Эффенди Капиев - Чудакова Мариэтта Омаровна 13 стр.


"Что-то не клеится работа. На дворе май. Если еделать два шага от нашего дома, ты очутишься в Лермонтовском скверике. Отсюда чудесный вид на Кавказский хребет и далекие облака. Становится по-азиатски жарко. Величавый Эльбрус все чаще и чаще обнажает голову. ибо вечера прозрачны, ибо закаты потрясающе безоблачны…

В такую пору мы с Наташей заходим во дворик польского костела, что рядом с нами. Такая тишина и невероятная насыщенность поэзией даже самого воздуха и этом дворе. Задумчивая старая береза. Камни, заросшие мхом. Нетронутая печальная трава. Высокая, почерневшая от времени и глухая ограда. Кусты сирени и черемухи. Боже мой!.."

В 1939 году "Литературная газета" напечатала как-то короткую заметку К. Паустовского под рубрикой "Как мы отдыхаем". Там рассказывалось о радостях рыбной ловли, и кончалась заметка такими словами: "Дикий и тонкий запах дождя и мокрых прибрежных песков проникает в палатку, и под шепот дождя очень свежо думать, вспоминать и ощущать жизнь как неторопливое счастье".

И эти слова помогают понять многое в литературной работе самого Паустовского этих лет и в художественном опыте некоторых из его современников.

Если мы переберем в памяти рассказы К. Паустовского, М. Пришвина, А. Гайдара, написанные в конце тридцатых годов, мы заметим общую для них всех и любопытную особенность: "Летние дни", "Лисичкин хлеб", "Голубая чашка" - во всех этих "неторопливых" рассказах авторы изображают безусловно счастливых людей.

И это сближает с ними новеллы Капиева.

Что же за герои избраны всеми этими писателями? И на чем покоится это ощущение ничем не омраченного их счастья?

Присмотримся ближе к циклу рассказов Паустовского "Летние дни", напечатанному в 1937 году и почти не обратившему на себя внимание тогдашней критики.

Это были, в сущности, рассказы о рыбной ловле - о деле, которым занимаются ради отдыха, - рассказы о людях, настоящее дело которых не показано.

Но оно подразумевается. Это рассказы о писателях, о людях искусства. Их непосредственной работы не видно, но несомненно, что только люди творчества могут жить так свободно, с такой охотой отдаваясь жизненным впечатлениям, как герои "Летних дней". Это и сближает их - при всей разноте - с героем Капиева. Творческая работа Сулеймана тоже почти не показана в "Поэте", но только она одна всякий раз "оправдывает" действие рассказа. Если бы герой не был поэтом, это были бы новеллы о докучливом бездельнике, вмешивающемся не в свои дела или лениво дремлющем на солнышке.

За плечами героев "Летних дней" тоже постоянно ощущаются дело, профессия, многообразные связи с обществом.

Однако это дело, которое не тяготит, связи, которые не опутывают.

Герои этих рассказов удивительно свободные люди.

Они просты и искренни в отношениях друг с другом, они доверчивы и нерасчетливы, лишены мелочности и подозрительности. С доброжелательностью относятся они к окружающим их людям и с веселой иронией - к самим себе.

Удивительное, радостное ощущение свободы, нескованности жизни героя не покидает нас и при чтении "Поэта". День Сулеймана свободен от разнообразных непременных обязанностей и принадлежит только ему самому; между тем он наполнен напряженной работой. Можно было бы сказать, что многие герои рассказов и повестей тех лет жили по строго регламентированному распорядку, напоминающему "расписание делов", учрежденное отцом А. П. Чехова для своих детей, тогда как жизнь Сулеймана течет скорее "по усмотрению и внутреннему направлению" (как это было позволено в том же расписании лишь одному - старшему - из сыновей Павла Чехова…).

Ощущение свободы, душевной раскованности поражает нас и в рассказах Гайдара и Пришвина. Будто вовсе незнакомые с тяготами быта, с затруднениями служебных отношений и прочими непременными, казалось бы, атрибутами "городской" жизни, бродят они по лесам и полям - пусть даже вполне дачной, пригородной местности - и радуются всему, что видят. И почти невозможно поверить, что это люди того же времени, что, например, и герои Зощенко, безнадежно зависимые от внешних условий своей жизни. Перед героями Зощенко мелочи быта всякий день заново вырастают прочной, непробиваемой стеной. Быт шагу не дает ступить им, чтобы не напомнить о себе, и они в высшей степени смиренно относятся к необходимости отдать большую часть своих сил борьбе с его тяготами.

Потому и пейзаж, столь значимый для Пришвина, для Паустовского, для Капиева, последовательно отсутствует в рассказах Зощенко. В них, как правило, нет даже лаконичных указаний на погоду, на время дня.

