Хранить вечно - Копелев Лев Зиновьевич 25 стр.


- Понимаю. Клянусь, клянусь жизнью дочери… Я буду все делать, как ты велишь.

Год спустя Нина вышла замуж за подполковника Георгия Г., лектора Политуправления. Терский казак, высокий, плечистый, с тонкой талией, в черных мелковолнистых густых кудрях - серебристая проседь. Тонкие брови вразлет, темно-карие глаза, гордый орлиный нос - "от бабки черкешенки". В осанке безыскусственное изящество, достоинство и сила. Но держался он скромно, даже застенчиво, улыбался ребячески доброй, белозубой улыбкой. До войны он преподавал историю, был добросовестным, неутомимым начетчиком. Глубоко религиозный сталинец, он каждую очередную партийную установку спешил объяснить научно. Безупречно храбрый на передовой, он робел перед партийным начальством до заикания. Добрый и правдивый в личных делах, он убежденно оправдывал все жестокие гнусности, которые когда-либо творились ради торжества революции, творились по указаниям партии, уверенно повторял каждую казенную брехню.

Нину он полюбил безоглядно, самозабвенно. Он добился, чтобы начальство признало их мужем и женой, они стали жить вместе. И он переезжал с места на место с нами, хотя служил в отделе пропаганды.

Забаштанский ездил для "обмена опытом" на соседний фронт и, вернувшись, рассказывал о Майданеке, подробно описывал газовые камеры, крематорий, склад человеческих волос, горы обуви… Он говорил, как всегда, негромко, с нарочито насупленной страстью и внятно выделял необычные, недавно услышанные и ему самому еще любопытные словосочетания: "фабрика смерти", "смертельная концентрация газа", "тела застывали в чудовищных судорогах", "повышение пропускной способности крематория", "рациональная технология массового истребления человеческих существ"…

Потом он заговорил о том, что он сам думал и чувствовал, когда ходил по лагерю, ступая по золе от сожженных людей… Диапазон выразительных интонаций у него был небольшой и в его речи нелепо звучало что-то вроде грустной мечтательности.

- От стою я коло этих газовых камер, где столько миллионов людей, и старые и малые, позадыхались в тех чудовищных судорогах… Стою я и думаю, а кто же это крутил этот крантик, кто пускал газ и кто смотрел у то стеклышко, как там люди душатся и умирают? Кто ж там был - Гитлер или, может, Геббельс? Или, может, генерал или фабрикант? Не-е - думаю, то был обыкновенный рядовой фриц, простой немец, может, даже з рабочих, з крестьян, и может, у него дома есть жена, дети… А он этот крантик поворачивал и потом закуривал и шел обедать или письма писать домой до своей Гретхен… Вот я стою и думаю, чи можно такое забыть всем немцам? Чи можно прощать?

Говоря это, он то и дело посматривал на меня - испытующе-вопросительно… Я понимал, что он ждет возражений. Страшно было все, что он рассказывал; я уже читал об этом в газетах, знал, что это правда. И все же мерзки были его выводы, шовинистическая спекуляция на трупах, на человеческом пепле… Но как возражать против этого и вместе с тем не оказаться в роли защитника палачей?

Нина тоже смотрела на меня; она зло таращилась и заговорила с надрывным придыханием:

- А я вот, слушая вас, товарищ подполковник, ненавижу не только немцев, всех, всех немцев, но и наших добреньких гуманистов, которые за них заступаются…

Тут и я не выдержал.

- Чего ты на меня таращишься, Нина Михайловна? Это ты меня что ли ненавидишь вместе со всеми немцами? Со всеми - значит и с Тельманом, и с Вайнертом, они ведь тоже немцы? Там, в лагере смерти, палачи были, конечно, немцы, но и среди жертв были тоже немцы, коммунисты, антифашисты.

Забаштанский прервал:

- Не-не, неправда, в Майданеке немцев не было, там с Германии только евреев привозили.

- Ну так в других лагерях были и есть. А среди палачей были не только немцы, но и полицаи из наших земляков. Ненавижу я немцев не меньше, чем ты, Нина Михайловна, и уж во всяком случае раньше, чем ты… два года назад ведь ты попрекала меня жестокостью.

