По пути Платон вспомнил, что вчера в правом кармане штанов еще до возлияний мялось несколько купюр. Руки были заняты, а ставить ведро или банку на землю, чтобы потом за ними нагибаться, было лень, поэтому до свалки, что на полдороге к колонке, Платон мог только гадать, остались эти самые хрусты или тоже кончились, как и все – незаметно и не вовремя? Потому – если кончились, то совсем труба и непонятно даже, чем позавтракать. А если не кончились, то хватит ли на пузырь и консервы или на что-нибудь одно? И в таком случае – что предпочесть? И выпить и поесть хотелось с одинаковой силой. С одной стороны – с бутылкой он везде желанный гость, и какой-никакой закуски ему за стакан беленькой отвалят. Хотя и за закуску в компании – один-другой стакан нальют, с другой стороны. Не решив дилеммы, Платон доперся до свалки и вытряхнул ведро. Жестянки из-под консервов, рыбьи головы, пластиковые пивные пузыри, пустые сигаретные пачки и целая гора бычков дополнили собой живописный и грустный мусорный пейзаж. В этих горах, говорили, можно было найти все, что угодно, иногда полезное, иногда – жуткое, например, труп изнасилованной девушки или даже ребенка. Здесь царили жестокие законы – свалка была поделена между бандами бомжей, и нарушителя невидимых границ обычно ждала смерть от ножа или куска водопроводной трубы. Хоронили тут же – закапывали под тряпье или строительный мусор. Через неделю-другую от бывшего человека оставался только скелет – сюда приходили кормиться волки, песцы, всякие падальщики, да и крыс было несчитаное множество. Над свалкой кружили чайки, вороны и какие-то другие птицы, названий которых Платон не знал. Пернатые истошно орали и отталкивали друг друга от добычи.
"И в небе, как на земле, – подумал Платон и, спохватившись, полез в карман, – тю…живем, ядрена-матрена!" Платон не верил своим глазам – в ладони жались друг к другу порядочно десяток… так… не меньше сотни, да не… больше…сто двадцать…сто семьдесят рублей!
Это меняло взгляды на жизнь, и оставшийся путь до колонки Платон шел легким шагом, насвистывая веселый мотивчик. Сегодня он был обеспечен, а завтра…да Бог с ним, завтра, как поется в известной песенке. Будет день и будет пища – это Платон усвоил давно, когда только начинал привыкать к мысли, что все кончено, что жизнь раздавила его окончательно и хода в лучшую или хотя бы бывшую жизнь нет. Бывшая жизнь…как часто мы ее ругаем в настоящем, не веря, что может быть и даже обязательно наступит новая, другая, хуже и злее, ничтожней и безысходнее. А потом та самая обруганная и даже не единожды проклинаемая жизнь становилась мечтой, вернуть бы ее – уже счастье. Платона выкинули, обобрав до нитки, из его собственной квартиры почти в центре Архангельска "черные риелтеры" – по отлаженной "классической" схеме. Обещали разменять на меньшую с доплатой, он подписал какие-то доверенности – и раз! – оказался выписанным из своего дома и прописанным уже в этом гадюшнике – без меньшей и вообще без всякой квартиры и, конечно, без всяких денег. Хотя бывалый Шелапут правильно заметил – надо радоваться, что вообще куда-то вселили, а не просто выкинули на улицу, а то и убить могли. Запросто могли, уверял Шелапут, потом на этой самой свалке кормил бы собой крыс. Платон и радовался, во всяком случае – смотрел на мир с интересом, что есть первый признак душевного оптимизма. С того "размена" прошло уже около пятнадцати лет, и он, скуливший поначалу от горя и бессилия, как-то пообвык, пообтерся…и не пропал, хотя был уверен, что вот оно…все, конец. То шабашка какая-то спасала между пенсиями – а в прежней, еще советской жизни Платон честно отработал инженером на разных "ящиках", даже до главного технолога вырос, через то и квартира ему по партийно-профсоюзной линии вышла. То жена бывшая продуктов пришлет – тоже ведь жалостливая нашлась, когда вместе жили, не жалела, высасывала все соки, орала каждый день, что новой работы не ищет, пенсией от нее отняться хочет. А вот поди ж ты – на расстоянии он ее меньше раздражал, что ли, или совестливей стала с годами. Даже дочь, бросившая отца заодно с матерью, а потом бросившая и мать – две змеи в одной банке не ужились, – от щедрот своего второго мужа ему что-то на сберкнижку пересылала, то одолжит кто-то рублей двести на каких-то радостях, то еще что. Платон мог, конечно, и на алименты на дочь подать. Наверное, больше денег вышло бы, но эта мысль не приходила ему в голову – своя кровинушка, мало ли, что было, что накуролесила, какой с бабы спрос, помогает, значит, помнит – и то хорошо. О том, что это не помощь, а подачки для успокоения небольшого зуда от укусов совести, Платон, конечно же, не думал. Принимал их передачи с благодарностью, торжественно озвучиваемой в тостах в компании за поставленной им по такому случаю бутылочкой.
