Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 1. Драма великой страны - Яков Гордин 14 стр.


"Граф. Позвольте мне говорить с Вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душой моей клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено".

После предыдущего письма к Жуковскому совершенно ясно, что все это – декламация. Он чувствовал себя правым.

Скорее всего, его письмо разочаровало Николая и Бенкендорфа. Пушкин взбунтовался и не принес того полного и самоуничижающего покаяния, которого от него требовали.

И Пушкин, и его высокие противники понимали, что это только начало. Начало нового периода их отношений.

Денег между тем не было. "Пугачев" – большая надежда – был впереди. Хлопоты по имению терзали Пушкина. Лев Сергеевич входил в долги, которые приходилось платить ему, старшему брату. Но надо было делать свое дело.

3 июля – в самый разгар истории с отставкой – он писал своему лицейскому однокашнику Михаилу Яковлеву, заведовавшему типографией, официальное отношение:

"Вследствие данного Вам начальством поручения касательно напечатания рукописи моей, под названием История Пугачевского бунта, и по личному моему с Вами в том объяснению, поспешаю Вас уведомить:

1-е. Желаю я, чтоб означенная рукопись была напечатана в 8-ую долю листа, такого же формата как Свод Законов.

2-е. Число экземпляров полагаю я 3000…"

5 июля, перед тем как решилось дело об отставке, он написал Яковлеву:

"Вот тебе, мой благодетель, первая глава – с богом".

Он сказал когда-то:

"Появление Истории государства Российского (как и надлежало быть) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экз. разошлись в один месяц…"

Теперь свое первое историческое сочинение он выпускал тем же тиражом.

Если помнить, что "Полтава" вышла тиражом 1200 экз., "Цыганы" в период наибольшей пушкинской славы – тиражом 1200 экз., "Повести Белкина" – 1200 экз., – то 3000 экз. "Пугачева" оказываются очень знаменательными. Это единственный такой тираж у Пушкина.

Появление книги должно было решить многое.

6

Но как он устал за эти четыре года. И как ему хотелось паузы, хоть недолгой остановки в этом все убыстряющемся, выматывающем душу движении.

С 1834 года он стал с некоторым ужасом замечать, что его исторические планы направляют его жизнь. Даже против его желания.

Мог он выйти в отставку? Да, конечно же мог. Мог он прокормить семью, живя в деревне? Разумеется. Его теснила бы цензура? Но переизданиями он в состоянии был заработать на отдачу срочных долгов. Переиздания бы ему никто не запретил. "Пугачев" должен был принести деньги. Русская словесность, беззащитная перед Булгариным? Да черт с ним, с этим "вшивым рынком"!

Стало быть, все дело в трудах исторических? Стало быть – так.

Дело было уже не только в злой воле Николая. Дело было в нем самом – Пушкине. В его планах. В его роковом чувстве долга.

Надежды на отдых, на паузу, хоть недолгую остановку все время возникали в нем. Он писал в 1834 году:

Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих дремотою минутной
И отразил небесную лазурь.
Надолго ли. а кажется прошли
Дни мрачных бурь, дни горьких искушений…

И бросил. Оборвал стихотворение. Потому что тоска по высокому покою, небесной лазури, отраженной в каждом часе жизни, – тоска эта не имела выхода. Он должен был делать свое дело.

Он вернулся к "Истории Петра". Интенсивность занятий его нарастала.

Начало апреля 1834 года. Погодину:

"К Петру приступаю со страхом и трепетом…"

Конец мая. Наталье Николаевне:

"Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник…"

11 июня. Наталье Николаевне:

"Петр 1-ый идет; того и гляди напечатаю 1-ый том к зиме".

Надежд на Николая не было. Свое новое отношение к императору он закрепил осенью 1834 года "Сказкой о золотом петушке" – горькой историей мудреца, который помогал царю спасать государство.

Надежда была только на общество.

Надо было выпускать "Пугачева". Надо было писать "Петра". Надо было издавать газету.

Его не так-то легко было с ног свалить.

Год 1835-й

О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и умиленье!

Пушкин. 1835

1

"Пугачев" вышел в конце 1834 года.

23 ноября Пушкин писал Бенкендорфу:

"История Пугачевского бунта отпечатана, и для выпуска оной в свет ожидал я разрешения Вашего сиятельства; между тем позвольте обеспокоить Вас еще одною покорнейшею просьбою: я желал бы иметь счастие представить первый экземпляр книги государю императору, присовокупив к ней некоторые замечания, которых не решился я напечатать, но которые могут быть любопытны для Его величества".

Но все было не так просто.

17 декабря он снова адресовался к шефу жандармов:

"Я в отчаянии от необходимости вновь докучать Вашему сиятельству, но г. Сперанский только что сообщил мне, что так как История Пугачевского бунта отпечатана в его отделении по повелению Его величества государя императора, то ему невозможно выдать издание без высочайшего на то соизволения. Умоляю Вас, Ваше сиятельство, извинить меня и устранить это затруднение".