В ее глазах промелькнул злой испуг.

- Этого не было… не могло быть… Я этого не помню…

- Нет, было! Но я ненавижу немецких фашистов, - понимаешь, фашистов! - немецких оккупантов и всех, кто с ними. И ненавижу не только для митингов и статей. Ненавижу лично… В Бабьем Яру в Киеве расстреляны мои кровные, в Остре на улице повесили всех, у кого такая фамилия, как у меня. И мой единственный брат - хорошо, если погиб в бою, а ведь если в плен попал, так это его там, в Майданеке газом душили… И, может, тот самый полицай, который его убивал, теперь тоже кричит о ненависти ко всем немцам. Но я ненавижу всех фашистов и не могу ненавидеть весь народ. А с такой ненавистью, как твоя, не случайно еще в паре и ненависть к гуманистам… Кстати, у гитлеровцев это тоже ругательное слово… В одном доме в Белостоке я нашел значок черносотенного Союза Михаила Архангела, надо бы тебе его подарить… Очень подходит к твоей ненависти…

- Ты!.. Что ты говоришь?… Ты не смеешь… Ты называешь меня черной сотней! Ты оскорбляешь!.. Как тебе не стыдно! - Она вскочила и убежала в другую комнату.

Забаштанский был спокоен.

- Ну чего ты в бутылку лезешь? Никто на тебя не думал. И ее зачем обижать. Женщина хлипкая. Интеллихентная, а ты ей какого-то Михаила Архангела. Ох, и горячий ты, слова вперед скачут, а уже только потом думаешь… Иди, успокой ее, а то теперь слезы ведрами таскать.

Я нашел ее в доме, где была канцелярия отдела. Она плакала, говорила, что никогда, никогда не забудет, что "между нами все кончено"… Сначала я прикрикнул, потом перешел на шутливый тон.

- Брось ломаться, лучше пошевели мозгами, сообрази, что ты сама говорила, когда смотрела змеиными глазами, как заявила, что ненавидишь меня так же, как немцев… Это, что же, дружеские шуточки? Союз Михаила Архангела - ведь все же русские люди были, а не немцы. Так что ты меня хуже обидела…

Постепенно она успокоилась, даже вспомнила, что раньше думала иначе. Но разве можно попрекать человека его прошлыми заблуждениями?

- Да, можно, если новые заблуждения еще хуже…

Мы разговаривали уже настолько мирно, что в ее глазах начал мелькать знакомый томный блеск и дыхание участилось и она стала придвигаться, закидывая голову, цепляясь за мой рукав подрагивающими пальцами. Ее новый муж был в отъезде, ее комната здесь, за канцелярией. К счастью, кто-то вошел, и я поспешил убраться…

На партсобрании, когда меня исключали, Забаштанский рассказал:

- Когда я после поездки в Майданек докладывал отделу о зверствах немцев, так он прямо выступил в защиту немцев. Так, знаете, защищал, что беспартийная женщина - старший лейтенант даже возмутилась до слез, а он в ответ оскорбил ее, назвал черносотенкой…

То же самое он повторил и на следствии.

Это был, кажется, единственный случай, когда Нина Михайловна посовестилась. На очной ставке и в суде она решительно отказалась подтвердить показания Забаштанского, говорила, что ничего такого не слыхала. Тогда она была уверена, что этим совершает благодеяние и честно рассчиталась за прошлое.

Георгий был честным человеком. Он мог жить только при полном равновесии совести и убеждений. Поэтому он стремился теоретически, "марксистски научно" обосновать все, что его восхищало в статьях Эренбурга. Как и очень многие в ту пору, он был влюблен в его библейско-фельетонную риторику, восторгался его энциклопедической образованностью и патетической задушевностью. А я доказывал, что мы обязаны думать о послевоенных задачах, что нам еще придется идейно бороться против нынешних союзников. Ведь тот же Черчилль был, есть и всегда будет врагом советской власти, врагом коммунизма. После войны мы, конечно же, станем союзниками немецких рабочих и крестьян в борьбе против Черчилля и Рузвельта…

Вскоре после нового, 1945-го года, Георгий показал мне тезисы своей лекции о Версальском мире. Он утверждал, что этот мир был слишком мягок, что империалисты Антанты были в сговоре с немецкими милитаристами и, приводя слова Ленина, весьма резко осуждавшего Версальский договор, пытался истолковать их по-своему: дескать, мало наказали Германию. Нетрудно было с помощью того же тома Ленина, откуда он выписывал цитаты, доказать, что основные положения его лекции были прямо противоположны всему, что действительно писал и говорил Ленин.

