знаменитого Дениса, Гнучев, Баклунд, сын директора Пулковской обсерватории; Рооп, переведенный из 23-й бригады, – его дядя был известный ген. Рооп, которому на созыве Первой Думы было поручено нести государственный меч. В противность командирам единственный из всех, кто позволял себе скверные слова, был Рооп, но, вообще милый и деликатный, он пользовался ими в какой-то шутливой, ласковой форме, чем исключал всякую обиду.
Нас с Басковым солдаты горячо любили: "Мы не помним себя от радости, – говорили запасные, уходя на родину. – Нелегко далось нам военное обучение. Но вас мы никогда не забудем!"
Однажды, спеша в Питер, мы бегом прибежали на станцию Красного Села. Поезд, на наше счастье, запаздывал, и мы бросились в последний вагон уже почти без дыхания. Переведя дух, мы выглянули из окна. Поезда с запасными еще стояли, задерживая движение. В вагонах мы заметили знакомые лица только что простившихся с нами солдат. Увидев нас, они не выдержали, раздалось громовое "ура!", которое несколькими перекатами охватило все уходившие эшелоны.
Прибежал перепуганный начальник станции: "Скажите, господа, где тут находятся высочайшие особы?"
– Здесь не было Великих князей… Это прощаются с нами наши солдаты!
– Ваше высокоблагородие! Извольте взглянуть, – говорили мне солдаты ночью на маневрах, где мой взвод дежурил в авангарде…
Солдаты лежали на земле в полной амуниции. Посредине, на дышлах обоих передков, из ветвей и тонких прутьев они сделали мне сетку, в которой я устроился, как младенец в колыбели.
– Так что, мы-то попривыкли, – говорили мне наши люди, – а они-то к утру ослабеют, ночь-то, вишь, долгая…
– Ванюша, – говорил мне позднее мой любимый брат Миша. – Ну, вот, ты всегда в первом номере: но ведь ты командуешь не по уставу!
– А как же?
– Ты гипнотизируешь своих солдат: ты заставляешь их делать все, что захочешь, как заклинатель заставляет танцевать на хвосте свою гадюку. Кто же после тебя возьмется командовать твоей батареей?
– Что же? Пусть командует по уставу! Получит урожай сам-сем, а то и сам-пят, а я получаю сам-двенадцать.
К Рождеству явился и командир дивизиона, полковник Кармин, уже пожилой, но жизнерадостный и добродушный, любивший театр и светскую жизнь, живой архив проказ офицерской жизни во всех трех бригадах. Подойдя ко мне, он сунул мне в руки пакет с новенькими серебряными аксельбантами: "Поздравляю вас адъютантом моего дивизиона".
Но мой командир вцепился в меня обеими руками. Тогда как прочие адъютанты несли лишь канцелярскую службу или красовались в строю, я остался заведовать новобранцами – самая крупная строевая работа в батарее. Я уже блестяще сдал новобранцев во 2-й бригаде, где на смотру их нашли лучшими. Инструктора, привезенные Андреевым из 3-й бригады, оказались отличными, особенно старший, фейерверкер Мароресков, жестоко лупивший новобранцев ремешком, но смягчавшийся под моим влиянием. От брата Володи я перенял его умение ладить с солдатами, и они сразу увидели во мне своего родного человека, отстаивавшего их от жестокого обращения старшего и безжалостного командира; я заслужил их обожание, и они своей безукоризненной подготовкой побили все рекорды.
Адъютантская работа меня не обременяла. Благодушный Кармин не придирался к мелочам. Подписывая бумаги, он неизменно повторял фразу Фамусова:
"Чтоб много их не накопилось, обычай мой такой -
Подписано и с плеч долой!"
Старшим писарем в дивизионном управлении был у меня исключительно талантливый Подчищаев, самая фамилия которого говорит за его искусство. Штаб-трубачом был красавец хохол, который только и делал, что "кохал свой черный ус", лежа на постели, но был хороший трубач и наездник.
Басков тоже получил новобранцев и делопроизводство, а потом хозяйство, но ему было невыносимо под гнетом Мрозовского. Тот никогда ничем не был доволен, вымещал свою желчь на подчиненных, требуя невозможного, и тиранил солдат, чтоб выжать больше с офицера.
– Вы не могли отдать этому мерзавцу такого идиотского приказания.
Это был его любимый метод. Наказывая подчиненного за его офицера, он выжимал из него полное напряжение сил.
