– Mais, mon cher! – воскликнул Дмитрий Дмитрич. – Дружба, я полагаю, все-таки должна выражаться со стороны женщин скорей самоотвержением, чем тиранией. Она, наконец, хочет войти во весь порядок моей жизни, заставить там меня пить чай или нет, держать в доме таких людей, а не других; этого нельзя. Назар! – крикнул он затем сладким голосом. – Дай мне сигару!
Назар, сидевший на козлах рядом с кучером, вынул из-за пазухи сигару, сам закурил ее и подал барину. Дмитрий Дмитрич взял и с наслаждением стал попыхивать из нее дымом.
– У человека вашего физиономия совсем не русская! – заметил я ему.
– Да, il est… je ne sais pas pour sur… армянин, или грузин, или черкес – не знаю… но превосходный человек… чудо… это мой эконом, нянька, мамка моя! – И затем Дмитрий Дмитрич опять стал с наслаждением попыхивать.
– Encore un mot об Доминике Николаевне, – начал он, – tout le monde dit, que je suis son amant….
Я улыбнулся.
– Mais се n'est pas vrai. Я люблю изящное в природе, в картине, в поэзии, в мужчине, в женщине. Но Доминика Николаевна каким образом может быть отнесена к изящному?
– Какое же, собственно, ваше чувство к ней? – спросил я. По молодости моих лет я любил тогда потолковать о психологической стороне человека и полагал, что люди так сейчас и скажут в этом случае правду.
– Чувство простого уважения, – отвечал Дмитрий Дмитрич, – которое я имею ко всякой женщине, равной мне по воспитанию и по положению в обществе; это – результат моих привычек. Я – человек, порядочно воспитанный, и чувство вежливости всосал с молоком моей матери.
На этих словах мы уже подъезжали к перекрестку, на котором должны были разъехаться; я попросил остановиться и выпустить меня.
– Adieu, cher ami, – сказал Дмитрий Дмитрич, пожимая мне с нежностию руку. – Назар, пересядь ко мне в экипаж! – крикнул он потом.
Назар пересел, и я видел, что Дмитрий Дмитрич прилег ему на плечо, как бы желая вздремнуть. Поехали. Утро между тем совершенно уж наступило. Пара моих лошадей после поворота, узнав дорогу домой, побежали быстрей, на меня подуло свежим ветром; с реки подымался густой туман росы; выкатившееся на горизонте солнце было такое чистое, на деревьях, на траве блестели крупные капли росы – все это было как-то молодо, здорово и полно силы, и как вся эта простая природа показалась мне лучше изломанных людишек, с их изломанными, исковерканными страстишками!
Когда я дописывал эти последние строчки, мне сказали, что приехал старик кокинский исправник и желает меня видеть.
– Боже мой, – воскликнул я в восторге, – его-то мне и надо! – и пошел навстречу гостю.
Старик очень постарел, сделался совсем плешивый, глаза у него стали какие-то слезливые, но говорун, как видно, оставался по-прежнему большой.
– Скажите, пожалуйста, – начал я, усаживая его, – живы ли ваши соседи, Доминика Николаевна и знаменитый Дмитрий Дмитрич?
– Он помер, а она еще жива.
– Что ж, страсть их все продолжалась?
– Как же-с, до самой смерти его все путались, ссорились и мирились, видались и не видались.
– Он, однако, мне сам говорил, что не был ее любовником.
– Нет-с, не был; людишки вот ихние часто тоже бегали к нам и сказывали, что она, как они выражаются, одной этой сухой любовью его любила… он ведь в этом отношении, вы слыхали, я думаю…
– Ну да, из-за чего же он-то?