В новелле Капиева по минутам прослежено торжественное угасание дня, и каждая из этих минут исполнена значения для героя, каждая вносит в его душу и печаль и облегчение.

У Зощенко некому заметить, как опускаются на город сумерки. Его герои не подымают глаз от земли, не замечают ни вечера, ни утра, смены дня и ночи. Они и в часах не испытывают надобности, определяя время по собственному, не зависимому от движения солнца хронометру… "Потому с работы уходить - это вот как видно. Спать опять-таки без часов можно лечь. Шамать тоже можно, смотря по деньгам и по аппетиту". И только "на работу вставать без часов, это, не говоря худого слова, очень даже худо…"

Не менее, чем от внешних условий своей жизни, зависят эти герои от собственной косности, душевной неразвитости. У среднего беллетриста такой своей связанности, опутанности не замечают обычно ни герои, ни сам автор, простодушно принимающий изображаемую им косную жизнь за норму человеческого существования. У Зощенко эта зависимость обнажена, осознана писателем. За ней, как предполагаемый идеал, стоят как раз те самые люди, которые появились в рассказах Гайдара, Пришвина, Паустовского и в новеллах "Поэта".

Жизнь этих людей течет не только свободно и раскованно, но и безмятежно.

Вспомним: Капиев в письме Трегубу жалуется, как трудно ему удержаться от описания хотя бы пожара в сакле Сулеймана. "Ну хоть какое-нибудь событие!" - событие, способное прервать этот мирный ход будней поэта.

Никаких примет трагических ситуаций, не раз встречавшихся писателю в современности. Невозможно, немыслимо догадаться, что эти исполненные умиротворения новеллы пишет человек, жизнь которого в опасности и дни и ночи его в высшей степени далеки от безмятежности.

Круг явлений, попавших в новеллы Капиева, строго ограничен, вернее - он отграничен от многообразия жизненных коллизий, составляющих действительность второй половины тридцатых годов. И эта "ограниченность" не воспринимается как недостаток потому только, что она тщательно и всесторонне мотивирована, что художественный мир "Поэта" не обрывочен, а целостен, не "усечен", а подчинен своим собственным строгим законам.

В одном из своих уже нами упоминавшихся маленьких рассказов тех лет Пришвин рисует такую весьма притягательную картину: "В летнее время, между весенней и осенней охотой, я писал свои рассказы под единственной липой на огороде, возле забора, на простом столике с врытыми в землю ножками. Над столиком у меня висела трапеция; пописав, я кувыркался, подтягивался, поливал огурцы, тут же пил чай, опять писал, и так жизнь проходила, как мне желалось".

Вот это построение в новеллах той жизни, какая "желалась", и стало главной целью Капиева.

Его новеллы - это, в сущности, идиллии, которые, кстати сказать, оказались в те годы не таким уж редким и даже, более того, желанным жанром. В статье, заключавшей литературный год - год 1939-й. критик Я. Рыкачев так писал, например, о (еще не напечатанных) рассказах одного начинающего автора: "…Более всего поразила меня в нем спокойная устойчивость и гармоническая распределенность опыта, свойство, вообще говоря, присущее классике. Один из рассказов я назвал мысленно советской идиллией (и сам автор статьи подчеркнул это слово, впервые, по-видимому, вводя его в газетный обиход. - М. Ч.): это бесхитростное повествование об увеселительной поездке скромной советской семьи за город, в Одинцово. Жизненная полнота и цельность этого рассказа удивительны… Подобный рассказ - и подобный писатель - не мог появиться ни два, ни три года назад, ни тем более ранее".

Вот это последнее признание для нас особенно ценно - как свидетельство современника, критика-профессионала, со вниманием следившего за текущей литературной продукцией и тщательно отмечавшего не сразу для всех заметные перемены. А журнал "30 дней", намеревавшийся, как помним, культивировать "советский рассказ высокого стиля", в 1940 году формулирует главное свое требование к рассказам как требование "поэтического отношения" к современности. Найденный в конкретной практике некоторых писателей тридцатых годов принцип предлагался уже как универсальный.

Слова, кончавшие рассказ Аркадия Гайдара "Голубая чашка": "А жизнь, товарищи… была совсем хорошая!" - будто возвестили начало этой вскоре окрепшей литературной традиции и стали лейтмотивом очень многих рассказов и повестей.