До публики книга дошла в самом конце 1834 – начале 1835 года. И не имела ни малейшего успеха.

А. Языков, брат поэта, писал своему знакомому:

"Пушкинскую Историю Пугачева я прочел. Она написана весьма небрежно и поверхностно; заметно, что у него было слишком мало материалов и что он историк не дальний".

Несколько позже он писал:

"Пугачев Пушкина, кажется, написан для того, чтобы скорее продать заглавие. У нас им очень недовольны…"

Языковых Пушкин считал своими друзьями.

Погодин, историк Погодин, которого Пушкин прочил себе в помощники, записал в дневник:

"Занимательная повесть. Простоты образец; а между тем ругают Пушкина за Пугачева".

В феврале, когда конъюнктура определилась, Пушкин занес в дневник:

"В публике очень бранят моего Пугачева, а еще хуже – не покупают".

Судя по тиражу, каким он выпустил "Историю", он ожидал совершенно иного приема.

Книга была написана прозрачным, четким пушкинским слогом. Строгим и чистым слогом ученого. Никаких прикрас – только существо дела. Это был образец научной прозы.

Его обвиняли в небрежности.

Он предлагал глубокую и чрезвычайно важную для России концепцию крестьянской войны. Его обвиняли в поверхностности.

"Занимательная повесть" – других слов Погодин не нашел.

Барон Розен опубликовал восторженную, но не очень квалифицированную рецензию. Она, однако, не могла изменить общего положения в критике.

Публика требовала от Пушкина другой истории. Истории, "написанной пламенной кистью Байрона". От него ждали романтических персонажей и захватывающих описаний. А получили тонкое историческое исследование. И были разочарованы. Как выяснилось, публике это было не нужно.

Умный, любящий Пушкина Денис Давыдов еще в 1833 году писал Языкову:

"Кстати о Пушкине: знаете ли, что я слышал от людей, получивших письма из Казани? В Казани были Пушкин и Баратынский, отыскивающие сведения о Пугачеве. Из этого я заключаю, что они в союзе для сочинения какого-нибудь романа, в котором будет действовать Пугачев. Итак, вот решение загадки появления Пушкина в нашей и в Оренбургской губерниях. Если это так, то, дай бог, авось ли мы увидим что-нибудь близкое к Вальтер Скотту".

Давыдов ошибался относительно союза Пушкина и Баратынского. Они съехались в Казани совершенно случайно. Но он верно уловил другое.

Все ждали от Пушкина сочинения в духе Байрона или Вальтера Скотта, а он написал в своем, пушкинском духе. Так, как только он мог тогда написать. И обманул ожидания.

Пушкин понял это. И в апреле писал Дмитриеву:

"Читатели любят анекдоты, черты местности и пр.; а я все это отбросил в примечания. Что касается до тех мыслителей, которые негодуют на меня за то, что Пугачев представлен у меня Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою, то охотно отсылаю их г. Полевому, который, вероятно, за сходную цену возмется идеализировать это лицо по самому последнему фасону".

В январском номере "Сына отечества" появилась рецензия историка Броневского, наполненная теми же упреками в недостаточной художественности и мелкими придирками. Броневский считал, что Пушкин не сказал читателям ничего нового.

Никто не заметил, что они имеют дело с первоклассным для того времени историческим трудом, построенным на материалах, еще не бывавших в руках историка.

Глашатай мнений "среднего читателя" – Булгарин – выразил общее недоумение:

"…для меня почти непостижимо, что из такого драматического сюжета, как несчастный Пугачевский бунт, поэт, автор не мог ничего создать, кроме сухой реляции".

Идеологические надежды на "Пугачева" провалились.

Материальные – в той же степени.

Он твердо рассчитывал получить от издания до 40 000 рублей прибыли. Получил 4000 убытку.

Из трехтысячного тиража разошлось немногим более тысячи экземпляров. Около двух тысяч так и осталось лежать у него на квартире. В углу.

Ссуда была 20 000. Выручил он около 16 000.

Это была катастрофа.

Во-первых, стало ясно, что исторические книги могут принести ему только убытки. И это делало будущее весьма мрачным.

Во-вторых, к огромным уже долгам прибавилось еще 20 000, возвращать которые было не из чего. Так начался 1835 год.

И этот год стал временем его самых напряженных исторических трудов.

Он не хотел и не мог остановиться.

2

В письме к Бенкендорфу от 23 ноября 1834 года Пушкин упомянул о замечаниях, которые хотел приложить к экземпляру государя. Зачем это ему было нужно? Хотел он просто развлечь Николая любопытными деталями? Вряд ли.

Николай пропустил "Пугачева" легко, с незначительными поправками. Из чего следовало, что он не придал книге серьезного значения. И "замечания" были последней попыткой Пушкина обратить внимание царя на некоторые мысли, усвоить которые императору, с точки зрения Пушкина, не мешало бы.