– Из-за денег больше, надо полагать, говорил и делал ей эти разные комплименты. После ссоры, бывало, помирятся, он станет перед ней на колени, жесты этакие руками делает, прощенья в чем-то просит – умора! Неглупые были оба люди, а уж какие комедианты и притворщики, боже упаси!.. Перед смертью Дмитрия Дмитрича любимый камердинер его обокрал, все, какие там были у него деньжонки, перстеньки, часы, ковры, меха – украл и бежал, так что уж он и не разыскивал. Доминика Николавна перевезла его к себе, на ее руках он и помер; пишет мне: "Помогите, говорит, похоронить моего друга!" Приехал я к ней, сидит она на диване, глаза представляет как у помешанной, и все точно вздрагивает. "Сама, говорит, смерти хочу!" – а форточки, заметьте, не позволяет отворить: простуды боится. Покойник промеж тем лежит в зале; я скорей, чтобы его в церковь стащить; только мы, сударь, подняли гроб, она и вылетает. "Куда вы, говорит, моего ангела уносите? Не пущу, не пущу!" – и сама уцепилась за гроб и повисла. "Ах ты!" – думаю. "Хорошо, говорю, ребята, оставьте!" Оставили ей гроб, а сам ушел. Посидела она этак, целый день, однако, высидела, но видит – невтерпеж, опять шлет за мной.
– Унесите, – говорит, – теперь – можно.
VII
История о петухе
– Вот мы с вами вчера насчет комедиантов говорили, – начал старик Шамаев, пришедши на другой день ко мне обедать. – Становой у меня был, такой тоже актер, что какую, кажется, роль только хотите, он может разыграть перед вами; родом он был из хохлов, по фамилии Карпенко, и все это, знаете, в каждом слове, в каждом шаге своем делал лицемерство. Определяясь на службу, в стан приехал в самый храмовой праздник, народу собралось почти что со всего уезда. Не заходя никуда, господин Карпенко прямо в церковь и тихим голосом подзывает к себе церковного старосту. "В какую, говорит, икону народ больше веры имеет?" – "Феодоровской престол-то", – отвечает ему мужик. Он сейчас помолился перед этой иконой и первый ей свечку поставил. После обедни зашел в другое наше собрание – в кабак; пьяных там, как поленьев, по углам валяется. Вместо того чтобы велеть их подобрать, еще ободрил: "Пейте, говорит, православные: рабочему человеку выпить надо!" По лавкам потом пошел, к каждому торговцу с поклоном и приговором: "В честь и в деньги торговать!.." – и так дальше пошло: тихо, смирно, ласково, только никто что-то этому не верит. Ни одного безмена у торговцев не оставил, чтобы не оглядеть, клейменый ли он, да еще подсылы делает, верно ли продают. Где мертвое тело поднимут, точно стопудовая гиря свалится на селенье; сидит-сидит, пока пятидесяти, ста рублей не сдерет с мужиков; да потом их же соберет в сборную, прямо поднимет у них перед глазами с полу соринку: "Вот, говорит, мне чего вашего не надо". Те после и говорят: "Что, наши деньги-то он хуже соринки, что ли, полагает?" Слышу я все это, вызываю его к себе, говорю ему, вдруг он заплакал: "Слезы, говорит, мой ответ!" – "Ах, боже ты мой, думаю, мужчина, в кресте военном, плачет, что такое это?" В другой раз губернатор на него на ревизии напустился: "Почему, говорит, вас все не любят?" – "Мнителен, говорит, ваше превосходительство, я очень по службе!.. И себя мучу и другим не угождаю!" А губернатор, заметьте, сам был премнительный человек, и поверил ему… Это вот, изволите видеть, он – тихий, а то и строгим, крикуном иногда прикидывался. Едет он раз мимо одного села богатого, тысячи две душ… и только еще, знаете, в околицу-то въехал, закричал, загайкал… Сотские были народ наметанный, сбегаются, видят: сердит приехал! Прямо входит он в сборную и обращается к одному из них:
– Какое, – говорит, – было в селенье происшествие?
– Никакого, – говорит, – ваше благородие!
– Как никакого? Ах ты, – говорит, – земская полиция! – Трах его по зубам.
