"Дагестанская антология", подготовленная Капиевым, вышла в 1934 году. Предисловие к ней, написанное им же, по тону и смыслу ничем не выбивалось из самого среднего уровня историографии и социологии тех лет. О Махмуде и Батырае, судьба и песни которых всегда так волновали Капиева, которых он позднее с таким блеском переводил, говорится такими, будто не им написанными словами: "Потеряв феодальные связи и мировоззрение, они не смогли найти твердой опоры в неустойчивом новом…", или: "Основное место в дагестанских литературах того времени принадлежало поэтам-клерикалам, активно пытавшимся приостановить капиталистическое наступление…"
В предисловии повторялась уже знакомая фраза: для литератур народностей Дагестана "эта книга является цервой попыткой выхода на всесоюзную арену". Капиев по-прежнему стремится к этой цели, и издержки - вроде далекого, казалось бы, от его художественных вкусов тона предисловия - его не смущают. И цель, несомненно, была достигнута. Сборник, во многом составленный из фольклорного материала, открывал русскому читателю до сих пор ему почти неизвестную область горской поэзии. Это был один из самых первых сборников такого рода, вышедший до 1-го съезда писателей, до выступления Горького о фольклоре, до развернувшейся в масштабе всей страны собирательской деятельности.
Капиеву и его товарищам удалось собрать и перевести огромное количество народных песен, стихотворений и рассказов молодых писателей. Материала оказалось даже много больше, чем нужно. Уже из Москвы Капиев писал своему другу, писателю Аткаю: "Из наших материалов, которые я собирал в течение года, выходит не одна, а целых две с половиной антологии (36 печатных листов). Мне приходится срочно сокращать и перестраивать материалы. Все время то в ГИХЛе, то в оргкомитете. До поздней ночи".
Ему нравилась эта работа, горячка тех лет, нравилось заниматься отсеиванием мало-мальски литературно-ценного среди многоязычного материала развивающейся дагестанской поэзии и прозы, преодолевая при этом сопротивление всевозможных "окололитературных" людей - ведущих деятелей ДАПП. Он, человек русской культуры, с его прямо-таки в глаза бросавшейся талантливостью, незаурядностью, вызывая симпатию у одних, не мог не вызвать столь же отчетливой антипатии у других. Его бурная энергия то и дело наталкивалась на преграды. Так прошли полтора года довольно изнурительной борьбы, и вот в октябре 1932 года Капиев приехал в Москву на пленум Оргкомитета Союза советских писателей - делегатом от дагестанской писательской организации. Он приехал возбужденный и радостный, гордый своим участием в пленуме, с надеждами на решительные перемены в литературной жизни. Пленуму предшествовало специальное решение ЦК ВКП(б) по поводу РАПП. Капиев был исполнен решимости рассказать о положении дел в ДАПП - дагестанском отделении РАПП, разделявшем все его крайности. На заседании 2 ноября ему было предоставлено слово.
Он начал свое выступление по-восточному несколько велеречиво, подчеркивая свое уважение к слушателям, слегка окрашенное самоумалением.
- Товарищи, я никогда не выступал перед такой большой аудиторией, тем более перед такой почетной и избранной…
Поэтому-то, как объясняет Капиев, он не говорит, а читает текст своей речи, заранее заготовленный. Стенограмма сохранила оттенок с трудом сдерживаемого волнения оратора и ощущение тщательной обдуманности каждого его слова.
Умело и энергично ведя расчет с литературными недругами, Капиев не смягчает выражений. Видно, как он стремится до отказа использовать предоставленную ему возможность назвать, наконец, вещи своими именами.
- …По существу, наш ДАПП, да и не только наш, являлся кривым зеркалом РАПП. Если здесь давали по шапке, то у нас просто снимали голову вместе с этой шапкой… Верховодили литературные держиморды, писавшие разве что галиматью вроде пьес Аурбиева, которого прозвали дагестанским Авербахом. (Речь идет здесь об Исмаиле Аурбиеве, непримиримее всех враждовавшем с Капиевым. В те годы он был заместителем председателя ДАПП. - М. Ч.) Это были буквально ходячие резолюции на сцене и протоколы в штанах и юбках. На протяжении одиннадцати картин беспрерывно повторялись "ура", "да здравствует Интернационал", "темп", "буксир", "ударник", "соцсоревнование"…
Капиев, не смущаясь, прибегает к ходячим образам, желая довершить разгром дагестанских рапповцев: "Они, как видите, еще не сложили оружия, еще пытаются вставлять палки в колеса локомотива советской литературы".
Он, конечно, и не предполагает, что через два года тот же самый Исмаил Аурбиев припомнит в своей статье слова, сказанные Капиевым о его пьесе, и предъявит ему более серьезные обвинения.
