* * *
Россия, подобно Византии, сложилась и как евразийское, и как идеократическое государство. В евразийстве Руси-России нередко видят следствие ее долгого пребывания в составе Монгольской империи. Однако в действительности эта пора была закреплением и углублением уже давно присущего Руси качества.
862 годом (на самом деле событие, по-видимому, произошло несколько раньше) помечено в летописи известие о создании государственности Руси, и в этом акте, согласно летописи, вместе со славянами равноправно участвуют "уральские" (финно-угорские) племена ("Реша… – сообщает летопись, – чудь, словене, и кривичи, и весь…"). В X веке в походах князя Игоря принимают участие и европейцы – скандинавы, и азиаты – печенеги, а среди высших лиц русского государства XI века представлены и те же скандинавы, и люди из различных тюркских и финно-угорских племен и т. д.
Да, еще задолго до монгольского нашествия существует и постоянно возрастает "азийский компонент" русской истории. Это, в частности, ясно выразилось в династических браках, имевших прямое и непосредственное государственное значение. Если сыновья Ярослава Мудрого обручаются с невестами из династий Запада (Франции, Германии, Дании, Норвегии и т. д.), а также Византии, то по меньшей мере трое из девяти сыновей Ярославова внука (и вместе с тем внука византийского императора Константина VIII) Владимира Мономаха породнились (в начале XII века) с восточными династиями – половецкими и ясской (осетинской), и с тех пор это стало на Руси прочной традицией. Правда, глубокий смысл заключен не в самих по себе подобных брачных союзах; они – только одно из наглядных проявлений русского "евразийства". Примитивно и в конечном счете просто ложно представление, согласно которому это евразийство толкуется прежде всего и главным образом как взаимодействие русского и, скажем, тюркских народов. Если сказать о сути дела со всей определенностью, русские – эти наследники византийских греков – как бы изначально, по самому своему определению, были евразийским народом, способным поэтому вступать в органические взаимоотношения и с европейскими, и с азиатскими этносами, которые – если они действительно включались в магнитное поле Руси-России – и сами обретали евразийские черты. Между тем в случае их выхода из этого поля они опять должны были в конечном счете стать "чисто" европейскими или "чисто" азиатскими народами; русские же не могут не быть народом именно евразийским.
Евразийская суть Руси ярко отразилась в летописном рассказе о том, как Владимир Святославич, не предрешая заранее итога, избирал одну веру из четырех – западного и византийского христианства и, с другой стороны, азиатских – мусульманства и иудаизма (выбор – что было вполне закономерно – пал на религию "евразийской" Византии). Притом в данном случае не столь уж важно, имеем ли мы дело с легендой или же с сообщением о реально состоявшемся выборе; действительно существенно то, что летописец, воплощавший так или иначе в своем рассказе представления русских людей XI – начала XII вв., не усматривал ничего противоестественного в подобном акте, явно подразумевавшем, что западные и восточные религии равноправны (хотя избрание именно византийской веры было, повторяю, закономерным итогом). И если не забывать о верховном и всестороннем значении религии в бытии тогдашних обществ, станет ясно, что это восприятие верований Европы и Азии как равно достойных внимания имеет чрезвычайно существенный смысл: "евразийская" природа русского духа выступает тут с наибольшей несомненностью. Но не менее важно и характерно и другое: будучи воспринятым, христианство становится на Руси определяющим и всепроникающим стержнем бытия. Ведь невозможно, например, переоценить тот факт, что не позднее XIV века основная часть населения Руси обрела название – и самоназвание – крестьяне (вариант слова "христиане"). Более того, уже из памятника начала XII века явствует, что слово "христианин" ("хрьстианинъ") имело, помимо обозначения принадлежности к определенной религии, всеобщий смысл: "житель Русской земли" (см.: Срезневский И.И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т. III, стб. 1410).