Нина злилась. Она была умнее своего красавца Жоржа и лучше понимала несостоятельность его аргументов. Но в отличие от него ей были безразличны теории и цитаты. Она просто ненавидела всех, кто ему перечил, а немцев ненавидела тем более искренно, что еще недавно боялась их. В то же время эта ненависть поднимала, возвышала ее, скромную канцеляристку "сомнительного" социального происхождения, приобщала к великой державной мощи, к великой партии, к силам, которые превратили ее в офицера, в кандидата партии, жену Георгия…

Видимо, еще раньше она стала информатором контрразведки. Она должна была всегда верить в правильность всего, что делает. Раньше она верила, что должна спать с начальником, чтобы спасти дочку, а с наборщиком из жалости. Отдаваясь мгновенному позыву похоти, обостренной и сознанием возраста, и всей атмосферой ближнего тыла - "хоть день, да мой", она каждый раз верила, что это любовь, страсть, роковое предназначение.

А составляя очередную сводку для контрразведчиков, она должна была верить, что совершает нечто необходимое для партии и государства, и должна была ненавидеть всех, на кого доносила. Но когда она смотрела на меня с неподдельной ненавистью, я объяснял это нашими разногласиями.

Ревнивый Георгий, напротив, лучше всего относился именно к тем, кого она не жаловала. Мы с ним оставались приятелями и после самых жарких споров. Самолюбивый и ограниченный, он был вместе с тем великодушен, незлопамятен, бескорыстно любознателен, глубоко чтил знание первоисточников и во мне видел такого же марксистского начетчика, каким был сам.

В январе 45-го года он дал мне рекомендацию для перехода из кандидатов в члены партии. А позднее, на следствии, я понял, что наши тогдашние споры служили Нине материалом для доносов.

Впрочем, ее вражда была такой же непостоянной, как любовь. Однажды, встретив меня, она вдруг подошла вплотную и зашептала:

- Прошу тебя, остерегайся. Забаштанский тебя ненавидит. Ты себе даже представить не можешь, как он тебя ненавидит… Он ненавидит всех интеллигентов, и он антисемит… Поверь мне, я твой друг, я хочу тебе добра… Будь осторожен, не ссорься с ним, и не откровенничай, и не пей с ним, ты спьяну можешь такое наговорить…

В эту минуту она тоже была искренна. То ли оживали добрые воспоминания, то ли рудименты совести требовали уравновесить недавний либо предстоящий донос.

Она же рассказала, как Беляев пришел в канцелярию и, хватаясь за голову, бормотал:

- Что я наделал!.. Я погубил друга… Что я наделал! Забаштанский заставил меня погубить друга!

Передразнивая, она почти задыхалась от гнева:

- Это он все для нас старался, для меня, для Лены и Ани (машинисток). Он знает, что мы все к тебе хорошо относимся, что я и Георгий с тобой дружим, и он хотел, чтобы мы тебе рассказали, как он переживает…

Когда после исключения из партии я, еле держась на ногах от болей и жара, стоял во дворе, ожидая машину, чтоб ехать в госпиталь, Нина подбежала проститься. Она плакала и шептала порывисто:

- Какое несчастье! Как мне жаль… Я так боюсь за тебя… тебе еще будет плохо… Самое ужасное, что в контрразведке теперь все новые люди и особенно этот Королев, они к тебе плохо относятся!.. Раньше были еще старые с северо-западного, они тебя уважали… Но ты только будь здоров. Дай я тебя поцелую.