Вода из колонки поначалу пошла мутноватая, но Платон не стал дожидаться чистой и, наклонившись, начал жадно лакать. Посветление и просветление пришли одновременно, и умиротворенный Платон подставил свою банку под прозрачную холодную струю. Конечно, выгоднее было заиметь большую пластиковую канистру, даже две, чтобы не мотаться так часто к "водопою", но Платон любил гулять. Он, конечно, не подозревал о древнегреческой философской школе перипатетиков, размышлявших только на ходу, но повторял их метод – во время прогулки думалось лучше всего. Вот и сейчас, на обратном пути, Платон задумался, да не о чем-нибудь, а о любви.
Сам он так, как в фильмах, с безумными страстями, подвигами и безрассудными поступками, не любил. Встретил скромную девушку на комсомольской стройке в Братске, в рабочей столовой, подсел, потому что других мест не было. На компоте уже были знакомы. Платон до сих пор помнил, как девушка, кокетливо поправив платок, ответила: "Меня Надя зовут. Надежда. Но для тебя – можно Надя". Это вот "для тебя" сразу зацепилось в сознании и повело его дальше уже по новой дороге. Ожидание под окнами женского общежития с полевыми цветочками, пара походов в кинотеатр "Смена", посиделки в кафе "Северянин" и неизбежный ЗАГС. Жили обычно: то дружно, то ссорились, в основном, из-за "несанкционированного" злоупотребления зарплатой на "пивных дружков", как называла его корешей жена, но так…не собачились до потери человеческого облика. А когда родилась дочка Зиночка и Платон, разумеется, стал приносить все деньги домой, то причина для ссор вообще исчезла. Собачиться стали, когда наступили перестройка и свобода предпринимательства. Надя оказалась женщиной хваткой и уже скоро "рулила" кооперативом по производству пластмассовых изделий – стульев для кафе, посуды и прочей мелочи. Но эта мелочь давала вполне крупный доход, и статус Платона в семье начал неуклонно снижаться, пока не сполз на уровень приживальщика. Сначала Платон не отвечал на ворчания обабившейся и заматеревшей жены, в которой уже с большим трудом можно было узнать комсомолку Надю, уходил, если "не по пиву", с какой-нибудь книжкой – а читать он на вынужденном досуге стал много, хотя и бессистемно. Потом стал огрызаться, а когда не помогло – по совету пивных дружков "подправил прическу". Это было не так, чтобы кулаком в глаз, как принято в деревне, но и легкой пощечины оказалось достаточно, чтобы Надя собрала вещи, взяла в охапку дочку и свалила навсегда, как потом выяснилось – на заранее подготовленные позиции. Квартира в другом городе была уже давно куплена и обставлена, и даже сожитель был уже намечен. Платон разом оказался без семьи и без финансовых перспектив. Вкусив пару недель нежданной свободы, он еле-еле вышел из запоя и начал думать – что дальше. Но судьба – если не кряж, то – овраг, и первая же комбинация с разменом квартиры кончилась полудобровольным переездом на Кегоостров. Но странное дело – почему-то с уходом чувства обреченности на его место пришла не злоба, а понимание радости жизни, даже такой, можно сказать, полужизни, и людей, ее населяющих. Платон глядел на все со стороны, как смотрят туристы на берег с палубы речного судна – хорошая погода, красивый пейзаж, люди, снующие по своим делам – это было и близко, но и отделяло от них чем-то, словно забортной водой. Платон научился смотреть несравнительно и отстраненно – на прошлое – из прошлого, на настоящее – из настоящего. И даже на себя, Сергея Васильевича Соломатина, бывшего инженера и главу семейства, он смотрел, как Платон – турист, проплывший желтый пляж, на котором когда-то и сам вдоволь плескался.
– Если бывает любовь, куда она потом исчезает? – задал себе вечный вопрос Платон, не обратив внимания, что задал его вслух.
