Русские лгуны - Алексей Писемский 2 стр.


– Да ты, каналья, не только коляску, а одну лошадь на беговых дрожках обеими твоими скверными руками и ногами не остановишь! – прошипел он.

– И так остановлю-с.

– Остановишь? Люди! – Саврасов хлопнул в ладоши.

Вбежали люди.

– Сейчас заложить серого в беговые дрожки. Останавливай! – обратился он к Вакорину.

Тот только уже улыбался.

Лошадь была заложена и приведена к крыльцу. Все гости и хозяин вышли туда.

– Посмотрим, посмотрим! – говорили самолюбиво братья Брыкины.

Вакорин, как обреченный на казнь, шел впереди всех.

– Как же ты остановишь? – спрашивали его некоторые из гостей, которые были подобрее.

– А вот как, – отвечал Вакорин, ложась грудью на дрожки и сам, кажется, не зная хорошенько, что он делает, – вот руки сюда засуну, а ноги сюда! – сказал он и в самом деле руки засунул в передние колеса, а ноги в задние.

– Отпускай! – крикнул он каким-то отчаянным голосом державшему лошадь кучеру.

Тот отпустил. Лошадь бросилась, колеса завертелись; Вакорин как-то одну ногу и руку успел вытащить, дрожки свернулись набок, лошадь уж совсем понесла, так что посланный за нею верховой едва успел ее остановить.

Вакорин лежал под дрожками.

– Вставайте! – сказал подъехавший к нему верховой.

– Немного, проклятая, наскакала – остановил же! – сказал Вакорин и хотел было подняться, но не мог: у него переломлена была нога.

Лет десять тому назад я встретил его в В… совсем уже стариком, хромым и почти нищим. Он сидел на тротуаре и, макая в пустую воду сухую корку хлеба, ел ее. Невдалеке от него стоял босоногий мальчишка и, видимо, поддразнивал его. "Лисичий охотник, лисичий охотник!" – повторял он беспрестанно. Это было прозвище, которое Вакорину дали в городе после первого несчастного с ним случая по поводу лисьей шкуры. Старик только по временам злобно взглядывал на шалуна. Я подошел к нему.

– Что это, Петр Гаврилыч, до чего это ты дошел? – спросил я его.

– Что делать, сударь? Стар стал уж!.. А добрых господ, как прежде было, нынче совсем нет! – отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.

Кого он под "добрыми господами" разумел – богу известно!

III
Кавалер ордена Пур-ле-мерит

Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью. Тут же по зале ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке и пур-ле-мерите. Орден сей Евграф Петрович получил за то, что в чине армейского поручика удостоился великого счастия содержать почетный караул при короле прусском в бытность того в Москве. Раздражающее свойство утра заметно действует на Евграфа Петровича; он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович – чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает, наконец, молчания и останавливается перед священником.

– Вы дядю моего Николая Степаныча знавали?

Священник поднимает на него глаза и бороду.

– Нет-с! – отвечает он с убийственным равнодушием.

– Как же, гвардейского корпуса командиром был, – продолжал Хариков опять как бы случайно. – Да вы знаете, что такое корпусный командир?

– Нет-с! – отвечает и на это священник и, в то же время вытянув из своей бороды два волоска, начинает их внимательно рассматривать.

– Войско наше разделяется на роту, батальон, полк, дивизию и корпус – поняли?

Священник вытянул целую прядь волос.

– Понял-с, – произнес он.

– Ну, а слыхали ли вы, – продолжал Хариков чисто уже наставническим тоном, – что покойный государь Александр Павлович великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича держал строгонько?

Священник отрицательно покачал головой.

– Ну, так это было! – произнес Хариков полутаинственно и полушепотом. – И что значит военная-то дисциплина… – продолжал было он, прищуривая глаза, но в это время в комнату вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и серьезный, и сел тут на стул.

Евграф Петрович употребил над собою все усилие, чтобы продолжать разговор в прежнем тоне.

– И так как великий князь был бригадным, дядя корпусным, я – адъютантом…

– У кого это адъютантом? – перебил его отец.

– У дяди Николая Степановича, – отвечал ему скороговоркой и не повернувшись даже в его сторону Хариков.

– А!.. – произнес отец.

Все очень хорошо знали, что Хариков никогда и ни у какого своего дяди адъютантом не бывал, и сам он очень хорошо знал, что все это знали, но останавливаться было уже поздно.