Естественно, и сам государственный строй Руси, подобно византийскому, представал как идеократический. Выше приводились иронические слова Гердера о Византии, где "вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху" и т. д. Следует всецело, безоговорочно признать эту "критику": и в Византии, и впоследствии на Руси люди в самом деле не создали, да и никак не могли бы создать такое совершенное земное устройство, как на Западе. И русские идеологи, как уже отмечалось, остро, подчас даже мучительно осознавали "неблагоустроенность" (в самом широком смысле – от установлений государства до домашнего быта) России. Именно это осознание породило сыгравшее огромную роль крайне резкое "Философическое письмо" Чаадаева, опубликованное в 1836 году. Глубоко изучив западное бытие (он объехал в течение трех лет – в 1823–1826 годах – весь Запад от Англии до Италии), Чаадаев предпринял острейшее сопоставление двух цивилизаций, которое вызвало негодование людей "патриотического" склада и восхищение тех, кого несколько позднее назвали "западниками". Но обе реакции на чаадаевскую статью были, в сущности, всецело ложными.
Возражая "патриотам", Чаадаев писал в следующем, 1837 году, что появившаяся годом ранее "статья, так странно задевшая наше национальное тщеславие, должна была служить введением" – введением в большой труд, "который остался неоконченным"… Без сомнения, была нетерпимость в ее (статьи) выражениях, резкость в мыслях, но чувство, которым проникнут весь отрывок, нисколько не враждебно Отечеству. Однако это "пояснение" было опубликовано лишь в 1913 году (впрочем, и тогда почти никто в него не вдумывался), и "введение" явилось, по сути дела, единственным источником общепринятых представлений о чаадаевской историософии России… В результате многие "патриоты" проклинали и проклинают доныне этого гениального философского сподвижника Пушкина, а "антипатриоты", с точки зрения которых единственно возможный путь для России – превращение ее в страну западного типа (пусть даже "второсортную"), считают Чаадаева своим славнейшим предшественником.
Между тем еще в 1835 году (то есть еще до опубликования "злополучной" – это определение самого мыслителя – "вводной" статьи) Чаадаев с полной определенностью писал (слова эти, увы, были опубликованы в России опять-таки только в 1913 году и также остаются неосмысленными): "…Мы не Запад… Россия… не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно такое представление лежит в основе заведомо утопического российского западничества! – В.К.). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1835 году по Р.Х., и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед…" (т. 2, с. 96, 98. – Выделено мною. – В.К.).
Позднее, в 1846 году, Чаадаев вновь обратился к этой историософской теме. И – как это ни неожиданно для всех, поверивших в "западничество" мыслителя! – сказал в письме к французскому публицисту Адольфу де Сиркуру о засилье "чужеземных идей" как о тяжком препятствии, которое необходимо преодолеть для плодотворного развития России. Он констатировал: "Эта податливость чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне… является… существенной чертой нашего нрава…" И тут же призывал: "Этого не надо ни стыдиться, ни отрицать: надо стараться уяснить себе это наше свойство… путем непредубежденного и искреннего уразумения нашей истории". И далее совсем уж парадоксальный с точки зрения "западников" ход рассуждения. Принято считать, что "традиционный" дефицит свободы слова в России мешал прежде всего воспринимать "прогрессивные" идеи Запада. Чаадаев же, сам испытавший тяжкое давление российского "деспотизма", писал как раз о прямо противоположном прискорбном результате: "Можно ли ожидать, что при таком… социальном развитии, где с самого начала все направлено к порабощению личности и мысли, народный ум сумел свергнуть иго вашей (напомню: Чаадаев обращается к Сиркуру. – В.К.) культуры, вашего просвещения и авторитета? Это немыслимо. Час нашего освобождения, стало быть, еще далек… Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь…" (т. 2, с. 188, 191, 192. Выделено мною. – В.К.).
Чаадаев глубоко сознавал, что Россия, в отличие от стран Запада, – держава идеократическая ("…великий народ, – писал Чаадаев, – образовавшийся всецело под влиянием религии Христа"); что же касается номократии, то есть законовластия, Чаадаев недвусмысленно утверждал: "Идея законности, идея права для русского народа – бессмыслица" (притом последнее слово выделено им самим). Евразийство же Чаадаев формулировал так: "Стихии азиатские и европейские переработаются в оригинальную Русскую цивилизацию".
Впрочем, историософское содержание сочинений Чаадаева очень богато и сложно; его анализу необходимо посвятить специальную статью. Здесь же я преследовал только одну цель: показать, насколько ложны господствующие представления об этом основоположнике новейшей (XIX–XX вв.) русской философской культуры.
