Книжный шкаф Кирилла Кобрина - Кирилл Кобрин 9 стр.


Говорят, что автор был истинным китаефилом и китаезнатцем. Быть может, спорить не буду, Гулик много чего знает. Даже то, что "до установления государства маньчжуров мужчины завязывали длинные волосы узлом и обязательно носили головные уборы и у себя в доме, и за его пределами". Кто же тогда виноват в употреблении в "детективе из жизни средневекового Китая" таких слов и выражений, как "капитальная стена" (с. 25), "философские штудии" (с. 35), "туалетный столик" (с. 99)? Кто был автором идиотической (если речь все-таки о средневековом Китае) фразы: "Информация людей Фэна о пребывании молодого ученого на острове во многом проясняет картину"? Роберт ван Гулик? А. Кабанов? Пастиш – один из самых тонких и скрупулезных жанров. Это вам не ощущения от поедания мухоморов описывать…

Валерий Нугатов. Недобрая муза. М.: Автохтон, ММ. 60 с.

Великолепно изданная, превосходно, тонко оформленная поэтическая книга весьма мною уважаемого прозаика Валерия Нугатова действительно не очень добра. Прежде всего потому, что не "щедра". В книге очень много пижонства (что само по себе неплохо), но на нем одном (пижонстве) полноценную книгу не сделаешь. Пижон – это потенциальный денди, только тем он и интересен. Можно сколько угодно мыть ботфорты шампанским, но без осанки Браммеля ты навеки останешься пижоном. Нет ничего хуже, чем состарившийся пижон – этот полосатый пиджак и глазки побитой собачонки.

Нугатов любит и умеет щегольнуть накокаиненной фразочкой ("Я умру от пружин патефона / в черной спальне, под кружевом дня"), но уже следующую обычно не вытягивает, заканчивая строфу налитой всклянь банальностью ("Листья полого, медного клена / засверкают, о стекла звеня"). Ему явно не хватает дыхания на целую строфу, не говоря уже о стихотворении. Отсюда его склонность к формальной организации стиха (пронумерованная "Иеремиада"), к псевдоустоявшимся формам ("Оливковый Джимми Блюз"). "Дерзкие находки" Нугатова вызывают в памяти почему-то поп-культуру второй половины семидесятых – восьмидесятых: "Sora ga kurai…", сочиненная, видимо, на японском и записанная латиницей, подозрительно напоминает песню группы "Queen" с альбома 1976 года, в которой было тоже нечто японское: "Тео torriate konomamo iko…". "Замшевый клитор" написан в тщетной попытке сочинить новую, сюрреалистическую "Песнь песней": читая его, я вспоминаю бесконечные самодеятельные стихи эпохи советской рок-революции. В те времена Сальвадора Дали считали художником.

Мне почти нравится эта книга.

Окрестности: Сб. четвертый. М.: Автохтон: Содружество "Междуречье", 2000. 220 с.

В четвертом выпуске альманаха "Окрестности" 31 автор. Среди них есть хорошие. Довольно много удачных текстов. Довольно много и неудачных. Превосходный рассказ Николая Байтова "Альтернатива Фредгольма". Хороший рассказ Льва Усыскина "На войне". Плохие стихи Дмитрия Воденникова. Дурацкая проза Данилы Давыдова. Хотя, в сущности, Данила Давыдов – хороший прозаик, а Дмитрий Воденников – хороший поэт. Самое ужасное, что это ничего не меняет в альманахе.

Я просто перестал понимать, зачем сейчас делают литературные альманахи. Издательство "Автохтон" печатает книги, в том числе и тех авторов, которые представлены в "Окрестностях". Книги других авторов печатают другие издательства. Если не печатают сейчас, то напечатают потом, я уверен. Никакого нового качества, будучи собраны под одну обложку, эти тексты этих авторов не создают. К одному поколению авторы не принадлежат: самому старшему из них 49 лет, самому младшему (самой младшей) – 22. У одних много публикаций, у других – мало. Эстетически авторов не связывает почти ничего (или просто ничего). Может быть, все дело тут в названии "Окрестности"? В том, что в окрестностях любого русского города много чего можно найти, если хорошенько побродить-поискать? Что альманах – это "стол находок"? Кстати, хорошее название для альманаха. Или уже было такое?

Восьмая книжная полка

Эдуард Багрицкий. Стихотворения и поэмы / Сост. Г. А. Морева, вступ. ст. М. А. Кузмина, послесл. М. Д. Шраера. СПб.: Академический проект, 2000. 304 с.