– Великий князь обыкновенно каждую неделю являлся к дяде с рапортом, – говорит он, стараясь скрыть волнение в голосе, – я, как адъютант, докладываю… Дядя выйдет и хоть бы бровью моргнул… Великий князь два пальца под козырек и рапортует: "Ваше высокопревосходительство, то-то и то-то!.." Дядя иногда скажет: "Хорошо, благодарю, ваше высочество!", а иногда и распеканье. Так не поверите вы, – продолжал Евграф Петрович, обращаясь уж более, кажется, к иконам, чем к своим слушателям, – идет великий князь назад через залу… Я его, разумеется, провожаю… он возьмет меня за руку, крепко-крепко сожмет ее. "Тяжело, говорит, братец Хариков, жить так на свете".

Эти слова священника даже пробрали; он повернулся на стуле и почесал у себя за ухом. В лице отца появляется какая-то злобная радость.

– А как вы с ним кутить ездили? – спросил он хоть бы с малейшим следом улыбки на лице.

– Ездили! – отвечал Хариков, слегка вспыхнув. – С Николаем Павловичем, впрочем, не часто, а все с Михаилом Павловичем… тот любил это… Пишет, бывало, записку: "Хариков, есть у тебя деньги?" Ну, разумеется, пишу: есть, и отправимся, иногда и Николай Павлович с нами…

– А как вас в часть-то было взяли? – спросил отец с дьявольским спокойствием.

– Да, да! – отвечал Хариков, засмеявшись самым добродушным смехом. – Ну, разумеется, молодые люди раз как-то на островах перешалили немного!.. Трах!.. Полиция и накрыла. "Бога ради, говорят, не говорите, что мы великие князья, и окажите, что просто офицеры". Как, думаю, сказать: просто офицеры, ведь квартальный их потянет; а дядя, я знаю, только и говорит: "Попадись уж, говорит, этот великий князь в чем-нибудь, я его два года с гауптвахты не выпущу…" Делать нечего, отозвал квартального в сторону… "Дурак, говорю, ведь это великие князья…" Он как стоял, так и присел на корточки и, разумеется, сейчас же скрылся… я деньги там, какие нужно было, заплатил, и уехали.

– Как вы ехали назад: сухим путем или водою? – спросил отец, как бы не думая ничего особенного этим сказать.

– До Дворцового моста на извозчике доехали, а тут встали, до дворца-то пешком дошли, – отвечал Хариков, как бы не поняв насмешки. – И какая, господи, у государя память была… в последний приезд свой к нам… Ну, разумеется, мы все, дворяне, собрались в зале… Впереди вся эта знать наша… губернатор, председатель, предводитель… я, какой-нибудь ничтожный депутатишко от дворянства, стою там где-то в углу… Он идет, только вдруг этак далеко, но прямо против меня останавливается. "Хариков, говорит, это ты?" – "Я, говорю, ваше величество", а у самого слезы так и льются. Вижу, у него на правом глазу слезинка показалась. "Очень рад, говорит, братец, тебя видеть, только смотри, не болтай много…" – "Ваше величество…" – говорю.

– Это и я слышал! – подхватил вдруг отец.

– Ну, да, вот и вы, кажется, тут были! – обратился к нему Хариков, видимо удивленный этой поддержкой.

– Еще тогда государь поотошел немного, – продолжал серьезно отец, – да и говорит дворянству: "Вы, господа, пожалуйста, не верьте ни в чем Харикову: он ужасный лгунишка и непременно вам на меня что-нибудь налжет".

– О, вздор какой! – произнес со смехом Хариков. – Станет государь говорить.

– Как не вздор! – возразил ему отец. – Я дал тебе три короба нагородить, а ты мне маленький кузовочек не хочешь позволить.

К счастию Евграфа Петровича, в то время вошла матушка. Он поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у ней ручку и осведомился об ее здоровье.

Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшой крестик и едва склонял голову, затем почему-то с особенным чувством пропел: "От юности моея мнози борят мя страсти!" Но когда начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как будто бы держась за шарф, откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил со вздохом: "Любимая стихера государя!"

Мне всего еще раз удалось видеть, уже на смертном одре, этого невинного человека в его маленькой усадьбе, маленьком домике и в маленькой спальне, в которой не было никаких следов здорового человека, всюду был удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте.

Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.

– Вы, вероятно, будете у меня на похоронах? – проговорил он довольно спокойным голосом. – Прикажите, пожалуйста, чтобы крест этот несли перед моим гробом: я заслужил его кровью моею.

Евграф Петрович во всю жизнь свою капли не проливал ни своей, ни чужой крови.