Пока Капиев, разумеется, не догадывается об этом.
Он стоит, защищенный высокой трибуной, и просит о помощи, о внимании к молодой литературе Дагестана, и подыскивает убедительные слова, стремясь не оставить слушателей равнодушными к ее судьбе: "Мы, замурованные без живой постоянной связи с литературной жизнью центра, часто не знаем, как и за что взяться…"
Не только черты внешней обстановки раскрываются в его речи - понятнее становятся и некоторые свойства его собственной личности, что для нас особенно важно. "Прилитературные люди, ничего не написавшие, восхвалялись за не ведомые никому произведения, брали на себя административные функции руководства литературным движением, нагло лезли на командные высоты, в результате получилось, что те, которые пишут, перестали писать, а те, что не писали, тоже ничего не создали".
К этим полным горечи словам стоит прислушаться внимательней. Почему же те, которые пишут, перестали писать? О чем говорит здесь Капиев?
О тягостной для писателя обстановке, созданной руководителями РАПП, говорили на пленуме многие, в том числе и сами эти руководители, охваченные запоздалым раскаянием. "В чем старые формы работы? - объяснял один из них, М. Чумандрин. - Это прежде всего методы администрирования, попытки обращаться с литературой, как с селедками в бочке какой-нибудь рыботорговец. Успенский в одном из своих очерков говорил, что сейчас мужик идет в город, как вобла. Их трудно видеть, все они одинаковы на вид и на лицо. Мы примерно так и считали, что сейчас в литературу идет много писателей и, как воблу, их трудно различать на лицо. При таком подходе к литературе, к людям, которые ее делают, администрирование является одним из самых существенных методов работы. Это администрирование ставило нас в положение комендантов советской литературы, управдомов или управделами".
А о формах, которые принимало администрирование, особенно выразительно высказался известный в те годы писатель М. Э. Козаков: "Мы бьем, говорили, мы будем бить, ничего, те, кто выдержит, пусть выдержат, те, кто не выдержит, - те не выдержат.
…Мне напоминает такой воспитательный метод охоту на бобра: когда бобра хотят поймать, то его предварительно здорово загоняют для того, чтобы от страха у него появилась седина, и вот эта седина бобра чрезвычайно ценится…"
Понятным становится теперь настроение многих писателей. На этом же совещании выступает М. Пришвин: "Я всегда думал, что я работаю не только для тех читателей, которые существуют, но и для тех читателей, которых еще не существует… И вдруг я начинаю чувствовать, что мне не хочется работать, не из-за чего работать и трудиться".
Это близко к тому, что пытается выразить Капиев, но только отчасти. Творческий темперамент Эффенди Капиева был иным, чем у М. Пришвина или у Булгакова. В те годы ему тоже "не хочется работать", но, может быть, еще и потому, что "прилитературные люди", а не люди, действительно причастные к литературе, берут на себя "административные функции руководства литературным движением". Его оскорбляет это почти лично. Его возмущает, что "командные высоты" заняты недостойными этого людьми.
Юрий Либединский вспоминает о Фадееве тридцатых годов: на одном из писательских собраний вскоре после смерти Горького "кто-то в пылу литературной полемики сказал, обращаясь к Саше: "Мы знаем, Саша, чего ты хочешь! Ты хочешь в нашей литературе заменить Горького!" И Саша отвечал: "Да, я хочу заменить Горького и не вижу в этом ничего такого, что порочило бы меня…" Это чем-то близко к позиции Капиева в начале тридцатых годов, к осознанию им своего места в Дагестане.
Двадцатитрехлетний Капиев, кроме своего давно уже для всех очевидного страстного стремления к творчеству, обнаружил вкус к деятельности иного рода - к непосредственному активному участию в литературной жизни. В эти годы он целиком окунается в организационную и литературно-критическую работу. Отчасти это было вынужденным. В Дагестане остро не хватало образованных людей, знающих к тому же русский язык; писатели, литераторы должны были исполнять самые разнообразные функции. В мае 1934 года Капиев пишет в "Дагестанской правде": "При малочисленности культурных сил и при колоссальных потребностях в этих силах писателю буквально некогда заниматься литературой. Ему поручают составление учебников, его мобилизуют на переводы партийно-советских решений, он обязан корректировать рукописи Даггиза и т. д., и т. п. Не считая его основной работы, он либо педагог, либо редактор газеты, либо зав. учреждением, председатель колхоза и т. д.".