К другому сотскому – тот этак из рыжих, плутоватый случился.
– Какое? – говорит.
– Было, ваше благородие, Иван Петров там у Николая Михайлова, что ли, петуха зарезал!
– Позвать, – говорит, – Николая Михайлова!
Приходит мужик.
– Здравствуйте, – говорит, – батюшка!
– Здравствуй, – говорит, – братец; все ли у тебя в доме благополучно?
– Все, батюшка, кажись, слава богу.
– Погляди-ка на образ!
Смотрит мужик.
– И не совестно тебе и не стыдно? Не отворачивай глаз-то, нечего!..
– Да что мне, сударь, отворачивать!
– Как что, а черный-то петух где?
Мужик, знаете, и рассмеялся.
– Подлец Ванька, – говорит, – надругатель, зарезал!
– А объявил ты о том земской полиции?
– Что, сударь-с, – говорит, – объявлять!..
– Как что?.. У тебя сына зарежут, ты скажешь: что объявлять!..
– Батюшка! – говорит мужик удивленный. – Разве сын и петух все одно и то же?
– Одно и то же! Прочтите, – говорит он это писарю уж своему, – статью, где сказано, что совершивший преступление и покрывший его подвергаются равному наказанию!
Прочитали мужику; стоит он разиня рот. Сотские между тем шепчут ему:
– Видишь, – говорят, – сердит приехал; поклонись ему червонцем!
Поклонился мужик – освободили.
– Ну, теперь, – говорят, – убийцу давайте.
Приводят мужика; бойкий такой был, и прямо к руке господина станового.
– Прочь! – крикнул тот на него. – От тебя, – говорит, – кровью пахнет!
Отошел мужик.
– Как, – говорит, – ты смеешь производить дневной грабеж с разбоем?
– Я, – говорит, – сударь, никого не грабил!
– Как никого? А петух Николая Михайлова где?
– Николая Михайлова петуху, – говорит мужик, – я завсегда голову сверну – он у меня все подсолнечники перепортил!
– Ну так, – говорит ему Карпенко, возвысив уже голос, – я тебе прежде голову сверну. Эй! Колодки!
Струсил и тот парень; сотские и ему шепчут:
– Видишь, – говорят, – сердит; поклонись красненькой!
Стал мужик кланяться, так еще не берет господин становой. Он в ноги ему повалился: "Возьми, батюшко, только!" Принял.
Я после услыхал это; приезжаю, спрашиваю мужиков:
– За что, – говорю, – дураки, вы деньги ему давали?
– Да что, батюшка, – говорят, – сами видим, что одно только его надругательство над нами было, только то, что горячиться он очень изволил, как бы и настоящее дело шло… Думаешь: прах его возьми, лучше отступиться!
Слушая Шамаева, я предавался довольно странным мыслям: мне казалось, что и он все это лжет и выдумывает для моей потехи. "Да, старичок, – думалось мне, – и ты сумеешь разыграть сцену, какую только захочешь…" Наконец, сам-то я… автор? Правду ли я все говорю, описывая даже этих самых лгунов?
VIII
Красавец
Народы дикие более всего ценят в человеке силу, ловкость и красоту физическую; народы образованные… нет, впрочем… и народы образованные очень ценят это: кто не помнит того времени у нас, когда высокий рост, тонкая талия и твердый носок делали человеку карьеру? Даже в высокопросвещенной Европе Леотар любим и почитаем женщинами. Весьма многие дамы, старые и молодые, до сих пор твердо убеждены, что у красивого и статного мужчины непременно и душа прекрасная, нисколько не подозревая в своем детском простосердечии, что человек своим телом так же может лгать, как и словом, и что весьма часто под приятною наружностью скрываются самые грубые чувственные наклонности и самые низкие душевные свойства.
На эту тему нам придется рассказать очень печальный случай.