Он приложил к дарственному экземпляру двадцать "замечаний", среди которых часть была настолько неважных и частных, что назначение их не оставляет сомнений – это был камуфляж. А между этими историческими анекдотами поместилось несколько абзацев не только многозначительных, но и попросту угрожающих.

Некоторые из них говорят о людях, которые усмиряли восстание.

"Чернышев… был некогда камер-лакеем. Он был удален из Петербурга повелением императрицы Елисаветы Петровны. Императрица Екатерина, вступив на престол, осыпала его и брата своими милостями. Старший умер в Петербурге комендантом крепости".

Довольно странное "замечание", если учесть, что Чернышев, о котором идет речь, не имел ни малейшего отношения к пугачевскому бунту. Но смысл в этом пассаже был – и не малый. Ибо брат камер-лакея, осыпанный, как и он, милостями Екатерины, пытался разбить Пугачева, был обманут хитростью мятежников, взят в плен и повешен. Таковы подвиги этого представителя "нового", екатерининского, дворянства.

Между тем военный министр граф Чернышев, столь любезно предоставивший Пушкину исторические документы, получил графский титул и стремительно пошел вверх после 14 декабря и суда над заговорщиками, деятельным участником которого он был. Граф не состоял в близком родстве с теми Чернышевыми. Но он был таким же выскочкой, поймавшим фортуну во время государственного потрясения, утвердившимся на крови мятежников 1825 года. Так что связь тут была ясная.

Следом за справкой о Чернышевых идет история генерала Кара, тоже неудачного усмирителя.

"Кар был пред сим употреблен в делах, требовавших твердости и даже жестокости (что еще не предполагает храбрости, и Кар это доказал) ‹…› Сей человек, пожертвовавший честью для своей безопасности, нашел однако ж смерть насильственную: он был убит своими крестьянами, выведенными из терпения его жестокостию".

Круг замкнулся – усмиритель Кар был все же убит именно мятежными мужиками. Этот факт тем более многозначителен, что через два "замечания" Пушкин поставил такое:

"Уральские казаки (особливо старые люди) доныне привязаны к памяти Пугачева. "Грех сказать, – говорила мне 80-летняя казачка, – на него мы не жалуемся; он нам зла не сделал". – "Расскажи мне, – говорил я Д. Пьянову, – как Пугачев был у тебя посаженым отцом". – "Он для тебя Пугачев, – отвечал мне сердито старик, – а для меня он был великий государь Петр Федорович"".

Судьба генерала Кара, убитого мужиками уже после подавления мятежа, становилась в прямую связь с народными симпатиями к памяти Пугачева.

И сразу после этой заметки – две о дворянской жестокости.

"И. И. Дмитриев уверял, что Державин повесил сих двух мужиков более из поэтического любопытства, нежели из настоящей необходимости".

"Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений! Остальных человек до тысячи (пишет Рынков) простили, отрезав им носы и уши. Многие из сих прощенных должны были быть живы во время Пугачевского бунта".

Последняя фраза не нуждалась в растолковании.

Очень важное замечание о генералах-"немцах", которые в этот роковой час не выполнили своего долга. Ясное предостережение – кондотьеры ненадежны. Причем здесь нет националистической подоплеки – Пушкин тут же пишет о "немцах" – офицерах в средних чинах, честно делавших свое дело. (Вспомним, что декабристы тоже ратовали против "немцев", имея в своих рядах Сутгофа, Розена, Тизенгаузена, Кюхельбекера, Бриггена.)

И наконец, все суммировалось в "Общих замечаниях":

"Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны.

Класс приказных и чиновников был еще малочислен и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах.

Множество из сих последних было в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян".

Это звучало устрашающе. Все население страны на стороне мятежников, а дворянство – это очень важно! – против него потому лишь, что выгоды его не совпадают с выгодами мятежников. Но с тех пор значительная часть дворянства потеряла свои имения, своих крепостных, сама превратилась в "страшную стихию мятежей". Стало быть, в случае нового мятежа, который Пушкин в 1834 году предрекал в разговоре с великим князем Михаилом, эта часть дворян может поддержать восстание.

Пушкин такой дворянской позиции не сочувствовал. И сказал об этом в "Капитанской дочке". Но он предлагал смотреть на происходящее трезво. И знаменателен в этом смысле конец "Общих замечаний":

"Нет зла без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен…" и т. д.

Екатерининское правительство поняло, мол, после крестьянской войны необходимость реформ, а николаевское после 14 декабря, польского восстания и бунта военных поселян такой необходимости не поняло. Хотя здесь Пушкин хитрит – никаких существенных реформ, облегчающих положение крестьян, Екатериной проведено не было. Ее царство закончилось в ситуации экономического и политического кризиса. Пушкин это знал. Но он преследовал очень определенную цель и ограничивался поучительными фактами. Бунт, действительно, многое доказал…

Были в замечаниях и такие горькие слова:

"Ныне общее мнение если и существует, то уж гораздо равнодушнее, нежели как бывало в старину".

Вряд ли Пушкин, после всего происшедшего, особенно надеялся, что царь возьмет все это в толк.

Назад Дальше