В эти годы - 1931–1935 - Капиев, пожалуй, больше думает о всевозможных проблемах развития дагестанских литератур в целом, чем об осуществлении своих собственных творческих планов. Это время не оставило почти совсем следов его прозаической работы - за исключением многочисленных переводов в газетах и в разных им же самим составляемых сборниках. 12 мая 1933 года, через полгода после поездки в Москву на пленум, он пишет Шалве Сослани: "Были всякие насущные мелочи - я растерялся и постарел: стал переводить бузовые рассказы и стихи по заказу, написал несколько слабеньких статеек в местную печать, составил четыре сборника национальных поэтов и писателей… Словом, начал халтурить.
За это время из "своих" ничего у меня не получилось - так обидно, черт возьми!
Ваше письмо пришло совсем неожиданно. Я не думал, что в Москве кто-либо запомнил мое имя да еще придает ему какое-то значение…"
Правда, ни на один день почти не прерывается его интенсивная работа над записными книжками (современники не представляли его без книжечки в руках, куда он заносит карандашом горскую пословицу, удачную фразу и т. д.). Накапливается материал, обдумываются замыслы будущих работ - повесть о Шамиле, пьеса о гражданской войне, - так никогда и не осуществившиеся.
Несомненно, он все время порывается написать что-то законченное. В 1933 году в 1-м номере журнала "Штурм", на подготовку которого Капиев потратил столько сил, обещаны - в следующих номерах - его "Дагестанские новеллы". Но нет ни новых номеров журнала, ни этих новелл Капиева.
Литературный авторитет его по-прежнему непререкаем. Но его молчание в эти годы почти нарочито, оно бросается в глаза. Однажды он пытается даже объяснить его и обосновать:
"Неужели вы думаете, что я до сих пор не мог написать и издать в Даггизе 2–3 книжонки? У меня все-таки опыт есть, я мог бы быть тоже среди признанных в нашем масштабе писателей. Но я не издаю потому, что я считаю, что мои произведения еще незрелые и ничего не дадут читателю. Это будет излишняя халтура, которая только еще больше наводнит рынок, и без того наводненный ею.
Я не хочу сдавать их туда и правильно делаю. (Голос из президиума: "Боишься?") Боюсь или не боюсь - я предъявляю к себе большие требования и хочу выступить с оформившимся, зрелым лицом…" Это сказано в июне 1934 года на первом съезде писателей Дагестана. Какой накал скрытого честолюбия, страстной мечты о будущей победе в этих словах о больших требованиях и о писателях, "признанных в нашем масштабе"! Ему не нужно такого признания.
Но быть "признанным в нашем масштабе" критиком и литературным деятелем Капиев согласен. Мало того - он сознательно к этому стремится.
Критика во многих отношениях выступает сейчас на первый план для будущего писателя Эффенди Капиева. "Несомненно, товарищи, что победу на литературном фронте организует критика", - заявляет он на съезде писателей Дагестана. (Любопытна сама терминология, к которой он прибегает, ходовая терминология времени.) Сам он, конечно, хочет быть там, где организуется победа. "Вопрос о критике самый назревший и стержневой вопрос развития дагестанских литератур… Будем называть вещи своими именами - здесь критика, за редким исключением, пустое место". Критика кажется Э. Капиеву единственным средством повысить общую культуру дагестанского писателя, связать его с литературной жизнью "центра", преодолеть провинциальность литературной работы. То, что ясно осознавалось формирующимся писателем для себя, сейчас же переносилось им в выступления, доклады, статьи о насущных нуждах литорганизации Дагестана. "Что же получается у нас? Мы, в сущности, бредем ощупью, наши писатели учатся кустарно, так как мы не сумели организовать глубокую творческую учебу. При отсутствии критики, национальные писатели обезличены и оторваны от литературной жизни страны. Многие волнующие сегодня писательскую общественность Союза проблемы часто проходят мимо нас". Это его особенно страшит, ибо для себя лично он уже ясно ощущает необходимость вырваться за границу узкой литературной среды, несформировавшегося литературного процесса, сниженных критериев работы.
И когда в своей речи на первом съезде писателей Дагестана он, обращаясь к нескольким десяткам сидящих перед ним участников съезда - народных поэтов и начинающих писателей, - произносит, почти выкрикивает свой лозунг: "Да здравствует зрелость, и никаких скидок!", то, конечно, эти слова обращены, в сущности, к самому себе. И лишь благодаря его темпераменту, его желанию зажечь, заразить всех своим собственным отношением к писательскому делу слова эти вырвались на поверхность, прозвучали с трибуны, поразили слушателей, всех взволновали - на время - и запомнились навсегда.
Он возмущен тем, что писатели не знают имени Багрицкого; он спорит с теми делегатами съезда, которые говорят, "что сейчас для дагестанской литературы самое главное - это настежь открытые двери перед начинающими писателями, чтобы каждое написанное ими слово печатали бы в Даггизе", и возражает: "Это поведет к паразитизму". Здесь ему и приходится привести в пример собственное принципиальное непечатание - упрямое, требующее немалой выдержки и, конечно, многократно им обдуманное. Он не хочет довольствоваться незрелыми плодами. К тому же его работа над собственными рукописями, требующая сосредоточения, сейчас на втором плане, усилия его в значительной степени отвлечены в сторону.