Наступали уже сумерки… В воздухе раздавался великопостный звон к вечерне; но была еще масленица, и вокруг спасовходского монастыря, в губернском городе П…, происходило катанье. В насмешке над уродливостью провинциальных экипажей столько моих собратьев притупило свои остроумные перья, что я считаю себя вправе пройти молчанием этот слишком уж опозоренный предмет и скажу только, что во всем катании самые лучшие лошади и сани были председателя казенной палаты (питейная часть, как известно, переносящая всегда на своих жрецов самые благодетельные дары, была тогда еще в прямом и непосредственном заведывании председателей казенных палат). В санях этих сидели две молодые дамы: одна в прекрасной шляпке и куньем салопе, с лицом, напоминающим мурильевских мадонн, в котором выражалось много ума и чувства; другая была гораздо хуже одета, с физиономией несколько загнанной, по которой сейчас можно было заключить, что она гораздо более привыкла слушать, чем сама говорить. Первая была молоденькая жена председателя, а вторая – ее компаньонка. Хорошенькие глаза хорошенькой председательши беспрестанно направлялись в одну из боковых улиц.
– Александр Иваныч выехал не оттуда-с! – проговорила, наконец, ее компаньонка.
Председательша сейчас же перекинула взгляд на ее сторону. К ним подъезжал верхом на карабахском жеребце высокий, статный мужчина, и хоть был в шляпе и статской бекеше, но благородством своей фигуры, ей-богу, напоминал рыцаря. Конь не уступал седоку: около красивого рта его, как бы от злости, была целая масса белой пены; он беспрестанно вздрагивал своим нежным телом… Ему, казалось, хотелось бы и взвиться на дыбы и полететь, и только опытная, смелая рука, его сдерживавшая, заставляла его идти мелкой и игривой рысью.
Господин этот назывался Александр Иванович Имшин. Он подъехал к нашим дамам.
– Хорошо, хорошо – так поздно!.. – говорила председательша в одно и то же время ласковым и укоряющим голосом.
– Я объезжал в поле Абрека; он ужасно у меня сегодня шалил, – отвечал Имшин и ударил коня по шее; тот еще заметнее вздрогнул телом своим и еще ниже понурил голову. – Что ваш муж? – спросил Имшин.
– Спит! – отвечала председательша.
Она уже с красивого наездника не спускала глаз.
– Стало быть, покоен? – продолжал тот.
– Он еще ничего не знает. Я буду кататься до самых поздних сумерек и заеду к вам!
Имшин, в знак согласия, мотнул головой; затем, сделав лансаду, повернул лошадь так, что поехал не по направлению катанья, а навстречу ему, и через несколько минут очутился в самом заднем ряду. Там, между прочим, ехала отличнейшая пара лошадей в простых пошевнях, в которых сидела толстая женщина в ковровом платке с красно-багровым лицом и девочка лет тринадцати – четырнадцати, прехорошенькая собой.
– Выехали? – спросил их Имшин ласково.
– Да-с! – отвечала толстая женщина.
– А тебе, Маша, весело? – спросил он девочку.
– Весело-с! – отвечала та с вспыхнувшим лицом.
Имшин дал шпоры лошади и опять стал нагонять председательские сани.
– Уж темнеет! – сказал он.
– Да, теперь можно! – отвечала председательша и не совсем твердым голосом сказала кучеру: – Выезжай!