Тяга к спокойной, счастливой, умиротворенной жизни властно захватила и авторов и их героев. "Хорошо, когда все хорошо" - то с радостью, то с тоской думает Сергей в "Судьбе барабанщика" - повести, где чем таинственнее складываются события, тем мучительнее желает мальчик не приключений и опасностей, как вроде бы пристало ему по всем канонам, - нет, как взрослый, измученный тревожной жизнью, он хочет только одного - душевного спокойствия, равновесия, безопасной, будничной жизни…

"Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном шумели листья орешника, чирикали птицы.

И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно.

…Дядя дернул меня за нос и спросил, о чем я задумался. Он был добр. И, набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник, черемуха. Дядя работал бы, я бы учился".

В такой вот "хорошей комнате", где под окном орешник и чирикают птицы, и живет герой Капиева - кажется, вечно живет.

Две эти разные книги, писавшиеся в один и тот же год, соединены какими-то невидимыми нитями - будто одни и те же смутные чувства, сходные невыраженные желания владели писателями.

"А жизнь, товарищи… была совсем хорошая!" - провозглашал Гайдар с особенной, ему лишь свойственной силой убежденности. Но вот уже запевал в "Судьбе барабанщика" дядя - подлец и убийца - странную песенку:

Скоро спустится ночь благодатная,
Над землей загорится луна,
И под нею заснет необъятная
Превосходная наша страна.
Спят все люди с улыбкой умильною,
Одеялом покрывшись своим,
Только мы лишь, дорогою пыльною
До рассвета шагая, не спим.

Дядя смеялся, довольный.

"- Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина? Дудки! Это я сам сочинил".

Все было в песенке как положено - спускалась ночь, засыпала необъятная превосходная наша страна, и только слишком умильные улыбки безошибочно указывали на фальшь.

И так же безошибочно, как Гайдар, несколькими годами раньше услышал в этом зловещую, чужую ноту другой писатель - Андрей Платонов: "Поздно вечером я посетил клуб артели, интересуясь ее членским составом. В клубе шла пьеса "На командных высотах", содержащая изложение умиления пролетариата от собственной власти, то есть чувство, совершенно чуждое пролетариату. Но эта правая благонамеренность у нас идет, как массовое искусство, потому что первосортные люди заняты непосредственным строительством социализма, а второстепенные усердствуют в искусстве".

Прекрасно у Гайдара авторское восхищение Тимуром, потому что Тимур, безусловно, прекрасный человек, близкий к традиции идеальных героев русской литературы. Прекрасен мир "Голубой чашки", потому что это мир, который взрослый человек открывает шестилетней девочке.

Прекрасен герой Капиева, потому что герой этот - поэт. Жизнь, разворачивающаяся перед нами в новеллах, - это его будни, заполненные творчеством - высшей формой человеческого бытия. И потому не удивительно, что сказочно прекрасной выглядит эта жизнь: мы с первых же строк книги предуведомлены о том, что увидим в ней "прозу жизни", показанную под не совсем обычным, все возвышающим и очищающим углом зрения - "через поэта".

Этот поэт находился в счастливом равновесии с действительностью. Между ними не было невыясненных отношений и неутоленных обид. Все плохое осталось в прошлом, настоящее его было прекрасно и предрасполагало к творчеству. Безбрежная слава пришла к поэту, вопреки традиции, при жизни, - и он принял ее со спокойным достоинством - как самое естественное, что может произойти с поэтом.

"- Сулейман, - говорю я, - перед тем как прийти к тебе, я слышал в Москве - многие люди произносили твое имя. Но мне непонятно, позволь спросить, как ты сам относишься к себе как к поэту? В чем твои достоинства? Почему тебе такой почет?

- О! - восклицает Сулейман удивленно, хлопнув ладонями. - Достоинства поэта написаны на его лбу! Поэт - лестница, по которой люди либо поднимаются вверх, либо спускаются вниз. Лестницу никто не спрашивает, высока она или низка, это видно со стороны каждому!.."

В 1939 году в одной из статей Пришвина появилось любопытное признание. Сделанное писателем по сугубо личному поводу, только его биографии касавшееся, оно, однако, будто служит комментарием к книге Капиева. Оно делает понятным секрет удивительной притягательности, таящейся в описании мирной жизни ее героя, поэта Сулеймана, - лучше, чем это сделано в специальных статьях на эту тему. "Где-то в глубине меня живут две силы: что-то мне хочется как художнику и что-то мне надо сделать. Жизнь моя разделяется на две половины. До 30 лет я делал что надо, а затем стал делать то, что хочется, получил право жить, как хочется". Речь идет здесь о том, что примерно с этого времени Пришвин полностью отдался литературной работе, сделал ее своей профессией, о чем мечтал с молодости, остро ощущая "раздвоенность" своего существования.

"И я сейчас один из самых счастливых граждан, существующих на свете. Свое счастье я могу сравнить "только со счастьем Грига, который забирался когда-то в горы, встречал там маленькую девочку и сочинял для нее свои прекрасные симфонии.