Через неделю он помер. Я долгом себе поставил исполнить его предсмертное желание и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую покойник задолго еще до смерти поспешил для себя приготовить.

"О судьба! – думал я. – Для чего ты не дала этому человеку звезду… Любопытно бы было видеть ту степень нежности, с какою бы он относился к этой высокой награде служебных заслуг".

IV
Друг царствующего дома

Честолюбие так же свойственно женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого женерозного чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видывал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но не обрюзглый еще стан, походка грудью вперед; словом, как будто бы господь бог все ей дал для выражения ее главного душевного свойства.

Мавра Исаевна, как можно судить по ее здоровой комплекции, чувствовала большую наклонность к замужеству; но единственно по своему самолюбию осталась в самом строгом смысле девственницею и ни разу не снизошла до вульгарной любви к какому-нибудь своему брату дворянину, единственною страстью ее был и остался покойный государь Александр Павлович. Когда после 12-го года он объезжал Россию, она видела его в маленьком уездном городке из окон своей квартиры.

– Он проехал в коляске, блистающий красотой и милосердием, и судьба сердца моего была решена навек, – говорила она прямо и откровенно всем.

В двадцать четвертом и двадцать пятом годах Мавре Исаевне случилось быть по делам в Петербурге. Она видела петербургский потоп, видела государя, задумчиво и в грусти стоявшего на балконе Зимнего дворца. Она сама жила в это время на Васильевском острове, потеряв все свое маленькое имущество. Из особенно устроенной комиссии ей было предложено вспомоществование.

– Позвольте узнать, из каких это сумм? – спросила она раздававшего чиновника.

– Из сумм государственного казначейства, – отвечал тот.

Мавра Исаевна сделала гримасу презрения.

– Я подаяние могу принимать только от моего бога и государя, – проговорила она и не взяла денег.

Видела Мавра Исаевна и 14 декабря; на ее глазах (она жила тогда уже в Семеновском полку) солдаты вышли из казарм и возвратились туда. В тот же день вечером (поутру она немножко притрухивала выходить из квартиры) она встретила Орлова, проехавшего с своими кавалергардами. Около этого же времени Мавра Исаевна по просьбе одной своей знакомой ездила к ее дочери в Смольный монастырь. Начальница его, оказавшаяся землячкой Мавры Исаевны, очень ласково приняла ее и, видя, что эта бедная провинциалка все расспрашивает о царской фамилии, пригласила ее на одно из торжественных посещений Марьи Федоровны. Чтобы лучше было видеть, она поставила Мавру Исаевну около главного входа, через который императрица должна была проходить. Мавра Исаевна поклонилась государыне глубоко, но с достоинством; та, по обычной своей любезности, отвечала ей доброй улыбкой и легким наклонением головы.

Все эти случаи, не особенно знаменательные, подействовали, однако, странным образом на воображение пятидесятилетней девицы: она стала считать себя окончательно связанною с царствующим домом и, проживая потом лет тридцать в деревне, постоянно держала около себя воспитанниц, которых единственною обязанностью было выслушивать различные ее фантазии на эту тему; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно Мавра Исаевна называла их, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным удовольствием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и, наконец, они начинали делать своей благодетельнице такие грубости, что она поневоле должна была расставаться с ними. В последние годы жизни Мавры Исаевны пошло еще хуже. Из соседних дворянок, приказничих, мещанок жить к ней никто даже и не шел.

Она принуждена была входить в переписку с начальницами разных монастырей, приютов, ездить к ним, подличать перед ними, делать им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника; но и тут счастья не было: первый взятый ею отпрыск вдруг оказался в таком положении, что Мавра Исаевна, спасая уже свою собственную честь, поспешила ее отправить поскорее обратно в заведение.

Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян богомолка Фелисата Ивановна. Мавра Исаевна сама про нее говорила, что эту девицу ей бог послал. На глазах автора Фелисата Ивановна в глухую полночь, в тридцать градусов мороза, бегала для своей благодетельницы в погреб за квасом; и подобная привязанность оказалась потом непрочною: чрез какой-нибудь год стало заметно, что между Маврой Исаевной и Фелисатой Ивановной пошло как-то нехорошо.

Раз мы ужинали. Тетушка с своей обыкновенною позой, я – всегда ее немножко притрухивающий, и Фелисата Ивановна. Последняя сидела с крепко сжатыми губами и с неподвижно сложенными руками; есть она давно уже ничего не ела ни за обедом, ни за ужином.