"Какая рыба в океане плавает быстрее всех?" – вопрошал Борис Гребенщиков в песне примерно 18-летней давности. В поэтико-ихтиологическом дерби бедный карась Олейникова на целый корпус обошел закованного в бронзу cyprinus carpio Багрицкого. Впрочем, цена победы и поражения оказалась одинаковой: карась финишировал в жареном виде, а карп приплыл к столу дымясь, "с пушистой петрушкой в зубах". Сейчас, после затянувшегося на целое тридцатилетие обжорства за поминальным столом обэриутов, олейниковская рыбка обглодана до последней косточки. В багрицком монстре еще есть чем поживиться.

Том Багрицкого в "Малой серии" "Новой библиотеки поэта" вышел как нельзя кстати. Общий ренессанс советского всего, увы, не коснулся главного: потрясающих поэтов, обычно проходящих по романтико-революционному ведомству. Некоторые попытки вспомнить Багрицкого и Сельвинского, Асеева и Тихонова, впрочем, предпринимались – достаточно сослаться на содержательную статью Валерия Шубинского в прошлогоднем "Октябре", своего рода альтернативную концепцию истории советской поэзии. Но историко– (национально-, политико-)культурный контекст заслоняет истинную поэтическую ценность множества стихов, написанных на родине в 30-50-е годы и (что весьма важно) глубочайшим образом повлиявших на последующие поэтические поколения, вплоть до нынешних двадцатилетних. Как бы потом лауреаты не отнекивались от юношеской любви к Слуцкому или Луговскому. Не говоря уже о Багрицком.

Книге, выпущенной "Академическим проектом", предпослан остроумный издательский ход – она начинается со статьи Михаила Кузмина 1933 года. Читатель, поленившийся полистать оглавление – слишком нетерпеливый или просто неопытный, – принимает кузминские рассуждения за "проникновенные слова" современного темпераментного филолога: "Убедительность и неопровержимая искренность в стихах Багрицкого кроме их чисто поэтических достоинств (умение находить простые и значительные слова, доходчивые определения, волнующие и прямые ритмы) обусловлены тем, что убеждение и мышление у него переходит в эмоции и только тогда формируются произведением искусства". Сомнения появляются лишь на третьей странице введения – автор вдруг заговорил от первого лица: "Я говорю не об общепринятой морали…"; окончательно же подвох открывается несколькими строчками ниже: "Лестное и стеснительное преимущество!". Так филологи не пишут, даже в минуты самого сильного волнения. Ленивец заглядывает в конец статьи и читает: "М. Кузмин".

Перу Багрицкого принадлежит несколько несомненных шедевров отечественной поэзии. В целом, "Юго-Запад" несколько перехвален. "От черного хлеба и верной жены…" будто сочинено Мандельштамом на спор. Хваленая одесская знойность несколько истерична – хотя это зависит уже от геопоэтических склонностей читателя. "Контрабандисты" вдруг стали неожиданно актуальны. Лучшее в этой книге – базарное безумие "Встречи", – теперь ясно, что именно оно аукнулось в елисеевских гастрономических страстях Рейна.

Эту прекрасную книгу не испортила даже чудовищная в своей упрямой нелепости статья Максима Шраера "Легенда и судьба Эдуарда Багрицкого". А могла бы.

Уильям Берроуз. Дикие мальчики: (Книга мертвых) / Пер. М. Залка и Д. Волчека. Тверь: Koionna Publications, 2000. 290 с.

Берроуз тоже был из романтиков – как Багрицкий. Как и автора "Думы про Опанаса", его болезненно влекли к себе: еда, животные, казни, оружие. Он тоже проповедовал спиритуальную революцию, только, в отличие от Багрицкого, обряженную не в классовую униформу полит – грамотного путейца, понятливого матросика, а в богемное тряпье анархиста-гомосексуала. Не буду поминать здесь разного рода дискурсантов, которые трактуют большевицкую революцию как заговор латентных гомосексуалистов, ненавидящих жизнь. Предположу лишь, что Берроузу понравилась бы как сама идея "смерти пионерки", так и удивительно двусмысленные строки Багрицкого:

Ты пионер – и осенний воздух
Жарко глотаешь. На смуглый лоб
Падают листья, цветы и звезды…

Роман Берроуза называется "Дикие мальчики". Подзаголовок – "Книга мертвых". Как и многие его сочинения, она – коллаж разностильно написанных кусков, среди которых попадаются страницы удивительной красоты и тонкости (трудно сказать, кого читателю больше благодарить за удовольствие – автора или переводчиков). Переходом от одного пассажа, от одного обрывка сюжета к другому руководит логика сновидения: внимание несколько расслабленное длинными рядами перечислений (частенько и без знаков препинания) вдруг хватается за какое-то слово реплику во внезапно вспыхнувшем разговоре случайное упоминание и резко наводит фокус в котором уже иная история но как-то связанная с этой неожиданными линками да так что и не понимаешь в старой ты истории или в новой и при чем здесь Одри Фаджи Реджи и Сластосука и почему все так странно но отчетливо происходит…

Берроуз не очень любил американское общество, идею представительной демократии, необходимость продолжения рода. Его – благоприобретенной – Одессой (если опять вспомнить Багрицкого и прочий Юго-Запад) стал Танжер. Этот легендарный (на манер генримиллеровского Парижа) город был выстроен белыми колонизаторами будто специально для того, чтобы в нем резвились записные критики цивилизации белых, певцы смуглых мальчиков и этнических наркозов от болезненного картезианского рационализма. Поучительный урок.