Здесь вспоминается еще одно выступление на том же пленуме 1932 года. "В последний период была забыта литература, был заброшен станок, - говорил тогда Михаил Слонимский. - При том колоссальном количестве тем… которые стояли перед литературой, люди занимались не литературой, а организационной склокой и организационной борьбой за власть… Шла все-таки квалификация на командира, на организатора, а не настоящего писателя, обладавшего соответствующим мастерством". Это свидетельство непосредственно заинтересованного лица, участника событий, и к словам его можно отнестись с доверием.
Эффенди Капиев и два года спустя, в 1934 году, все так же увлечен повышением своей квалификации "на организатора". Он и мыслит в этих категориях и именно в этих терминах выражает на съезде свои представления о литературном процессе: "И так как мы в бою, так как вокруг нас разворачивается фронт, если пошли говорить образно, и так как наш писатель находится на передовой линии огня, то успех зависит, во-первых, от оперативного руководства штаба, то есть Оргкомитета, во-вторых, успех зависит от командиров литературы, то есть от критиков и, в-третьих, от сознательности самой армии". Такой представляется ему иерархия литературной жизни, и его собственное в ней место находится где-то в непосредственной близости от "командных пунктов".
…И вот июньский день 1934 года на исходе, и Капиев, разгоряченный своей речью и слишком шумной, приподнятой обстановкой последнего дня I съезда дагестанских писателей, сбегает по ступенькам и выходит, наконец, на воздух. Душный махачкалинский вечер не освежает его. Он идет, умеряя быстрые свои шаги, по набережной, по парку, и вялый ветер доносит, наконец, до него несоленую, неморскую, озерную свежесть Каспия.
Юноши двигаются по бульвару группами, медленно, с достоинством, выгнув грудь, с излишним усердием выводя вперед то одно плечо, то другое - идут гоголем, как сказали бы в России. Он проходит мимо - их ровесник, озабоченный, не праздный. Внимательно и осторожно он рассчитывает свою жизнь. По-хозяйски располагается в будущем, совершая обычную для сходных с ним натур и простительную ошибку - ему кажется, что будущее принадлежит ему так же верно и надежно, как прошлое. Каждый ушедший год он мог бы, по слову поэта, окликнуть поименно - и каждый отзовется ему своим собственным голосом. Не только годы, но - дни! Каждый истекший день он может взвесить на ладони, и ладонь его ощутит тяжесть.
Он идет уже по улицам, удаляясь от моря. Вечер набирает силу и выманивает всех из домов - вдохнуть недолгую прохладу. Маленькие дети чинно сидят без штанов на земле, женщины сидят у стен своих домов на корточках, расставив круглые, завешенные темными подолами колени, и руки их взлетают перед самым лицом собеседниц, обозначая кульминацию рассказа. Старики расположились на детских стульчиках с подушками на сиденьях. Подбородком они опираются на посох. И острый, неподвижный их взгляд из-под нависших бровей, из-под тяжелых папах не провожает прохожего, а уставлен в одну и ту же не видную никому точку.
Город засыпал, показалось ему, стоя, сидя, двигаясь. Даже в юношах, переполненных своей молодостью, животной силой, почудилось ему вдруг что-то сонное.
Он идет и вспоминает свою сегодняшнюю речь там, в этой душной комнате, где все сидели в рубашках с закатанными рукавами и крупный пот выступал на молодых, гладких лбах. И только одни народные поэты, сидевшие все вместе, выпрямись, на передних стульях, в своих черных суконных бешметах (от одного взгляда на них пот струями начинал бежать по спине!), в праздничных белых папахах чувствовали себя прекрасно.
Он там заговорил вдруг о предметах отвлеченных, вроде бы не очень подходящих к месту и времени, и сразу вызвал оживление, скрытые улыбки. Для него это была не отвлеченность, а сама реальность, имеющая формы и вязкая на ошупь. В ней увязало все, что ни возьми.
"У нас есть одна азиатская болезнь, - сказал он, - проклятое наследие прошлого, которой заражено большинство наших писателей, в том числе и я, и которая губит дагестанскую литературу и творчество наших отдельных товарищей: болезнь эта - лень. Это звучит как-то философски, но приходится об этом говорить. Я больше чем кто-либо из здесь сидящих знаю практику работы Оргкомитета и могу привести тысячу примеров, когда эта болезнь срывала большие начинания, большую работу. Но избавьте меня от этих разговоров, ибо их было очень много в течение двух лет.