Стало очень грустно, и грусть была доброй, даже нежной. Ведь нас связывали почти четыре года войны и, несмотря на все приступы ее истерической враждебности и на мутные пятна в наших общих воспоминаниях, были же и светлые, живые нити. И расставались, может быть, навсегда. Поэтому не стоило вспоминать обиды, ссоры, грязь. Было очень грустно…

Уже в первый день в тюрьме я вспомнил, что она, прощаясь, назвала какого-то Королева. А ведь это был тот капитан, который арестовал меня, а потом звонил Забаштанскому. Почему она назвала именно его? Откуда знала? Тогда, в первые дни, я себя успокаивал так: вероятно, он бывал в отделе. Раньше ведь и я знал нескольких особистов-контрразведчиков, которые приходили к нам, интересовались нашими делами, иногда обменивались протоколами допросов военнопленных, либо "сигнализировали" о неблагонадежных антифашистах. Бывало, мы спорили, бывало, и ладили. В последний год войны я встречал их реже. Все переговоры с другими отделами и управлениями вел Беляев. Так что я мог и вовсе не знать новых контрразведчиков, которых знала Нина.

Но следователь задавал мне снова и снова такие вопросы, в которых явственно слышались отголоски наших споров с Георгием и Ниной. Он спрашивал о Эренбурге, Версальском мире, об исконных правах Польши на Померанию и т. д.

И наконец мы встретились на очной ставке. В тот день Виноградов был особенно раздражителен. А я все еще болел. Нина растерялась, увидев меня, обросшего густой черной бородой, с воспаленными от жара глазами, подрагивавшего в ознобе. Смотрела она расширенными от испуга и жалости глазами.

На стереотипный первый вопрос, какие у нас были отношения со свидетелем, я отвечал, что, мне казалось, дружеские, правда, мы спорили иногда, но во всяком случае я считал себя ее другом. Она всхлипнула и сказала:

- Мы спорили, да, но по-дружески, мы были друзьями.

Несколько раз, прерываемый окриками Виноградова, я повторял: прошу тебя, говори всю правду, ты знаешь, что Забаштанский заставил Беляева написать на меня донос, ты знаешь, что Забаштанский ненавидит меня. Скажи правду. Она смотрела умоляюще то на следователя, то на меня.

- Да, да, это правда… Полковник Забаштанский действительно плохо относился…

Следователь злобно прервал:

- Не оказывайте давления на свидетельницу, не терроризируйте ее. Вот отправитесь в лагерь, там вас научат.

- В лагерь? Значит, это уже не следствие, а суд? И вы меня уже приговорили? Вот это и есть давление, недопустимое давление на свидетельницу. Вы думаете, на вас нет управы?

Но он был достаточно опытен, понимал, что Нина ему не опасна. Нужно только напугать. Он застучал кулаком по столу, закричал:

- Опять ваша троцкистская демагогия! Кто вам сказал, что здесь суд? Но я как коммунист высказываю свое мнение, что ваше место в лагере. Вы не думайте, что вам здесь удастся действовать красивыми словами… Мы знаем цену вашим красивым словам…

Перед этим Нина сказала, что я хороший пропагандист, красиво говорю. Она стеснялась, не хотела только обвинять, пыталась высказать и что-то "положительное". Виноградов злился и наконец спросил ее прямо:

- Подтверждаете ли вы имеющиеся у следствия данные, что он вел разговоры в защиту немцев, критиковал советское командование, ругал советскую печать и писателя Эренбурга и осуждал действия советских войск на территории Восточной Пруссии?

Я сказал:

- Нина, говори только правду, только правду.

Виноградов прошипел:

- Я вас накажу…

Нина посмотрела на меня страдальчески и залепетала:

- Нет, нет, таких разговоров не было. Он ругал мародеров, нарушения дисциплины. Да, и статьи Эренбурга. Об этом были споры. Он горячий, увлекается. Я говорила ему, что некоторые товарищи могут истолковать это во вред ему, подумают, что он защищает немцев…

Виноградов слушал, кисло морщась, но писал, не отрывая ручки.