Странные книги издают нынче в Твери.

Сергей Рыженков. речи бормочущего, книга стихотворений. М.: Арго-Риск; Тверь: Колонна, 2000. 56 с.

Воистину. В выходных данных книги Сергея Рыженкова значится "Москва" и издательство (известное своим отважным и бескорыстным литературтрегерством) "Арго-Риск"; перевернешь страницу – а там к златорунному "Арго" добавляется уже известная нам марширующая из города Тверь "Колонна".

Впрочем, назвать книгу Сергея Рыженкова "странной" было бы не совсем верным. На первый взгляд, она – типическая, но есть в этих стихах какая-то тихая новизна, неожиданная интонационная ясность, ехидная усмешка. Нет-нет, не подумайте, что речь идет о стихах столбиками и в рифму, я имею в виду другую "типичность" и другой мэйнстрим, выросший из "второй культуры" баснословных советских времен. Мне трудно нащупать родословную поэзии Рыженкова, но думаю, что фигуры Михаила Еремина, Владимира Эрля, быть может даже Евгения Харитонова – будут в ней не лишними.

Сергей Рыженков – поэт, печатающийся нечасто, я бы сказал, скупо. И "речи бормочущего" отмерены скупо; на самом деле, перед нами – выдержки, отрывки из бормотания (совсем не анонимного, заметьте!), выхваченные почти случайно, почти не глядя, почти автоматически. Поэт – "бормочет", для него самого его бормотание равноценно в любой момент, он бормочет как дышит. Раньше, в романтические времена, поэты пели как дышали. Сейчас поют на MTV.

Если поэту любые моменты его бормотания равноценны, то уж читателю, пардон, нет. Я бы извлек из "речей бормочущего" несколько эпизодов: самому полюбоваться и окружающих порадовать. Цикл "мелочи смерти", посвященный… ну, скажем, смерти Бродского. Стихотворение "1996 февраль", в котором автор демонстрирует удивительный сюжетный трюк:

кэйт моя landlady пригласила в гости свою
русскогоговорящую знакомую
за три недели до ее визита был определен день
29 февраля но накануне мне позвонила малень
кая (в отличие от большой – приглашенной)
марго и очень извинялась что встреча не состо
ится – умер броцкий и большая марго летит в
нью-йорк на его похороны

Отметим в этой корпускуле бормотания:

1. неожиданный перенос в слове "маленькая" – совсем, казалось бы, не обусловленный поэтикой автора: ведь ни размера, ни метра с ритмом здесь быть не может. Это перенос-всхлип, перенос-замирание (как и второй, на слове "состо-ится"), перенос – намек на эмоцию по поводу смерти поэта и, в то же время, намек на самого "броцкого", большого любителя таких переносов, "анжамбманов" (о которых идет речь во втором стихотворении цикла).

2. логику сюжета: поэт (видимо, по гранту, как нынче все почти поэты дышат и бормочут) оказался за границей (из цикла становится ясно – в Англии), живет в доме, хозяйка которого (в лучших традиционных представлениях русских о Западе) сильно загодя, почти как героиня Пруста, планирует визит русскоговорящей знакомой, придавая ему важное ритуальное значение. В заведенный ритуал западного общества врывается вдруг беззаконная комета – поэт, да к тому же русский. Он разрушает светские планы британцев, но не стихами, не приездом, а отъездом в страну мертвых, исчезновением, смертью на другом конце земли. Но ритуал побеждает: вместо визита "большая марго" отправляется на похороны.

Отмечу еще очень точный эпитет: "гражданская: индейцы негры / их тухлый крик" и какой-то волжский, широкий, шапка оземь, размах стихотворения "широкобуеракская".

Владимир Абашев. Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе XX века. Пермь: Изд-во Пермского ун-та, 2000. 404 с.

Не только в Твери живут тонкие и культурные издатели. Пермь славится ими не в меньшей, если не в большей степени. Издательство Пермского университета выпустило любопытнейшую книгу пермского филолога, историка культуры и издателя Владимира Абашева – "Пермь как текст". Текст получился поучительный.