Кучер выехал и, зная, вероятно, куда ехать, не ожидал дальнейших приказаний и поехал в ту сторону, в которую при начале катанья госпожа его беспрестанно смотрела. Лошади побежали самой полной рысью; Имшин поскакал за ними. Молодой человек этот, будь он немножко не то, далеко бы ушел: еще в корпусе, при весьма ограниченных способностях, он единственно за свою красоту предназначен был к выпуску в гвардию; но в самом последнем классе, в самое последнее время, у него вышла, тоже по случаю его счастливой наружности, история с одним мужем, который хотел его вышвырнуть в окно, а Имшин его вышвырнул, и, как молодым юнкером ни дорожили на службе, однако послали на Кавказ; здесь он тоже, говорят, опять по решительному влиянию жены полкового командира на мужа, получил солдатского Георгия, офицерский чин, шпагу за храбрость и вышел в отставку. Как большая часть красивых людей, Имшин говорил мало, а больше своею наружностью и позами, к нему идущими, старался себя запечатлеть в душе каждого. Губернские дамы принялись в него влюбляться, как мухи мрут осенью, одна за другой, беспрерывно. Молоденькая жена председателя, Марья Николаевна Корбиева, прелестнейшее существо, в первое же отсутствие мужа в Петербург впала с ним в преступную связь. Искания со стороны Имшина в этом случае были довольно непродолжительны; он несколько балов потанцевал с этой милой женщиной исключительно, а потом, в один из безумно шумных вольных маскарадов, они как-то очутились вдвоем в довольно отдаленном углу. У Имшина случайно поднялся рукав фрака, и оказалось, что на руке у него был надет браслет.
– Это у вас браслет? – спросила председательша, сгораемая каким-то внутренним огнем.
– Браслет.
– Женщины?
– Да.
– И дорог вам по воспоминанию?
– Очень.
Председательша надулась.
– Хотите, я его сниму для вас?.. – несколько протянул Имшин.
– Для меня?
– Да! Если только вы полюбите меня за это.
Имшин был очень смел с женщинами.
– Ну, снимите! – ответили ему.
Имшин снял браслет и подал его председательше.
– Я не имею на него права, – сказала она, отстраняя от себя браслет рукою.
– В таком случае я его выброшу в окно…
И Имшин встал, отворил форточку у окна и выбросил в нее браслет.
Внутренний огонь председательши выступил у ней на личико, осветил ее глазки, которые горели, как два черные агата.
– Когда ж доказательства вашей любви? – спросил Имшин.
– Когда хотите.
– Сегодня я могу к вам заехать?
– Нет, это слишком будет заметно для людей.
– Ну, так завтра?
– Хорошо.
Имшин встал и отошел от председательши. Через полчаса она уехала из маскарада. От переживаемых ощущений с ней сделалась такая лихорадка, что она едва имела силы сесть в карету.
Последнее время страсть ее к своему избранному возросла до размеров громадных: она, кажется, только и желала одного, чтобы как-нибудь сесть около него рядом, быть с ним в одной комнате; на вечерах у них, когда его не было, она то и дело взглядывала на входную дверь; когда же он являлся, она обыкновенно сейчас же забывала всех остальных своих гостей.
– Entrez! – говорил Имшин, ловко соскакивая с лошади и обращаясь к дамам, когда они подъехали к крыльцу его.
Те вышли из саней и стали взбираться по лестнице.
– Лестница моя крута, как Давалагири, – говорил он, следуя за ним.
Внутренность квартиры молодого человека была чисто убрана на военную ногу. В зале стояла цель для стрельбы, в средине которой вставлена даже бритва острием вперед. В гостиной, по одной из самых больших стен, на дорогом персидском ковре, развешаны шашки, винтовки, пистолеты, кинжалы, оправленные в золото и в серебро с чернью.
Имшин, как вошел, сейчас же оставил своих гостей, прошел в кабинет, переоделся там и возвратился в черкеске с патронами и галунами. В наряде этом он еще стал красивее. Между тем компаньонка осталась ходить по зале, а председательша вошла и села в гостиной. Когда она сняла салоп, то очень стало видно, что прелестное лицо ее истощено, а стан, напротив, полон. Имшин осмотрел ее, и во взгляде его отразилось беспокойство.
– Он ничего не замечает еще? – спросил он.
– Нет, – отвечала председательша. – Я нарочно заехала к тебе: научи меня, что мне делать.
Имшин пожал плечами. Склад красивого рта его принял какое-то кислое выражение.