А так как я живу теперь как хочется, и то, что мне хочется, чудесно совпало с тем, что надо нашей стране от такого человека, как я, то я и работаю и отдыхаю нераздельно.

И часто бывает так: где другим труд - мне отдых, а где другим отдых - мне труд.

Можно сказать и так: я всегда работаю, и никакого отдыха у меня не бывает.

Можно и так: я всегда отдыхаю и никогда не работаю. Потому что и работа и отдых для меня лично входят в одно понятие - счастья".

Все это как будто написано о герое Капиева.

Капиеву, быть может, как никому другому из тех, кто стремился написать "только о хорошем", удалось не только воссоздать эту искомую поэтическую, мирную, "идиллическую" атмосферу, но и вывести на страницы своей книги совершенно нового литературного героя - такого, у которого "хочется чудесно совпало с тем, что надо". Сулейман радовался жизни, развертывавшейся вокруг, и желал прославлять ее, и именно этого прославления ждали от него - "хочется" совпадало с "надо".

Но новеллы Капиева говорили не только об этом.

К тому времени, когда он стал писать их, мысль о дисгармоничности, неразрывной с жизнью людей систематического умственного труда, людей творчества, сделалась уже общим достоянием. Поиски выхода из этой разрушительной для здоровья и творческих сил человека дисгармонии стали даже самостоятельной литературной темой. Этой теме целиком была посвящена, например, большая повесть Михаила Зощенко "Возвращенная молодость", вышедшая в 1934 году и широко обсуждавшаяся не только на обычных читательских диспутах, но и в академической среде специалистов-медиков.

Ее автор составил большой список музыкантов, художников и писателей, "закончивших свою жизнь в самом цветущем возрасте" (Моцарт, Шопен, Ван-Гог, Рафаэль, Рембо, Маяковский, Блок и многие другие), и стремился объяснить их преждевременную смерть длительным отсутствием необходимого равновесия между сильнейшим творческим напряжением и отдыхом. "Крайнее утомление мозга и неумение создать себе сколько-нибудь правильный отдых привели и Маяковского к ранней смерти, - утверждал Зощенко в комментариях к своей повести, занявших почти половину всей книги. - Политические противоречия не раздирали поэта - их не было. Тут главным образом была трагедия постоянной работы. Даже гуляя по улицам, Маяковский бормотал стихи. Даже играя в карты, чтобы перебить инерцию работы, Маяковский (как он говорил автору) продолжал додумывать. И ничто - ни поездка за границу, ни увлечения, ни сон, - ничто не выключало полностью его головы. А если иной раз, создавая насильственный отдых, поэт и выключал себя из работы, то вскоре, боясь крайнего упадка сил, снова брался за работу, чтоб создать ту повышенную нервную инерцию, при которой он чувствовал, что живет".

В новеллах Капиева все подчинила себе гармония существования, счастливо достигнутая его героем. В жизни этого героя творческое напряжение и отдых от него уравновешивались естественным образом. Он мог бы сказать о себе словами Пришвина: "где другим труд - мне отдых, а где другим отдых - мне труд".

С книгой Капиева е нашу литературу вошел мотив и герой, никем не предвосхищенный и впоследствии не повторенный.

Герои всех тех писателей, у которых было нечто общее с литературной работой Капиева, прибегали к природе, к простейшим и естественным способам завязать с ней интимные отношения (охоте или рыбной ловле) как к некой разрядке. Обдуманно и сознательно они искали в ней благотворного отдыха от напряжения ума и воли. Это был не более как перерыв в их обычной жизни, тот отдых от темпов, необходимость которого ощущалась все острее (вспомним "советскую идиллию" - "увеселительную поездку скромной советской семьи за город, в Одинцово", - еще несколько лет назад такая тема, несомненно, вызвала бы не одобрение, а возмущение критики - как "демобилизующая" читателя). Это был кратковременный выход в иную сферу, быть может, более близкую к естественным условиям жизни людей, но давно уже существующую отдельно от них.

В новеллах Капиева возник человек, который жил одной жизнью с природой всегда, для которого другая жизнь была немыслима. Бытие для него не было поделено на независимые друг от друга сферы, а существовало целокупно. Человек этот был к тому же поэт. Его творчество порождалось не временным "общением" с природой и не освобождением от будничных забот, а изначально целесообразной и внутренне свободной жизнью.

Жизнь поэта была полна, в ней было все, что необходимо человеку, - привычный и неизнурительный труд, уединенное размышление, радость дружеского общения и сопричастности обшей жизни, спокойная созерцательность, необходимая для творчества.

Назад Дальше