Моду на так называемую "социальную историю" ввел, кажется, англичанин Тревельян. Моду на "историю повседневности" – французские "анналисты". Великий Бродель составил потрясающее описание родной страны под названием "Что такое Франция?" – один из лучших памятников настоящей любви к родине. "Пермь как текст", абсорбировавшая достижения социокультурной истории, кропотливого знания источников вкупе с новейшими дискурсивными практиками, есть истинный (и непревзойденный, как мне кажется, в русской провинции) памятник любви к родным местам, к родному городу. Патриотизм должен быть именно таковым – просвещенным и талантливым.

Для того чтобы правильно понять эту книгу, надо побывать в Перми. К этому городу можно применить слова, некогда сказанные Николаем I по отношению уже к моему родному Нижнему Новгороду: "Природа сделала все, люди же все испортили". Дикий индустриальный центр в оправе одного из восхитительнейших пейзажей России, город почти без культурно-исторического центра, город с одной из худших в России транспортных сетей. Город, в котором (в отличие от того же Нижнего, да и многих других зрелищно более выигрышных провинциальных центров) культурная жизнь буквально кипит, в котором есть энергия, ощущение совершающейся истории.

Впрочем, и история – в прямом смысле этого слова – в Перми была. И богатейшая. Разворачиванию этой истории в текст, точнее, превращению пермского контекста в пермский текст и посвящена книга Абашева.

Краеведение как наука меня всегда удручало своей принципиальной методологической дикостью, желтой от никотина, взъерошенной бородой записного архивиста, засаленными рукавами его пиджака, кисло-сладким запахом обсыпанного крошкой холостяка. Сочинение Абашева – своего рода альтернативное краеведение, европеец с ноутбуком, обставивший знатоков-автохтонов. Такое краеведение нужно ввести как обязательный предмет в вузах.

Книга состоит из двух частей. Первая ("Пермский текст в русской культуре: структура, семантика, эволюция") задает контуры и общие параметры (ширину, глубину, высоту, прочность, материал) пермского историко-культурного мифа. Вторая ("Пермский текст русской литературы XX века") демонстрирует важнейшие части этого самого пермского текста. Дочитав до конца, я, кажется, начал догадываться, почему меня всегда бросало в непонятную дрожь, когда в "Детстве Люверс", в самом начале, я читал про огни Мотовилихи: "Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на том берегу, далеко-далеко: у того не было названия и не было отчетливого цвета и точных очертаний; и волнующееся, оно было милым и родным…".

С. Бернен, P. Бернен. Мифологические и религиозные мотивы в европейской живописи 1270–1700 гг. О том, что знали сами художники. СПб.: Гуманитарное агентство "Академический проект", 2000. 300 с.

Борхес был бы без ума от этой книги; при одном, впрочем, условии – если бы не был слеп. Перед нами – столь любезный сердцу автора "Вавилонской библиотеки" жанр – энциклопедия. Главный источник его вдохновения, стилистических особенностей его прозы, даже логики письма. Если бы еще он мог видеть картины, воспроизводящие сюжеты из этой книги!

От Абдалонима до Ясона с золотым руном, минуя Вертумна и Помону, Молоко Мадонны, Монету, найденную во рту рыбы, Смерть Святого Стефана, Эрихтония, читатель, точнее, листатель, этой книги будет бродить среди отборнейших сюжетов западной культуры. Заглянет сюда и прозаик в поисках повествовательных ходов, тем паче – поэт, не постеснявшийся оснастить свои произведения аллегорическим рядом. Не чужим будет здесь композитор, даже архитектор порой забредет. Только, увы, художники, занятые воспроизводством "актуального искусства" на гранты политкорректных фондов, останутся холодны к мифологическим и религиозным мотивам. У них свой Брак в Кане Галилейской – коитус собаки с куликом.

Книга переведена с английского хорошим русским языком, что – ко всему прочему – делает ее полезным для поколения MTV чтением. Требовать в каждом отдельном случае перевода с языка оригинала – древнегреческого, латыни, древнееврейского, старофранцузского – мне представляется излишним. Не излишним представляется другое: написать два слова об авторах этой компиляции, дать нормальную библиографию и примечания. Издательству, называющему себя "Академический проект", стыдно в "Списке цитируемой литературы" печатать такие определения: "Августин – епископ и теолог, живший в 5 веке" или "Исидор Севильский – испанский епископ, живший в 7 веке, филолог с энциклопедическими знаниями". Видимо, Августин попал в список литературы вовсе не за то, что был епископом, а за то, что сочинил несколько десятков книг, среди них великие "О граде Божием" и "Исповедь". Исидор Севильский – не филолог с энциклопедическими знаниями, а автор одной из первых средневековых энциклопедий, которая называлась "Этимологии". Нехорошо.

Томас Де Куинси. Исповедь англичанина, любителя опиума / Изд. подгот. Н. Я. Дьяконова, С. Л. Сухарев, Г. В. Яковлева. М.: Научно-издательский центр "Ладомир": Наука, 2000. 424 с. (Лит. памятники).

Назад Дальше