Потом он, как полагается, прочитал вслух протокол очной ставки. Прочел и этот свой вопрос, а затем ответ Нины, который в записи прозвучал так: "Он вел вредные разговоры о том, что наши войска якобы занимаются мародерством, я и другие товарищи призывали его не защищать немцев и прекратить вредные разговоры".

Это было настолько нагло, что я вскочил с места и закричал:

- Но ведь это же неправда! Это же прямо наоборот. Как вам не стыдно!

Тогда он выхватил из ящика стола пистолет. У Нины глаза совсем вылезли из орбит. Он визгливо закричал:

- Сесть! Немедленно сесть! На место!

Я сел и сказал:

- Можете не играть пистолетом. Ведь это вы только свидетельницу пугаете, а я протокола не подпишу. Это неправда.

Он положил пистолет, но продолжал кричать:

- Вот, вот, где она, троцкистская демагогия! У вас все лжецы, один вы правдолюбец! Всех чернить, на всех клеветать, вот где настоящая троцкистская тактика. Но теперь ваша песенка спета!

Нина плакала почти в голос. Когда он сунул ей протокол для подписи, она начала было бормотать:

- Но здесь… я… не совсем так…

Виноградов свистящим шепотом спросил:

- Вы что же, солидаризируетесь с ним?

Она подписала.

Тогда Виногродов сказал мне уже совершенно миролюбиво и даже с улыбочкой:

- Ну что ж, эту страницу, с которой вы не согласны, можете не подписывать, но там, где возражений нет, вот, пожалуйста, прочтите сами и подписывайте.

В протоколах допросов подписывается каждая страница. Я прочел, решив, что добился своего и, пропустив одну спорную страницу, подписал все остальные. Следователь был спокоен. Он-то знал, что никто не станет изучать все страницы.

В тюрьмах, в лагерях я часто вспоминал о Нине Михайловне, думал о ней, рассказывал наиболее близким друзьям. Она тоже приложила руку к моему "делу", исполняла в нем хотя и второстепенную, но довольно существенную роль. Однако даже в первые, самые трудные годы я не мог на нее сердиться по-настоящему, не мог поставить ее в один ряд с Забаштанским, Беляевым и Мулиным. Потому что она все же из тех, кто почти не ведает, что творит. В ней были возможности для добра и для зла. Преобладание того или другого зависело от внешних обстоятельств.

Она - современная разновидность той "душечки", которую описал Чехов. Главное ее свойство - потребность верить, подчиняться, прилепляться и рассудком и сердцем. Она должна отдаваться всему, чему предан, чему служит ее муж, любовник или сын и внук.

При Серафиме Георгиевиче она хотела быть порядочной, интеллигентной, доброй, честной, человеколюбивой. При комиссаре Б. она пылко рассуждала о требованиях фронта, о воинском порядке и презирала хлюпиков-интеллигентов, утратив прежнюю щепетильность и брезгливость, восхищалась лихими вояками и теми, у кого "настоящая партийная хватка". Даже эти слова она произносила особенно значительно и весомо.

С Георгием она хотела быть романтической революционеркой, ученой марксисткой и одновременно русской патриоткой, а также "настоящим офицером" и, разумеется, уже сама обладать "настоящей партийной хваткой".

Характер душечки древен, и каждая эпоха создает свои особые варианты. Чеховская героиня могла прилепиться и к слабому, несчастному, ее бабушка могла оказаться и женой декабриста. Старые душечки неспособны были предавать, обманывать.

Душечка Нина Михайловна была так же искренна, как они, так же растворялась в интересах и убеждениях своих избранников, но постепенно привыкала избирать только удачливых, благополучных, восхищаться теми, кому везет, верить лишь в те идеалы, которые торжествуют. И так уж совпали особенности ее природы - похотливой, жалостливой и неустойчивой - с особенностями господствующей "диалектической" морали, что она легко предавала друзей, пожалев и всплакнув, но все же предавала, легко изменяла мужьям и любовникам, всякий раз искренне веря в свою правоту и в греховность или человеческую несостоятельность тех, кого предала и обманула.

Она была хуже многих, но не самой худшей.

Назад Дальше