– Славный хрусталь! – имел я неосторожность сказать.

– Да, это хрусталь петербургский! – отвечала Мавра Исаевна, кинув почему-то взор презрения на Фелисату Ивановну. Слова Петербург, петербургский всегда поднимали в ней самолюбие и как будто бы давали шпоры этому ее чувству.

– У меня бы его было человек на сто, как бы не эта госпожа, – прибавила она, указывая уже прямо глазами на Фелисату Ивановну.

Тонкие губы той еще более сжались.

– Я, кажется, у вас еще ничего не разбила! – возразила она тихо, шипящим голосом.

– Ты разбила у меня то, что дороже было для меня всего в жизни, – стакан, который подарила мне императрица Мария Федоровна.

– Какой уж это стакан императрицы – стаканишко какой-то!

Мавра Исаевна вся побагровела.

– Молчать! – крикнула она.

Фелисата Ивановна действительно разбила какой-то стаканишко, на котором была отлита буква М и который Мавре Исаевне вдруг почему-то вздумалось окрестить в подарок императрицы.

– Как то случилось, – продолжала она, обращаясь с некоторою нежностью ко мне, – тогда я познакомилась в Петербурге с генеральшей Костиной. "Марья Ивановна, говорю, на что это похожи нынешние девицы? Где у них бог?.. Где у них манеры? Где уважение к старшим?" – "Душенька, говорит, Мавра Исаевна, позвольте мне слова ваши передать императрице". – "Говорите", – говорю. Только вдруг после этого курьер ко мне, другой, третий: "Императрица, говорят, желает, чтобы вы представились ей…" Я еду к Костиной. "Марья Ивановна, говорю, я слишком высоко ставлю и уважаю моих государей, чтобы в этом скудном платье (Мавра Исаевна при этом взяла и с пренебрежением тряхнула юбкою своего платья) явиться перед их взоры!" Но так как Костина знала весь этот придворный этикет, "Мавра Исаевна, говорит, вы не имеете права отказаться, вам платье пришлют и пришлют даже форменное". – "А, форменное – это другое дело!"

Я нарочно закашлял, чтобы скрыть свои мысли.

– Какое же это форменное? – спросил я.

Мавра Исаевна прищурила глаза.

– Очень простенькое, – отвечала она, – черное гласе, на правом плече шифр, на рукавах буфы, опереди наотмашь лопасти, а сзади шлейф… Генеральша Костина тоже в гласе… на левой стороне звезда, на правой лента через плечо… Императрица приняла нас в тронной зале, стоя, опершись одной рукой на кресло, другой на свод законов. "Вы девица Исаева?" – "Точно так, говорю, ваше величество". Она этак несколько с печальной миной улыбнулась. "Скажите, говорит, за что вы порицаете моих детей?" (Она ведь всех воспитанниц своих заведений называла детьми, и точно что была им больше чем мать…) "Ваше величество, говорю, правила моей нравственности вот в чем, вот в чем, вот в чем состоят". Императрица пожала плечами. "Но как же, говорит, скажите, как вы могли так хорошо узнать моих девиц?" – "Ваше величество, говорю, мне нельзя этого не знать, я имею тут дочь… Мне, как матери и другу моей дочери, нельзя этого не знать".

– Какой дочери? – воскликнул я.

У Фелисаты Ивановны ее тонкий рот раскрылся почти до ушей.

– Да, дочери, – отвечала Мавра Исаевна спокойно.

– Кто же отец вашей дочери? – спросил я.

– Странно спрашивать, – отвечала Мавра Исаевна.

На этом месте Фелисата с умыслом или в самом деле не могла удержаться, но только фыркнула на всю комнату.

Мавра Исаевна направила на нее медленный, но в то же время страшный взор.

– Чему ты смеешься? – спросила она ее каким-то гробовым тоном.

Фелисата Ивановна молчала.

– Чему ты смеешься? – повторила Мавра Исаевна тем же тоном.

– Да как же, матушка, какая у вас дочь! – отвечала, наконец, Фелисата Ивановна.

– А такая же… костяная, а не лычная, – отвечала Мавра Исаевна по-прежнему тихо, но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы. – Я моих детей не раскидала по мужикам, как сделала это ты!

Фелисата Ивановна покраснела. Намек был слишком ядовит, она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку.

– Не было, сударыня, у меня никаких детей, – возразила она, – и у вас их не было… Вы барышня… Вам стыдно это на себя говорить.

– А вот и было же!.. На вот тебе! – сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш.

Назад Дальше