Жили мы по-старому на нашей уютной квартирке на Заротной улице и ездили на службу вместе. О нашей дружбе все знали, даже солдаты бригады, но она никому не колола глаза. Мы все-таки еще дичились офицеров бригады, между которыми были и "снобы", и представители "золотой молодежи", и любители кутежей. Они очень гордились своим белым кантом, который ставил их в уровень со старейшими полками гвардии. Но вскоре и здесь у меня завелись добрые друзья, которые помаленьку втянули нас в свою семью. Бригадой все еще командовал мой отец. Он и здесь внушил к себе уважение своей настойчивой, но разумной строгостью, благородным отношением к подчиненным и умением держать себя с высшим начальством и иностранными посетителями – бывали у нас и японцы, и немцы, и французы, и англичане. Он был очень рад моему переводу к нему в бригаду, это разом сгладило все его неудовольствия, порожденные моим нежеланием переехать к нему. В конце года в дивизион был назначен в качестве младшего врача мой брат Кока Стефанович. Нам уже стало совсем уютно, академию он кончил первым, был знающий, скромный и работоспособный врач, но большой франт и любитель верховой езды. Быстро он сошелся со всеми на ты и, когда мы вышли в лагерь, стал общим любимцем.
– Доктор! Куда? – лукаво спрашивали его, видя поспешно шедшим на платформу. – В Тайцы? Кто у вас там завелся?
– Тр-р-р!.. Секрет, – отвечал он, исчезая.
Раз он подошел ко мне совершенно расстроенный.
– В чем дело?
– А вот я тебе расскажу, – он снял очки и устремил на меня взгляд своих ясных голубых глаз. – Только ты дай мне слово, что исполнишь одну мою просьбу!
– Ладно, вываливай свои секреты!
– Ну хорошо. Ты ведь знаешь Мрозовского. Вчера за завтраком он при всех начал рассказывать, как в Уяздовском госпитале его приятелю вместо больного глаза вынули здоровый. Рассказывал с обычной иронией, заставив всех смеяться. Я густо покраснел и пытался опровергнуть рассказ, но он продолжал: "Ведь вы знаете оператора, он ваш товарищ по Академии!"
– Ну!
– Ну, а теперь зовет меня к себе и говорит: "Вы знаете, доктор, у меня ангина. Так я попрошу вас смазать мне горло".
– И что же?
– Теперь я не знаю, что делать. Ведь ты только пойми, что значит лезть в пасть этому крокодилу!.. А если у меня задрожит рука и я ткну ему кисть с танином не туда, куда надо, так ведь он сдохнет.
– Ну так что же?
– Теперь вот мне надо попробовать это сперва на ком-нибудь другом… Ваня, родной, дай мне свое горло, я уж так попробую, без танина, сухой кисточкой…
Что было делать? Слово не воробей. Раз дано, надо исполнить обязательно.
– Ну, так и быть, мажь! А завтра мне командовать батальоном…
После этой смазки я чихал и кашлял около получасу – и все напрасно! Когда в назначенный час доктор, вооруженный всеми орудиями пытки, показался на пороге, Мрозовский махнул ему рукой.
– Не надо! Вы еще мне засунете это в дыхательное горло.
– Вот негодяй, – бормотал доктор, возвращаясь домой.
– Ну, как? Смазал? – все офицеры обступили его, засыпая вопросами. – Разыграли басню про Журавля и Волка в лицах? Не откусил он тебе носа?
Доктор сокрушенно мотал головою.
– Ну, Ваня! Выходит, я тебя мучил понапрасну. Отказался, чтоб ему… не верит мне как врачу! Говорит, что после опыта в Уяздовском госпитале он уже не верит в медицину.
– Ну что же? В следующий раз смазывай мне какое-нибудь другое место, а горла больше не дам.
Мне было уже 26 лет, но я умер бы со стыда, если б кто-нибудь захватил меня в разговоре с барышней или в попытке с ней познакомиться. Однако я уже чувствовал, что к этому идет. После выхода в офицеры я вынужден был носить очки. Теперь я купил красивое пенсне с золотым ободком и потихоньку надевал его, чтоб привыкнуть носить при всяких условиях, но пустил его в ход, лишь когда сел на пароход, уходивший вверх по Неве.
В Петрозаводск я прибыл позднее других командированных офицеров, которые тотчас разъехались по своим уездам.
Я явился к губернатору Левашову, вице-губернатору Старынкевичу (бывшему гвардии конноартиллеристу), зашел в присутствие за маршрутами. Вернувшись в гостиницу, где думал провести ночь, услышал стук в дверь. На пороге стояли два прилично одетых штатских.
– Господин поручик, позвольте представиться: Волконский, чиновник особых поручений при губернаторе. Фрейганг, мой ста ринный друг и однокашник по правоведению, абориген "мест не столь отдаленных", как официально называются наши Палестины. Гвардейский офицер из Петербурга – это такая диковинка, что мы решили завладеть вами. Моя жена давно уже не видала здесь людей, кроме Фрейганга и Туркестанова.
– Покорно благодарю. Когда прикажете?