Если бы его соседи увидели, что он разговаривает сам с собой, подняли бы на смех. Но Платон, крепко держа банку с водой, шел к дому, погруженный в свои мысли, и не замечал, что иногда шевелит губами. Платон понимал, что идеального совпадения в любви не бывает, а если и бывает, то ненадолго – как у поезда с перроном. Нелепо себе представлять только поезд или только вокзал, эти две вещи друг без друга не существуют. Но если один и тот же поезд стоит на одном и том же вокзале, значит, что-то не так, представить себе такое тоже сложно, прикованные друг к другу, обе эти вещи теряют смысл и тоже, значит, существовать не могут. Из этого Платон заключил, что вечной любви быть не может, но главное – так же не может быть вечной нелюбви, а это значит, что на его вокзал когда-нибудь приедет тот самый, нужный поезд, необходимо только набраться терпения. Необходимо также хотя бы по мере возможности любить тех, кто рядом, чтобы не разучиться и быть готовым, когда придет тот самый поезд. Платон усмехнулся сам себе: как это ты себе представляешь – любить Шелапута или Салтычиху или теряющего человеческий облик Артиста? А вот так, опять усмехнулся Платон, если не любить, но хотя бы терпеть, не ненавидеть, как ненавидел всякую живую тварь Артист. Когда-то сыгравший в громких эпизодах любимого несколькими поколениями фильма, Артист за несколько десятков лет не получил ни одной главной роли, а на вторых ролях играть уже отказывался. Так в бессильной злобе и спился. Как его занесло к ним в барак и как его вообще занесло на Север, никто точно не знал, а Артист не распространялся. Махал только рукой да натужно кашлял – от курева, а может, и от какой легочной болезни. Как нарочно, первым на глаза Платону, подходившему уже к дому, попался именно Артист – несмотря на холод, в одной майке, тот вываливал мусор за соседние кусты. Платон этого никогда не понимал – к чему загаживать собственную территорию, отнес бы мусор куда подальше, если до свалки переть неохота. Сегодняшняя бутылка, полетевшая в Шелапута через окно, не в счет – это был стихийный протест обманутого потребителя. А вообще за русскими людьми это водится – на всех пляжах, на лужайках в лесу и в других местах отдыха всегда за ними остаются горы мусора. Нет, чтобы с собой увезти и выбросить где-нибудь, так нет – оставляют, будто считают, что убирать за собой некрасиво. Даже, если урн рядом понатыкано, мимо урны как-то проще. Нет в массе у русского человека такого домашнего чувства, хозяйского к своей земле и не было никогда. Или было когда-то, да правители отбили. Одним днем живет, будто никто на это место и даже он сам никогда не вернется. Бездомие какое-то в крови. Даже у тех, кто не в бараках, а во вполне благоустроенных квартирах живет. А ведь выйдет такой "обеспеченный" в чисто поле, обозреет даль, вздохнет глубоко и счастливо – эх, красота…а потом, выпив, пустую бутылку в эту красоту забросит, да посильнее, чтоб непременно разбилась – другим на проклятия.
– Артист, тут уже помойка целая, ядрена-матрена…на хрена – лето разогреется – вонь пойдет страшная! – издалека крикнул Платон, коря себя за давешнюю бутылку.
Артист повернулся и приложил руку к бровям, прям, как Илья Муромец на коне, нет, скорее, Алеша Попович – худосочным телом на Муромца не тянул. А вообще из-за своей майки, седых патл и бородки он больше напоминал пропившегося дотла загульного дьяка.
– А ты чего? Уполномоченный по помойкам? Где хочу, там и разгружаю, усек? – узнав Платона, огрызнулся Артист.
Платон ничем не ответил, кричать больше не хотелось, а когда подошел поближе, Артист уже скрылся в подъезде. А неплохо бы иметь уполномоченных по помойкам и свалкам, подумал Платон, невольно повернув голову в сторону кустов, куда "разгрузился" Артист, – оттуда белел кусок пластикового пакета. Неплохо бы и уполномоченных по бывшим артистам завести или сделать Доску почета наоборот – Доску позора и вывешивать хари таких артистов, а то природу такими вот пакетами, а людей злостью отравляет, еще подумал Платон. Найдя в тех же кустах свою давешнюю бутылку из-под "Пшеничной", он положил ее себе в пустое ведро (и чего не взял по пути – еще раз посетовал на себя) и открыл дверь в подъезд. В вечной темноте пахло людской и кошачьей мочой, и неизвестно, чей запах был хуже. Ступеньки были давно стоптаны, и Платон очень осторожно – не раз на них поскальзывался и падал, даже очень чревато падал – поднялся на второй этаж и подошел к своей двери. Из коммунальной кухни в конце коридора доносились женский мат и запах маргарина – хозяйки готовили на плите, не поделив ее толком. Платон вспомнил, что сегодня ничего не ел, и сразу ощутил звериный голод. Можно было пойти на кухню и разведать, кому там готовится обед, потом сбегать за бутылкой и присоединиться к едокам на равных правах, но в момент бабских раздоров это делать было бы неразумно. Какая-то закуска могла остаться и у Ветерана, не все же он к нему вчера притаранил, а опохмелиться старый, конечно, не откажется. Конечно, до ларька, где продавались пельмени и сосики, было не так далеко и с его богатством он мог вполне и обойтись без других участников, но Платона тянуло больше на трапезу, чем на примитивную жратву. То есть, чтобы было с кем поговорить за стаканом и добрым закусоном. Платон поставил банку на пол, чтобы достать ключ из оттопырившегося под его тяжестью кармана штанов, и вдруг сразу заметил засунутый под петли клочок бумаги. Сдержав любопытство, он не стал читать в коридоре, зашел внутрь, осторожно установил банку на законное место рядом с умывальником и только тогда сел за разноногий стол и расправил бумагу. Это оказалось письмо.
2
Иван Селиванович Грищенко проснулся по обыкновению рано. В доме он вставал раньше всех, даже других стариков. На фронте мечта выспаться шла сразу за мечтой вернуться домой целым или хотя бы живым, а насколько целым – как получится. Но когда первая, главная мечта сбылась, сон навсегда остался коротким, рваным и беспокойным. Что снилось, Иван Селиванович никогда точно не помнил, но всегда, просыпаясь, первым делом озирался. Может, снилось что-то из разведки, куда он ходил через линию фронта десятки раз, может, искал оставшихся в живых в дзоте, который накрыло первым снарядом как раз в ту рассветную минуту, когда он выскочил до ветру, а может, оглядывался на сверкающие на солнце стволы чекистских пулеметов, когда вылезал из окопа в безнадежную штрафную атаку. В доме его все звали Ветераном, и, хотя Ивана Селивановича его имя-отчество устраивало больше, он особо не возражал – здесь он был один ветеран, не спутаешь. Хоть он выпил вчера по-стариковски немного – в основном, все вылакал Платон, – желудок как-то неприятно тянуло. Все-таки это не от водки, даже такой самопальной, какой угощал сосед, все-таки гастрит, если не начинающаяся язва. Денег на полноценное медицинское обследование Ивану Селивановичу не хватало – куда уж там, несколько пенсий уйдет. Самолечением тоже не получалось: в единственной на острове аптеке повертели его льготные рецепты и привычно пожали плечами – нет таких лекарств. "Должны быть", – настаивал Иван Селиванович. "Должны все Путину", – отхамилась продавщица.
Кляня Зурабова и заодно всю нынешнюю власть за хренетизацию его личных льгот, Иван Селиванович надел брюки и пиджак – еще из благословенных советских времен – на мятую рубашку, в которой его вчера затянуло в пьяненький сон, и вышел на прогулку. Одёжа была ничего, сносная, в том смысле, что износа ей не было – надежно шила "Большевичка", ничего не скажешь. Только пиджак был с дырьями от вырванных орденов и медалей – грабанули Ивана Селивановича в прошлом годе, лихо грабанули. Зашли трое, в масках, как в "Ментах", не посмотрели на возраст, скрутили руки за спиной и положили седой бородой в пол. Денег тогда тоже взяли, но немного, от пенсии уже почти ничего не оставалось, а впрок, на похороны он не копил – уж как-нибудь похоронят, а жить сейчас надо. А вот ордена и медали забрали. И не просто, а вырвали, грубо, с корнем. Теперь было похоже на прорехи от осколков – будто ему в атаке снова прошило грудину. Было так обидно, что Иван Селиванович и кричать не смог, когда эти подонки ушли, плакал только в пол да мычал. Хорошо, Салтычиха случайно заглянула, развязала, на ноги поставила. Утешала, как могла, даже всплакнули вместе. Но Иван Селиванович все-таки фронтовик, не баба какая, взял себя в руки и пошел в милицию. Там дежурный лейтенантик смотрел, вертел коряво написанное заявление, морщился, но ветерана все-таки уважил, составил протокол, все честь по чести. Только вот полгода никаких новостей от милиции не было, сейчас, говорят, орденов много награбили, поди найди. По совету Артиста Иван Селиванович даже на телевидение написал – на всякий "пожарный", но эффект был тот же, то есть никакого.