Нельзя, впрочем, не сказать еще о том, что Чаадаев – в отличие как от западников, так и от славянофилов – стремился понять Россию не как нечто, говоря попросту, "худшее" или, напротив, "лучшее" по сравнению с Западом, но именно как самостоятельную цивилизацию, в которой есть и свое зло, и свое добро, своя ложь и своя истина. Он ни в коей мере не закрывал глаза на самые прискорбные "последствия" и российской идеократии, и российского евразийства, но он же написал в 1837 году: "…у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны… завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества" (т. 1, с. 534. Выделено мною. – В.К.).
* * *
Всего лишь через полвека наиболее проницательные западные наблюдатели в сущности именно так оценили великие свершения русской литературы (неразрывно связанные с наиболее глубокими исканиями русской мысли). И тут, вполне естественно, встает вопрос: если идеократическая и евразийская Россия была столь несовершенна в сравнении со странами Запада, каким образом она смогла создать духовные ценности всемирного значения? Ведь давно общепризнано, что величайшие эпохи в истории культуры – это классическая Греция, западноевропейское Возрождение и русский XIX век.
В этом отношении весьма показателен историософский трактат современного американского раввина Макса Даймонта "Евреи, Бог и история" (1960). Россия вообще изображена здесь, надо прямо сказать, в крайне негативном свете. Чего стоит хотя бы такой характерный иронический тезис: "Пять Романовых правили Россией в XIX веке. Они ухитрились приостановить в России развитие просвещения и благополучно вернуть страну в лоно феодального деспотизма" и т. д. Именно поэтому, резюмирует Даймонт, "когда пять белых армий вторглись в советскую Россию, чтобы восстановить власть царя (едва ли цель белых армий была таковой. – В.К.), евреи вступили в Красную армию, созданную Львом Троцким".
Однако в этом же трактате читаем: "За пять тысяч лет своего существования мировая литература знала всего четыре великие литературные эпохи. Первой была эпоха книг пророков в библейские дни (это вполне понятно, а далее – две эпохи, названные выше. – В.К.)…. Наконец, четвертой была эпоха русского психологического (едва ли уместное "ограничение". – В.К.) романа XIX века. Всего за пятьдесят лет Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский и Толстой создали одну из величайших литератур мира" (и это несмотря на приостановку "развития просвещения" и "феодальный деспотизм"…).
Необходимо только уточнить, что для человека, действительно изучившего историю России и ее культуры, не подлежит никакому сомнению, что русская литература XIX столетия – естественный плод тысячелетнего развития, и ствол, на котором пышно разрослась в позапрошлом веке поразившая весь мир крона, существовал уже в X–XI веках, когда были созданы русский богатырский эпос, "Слово о законе и Благодати" митрополита Илариона, "Сказание о святых Борисе и Глебе". В этих творениях уже ясно воплотились те основные духовные начала, которые имели решающее значение для творчества Пушкина и Гоголя, Достоевского и Толстого (а также, конечно, для философского творчества Чаадаева, Константина Леонтьева и других). Итак, принципиально "незападный" путь России не лишил ее возможности воздвигнуть одну из трех (или четырех) высочайших вершин литературы. Впрочем, прагматически мыслящие люди могут возразить, что литература – это все же "только" слово, а держава должна мериться и делом, или, говоря торжественнее, деяниями. Странно, но многие склонны – особенно в последние годы – забывать или, вернее, не помнить, что за тысячу двести лет существования Руси-России было три попытки трех народов – монголов, французов и немцев – завоевать и подчинить себе остальной мир, и – этого все же никак не оспорить – все три мощнейшие армады завоевателей были остановлены именно в России… На Западе – да и у нас (особенно сегодня) – есть, правда, охотники оспаривать эти факты: монголы, мол, сами вдруг решили не идти дальше Руси, французов погубили непривычные им северные морозы (хотя беспорядочное бегство наполеоновской армии началось сразу после ее поражения под Малоярославцем, 14/26 октября, когда, как точно известно, температура не опускалась ниже 5 градусов тепла, и даже позднее, 1 ноября, Наполеон заметил: "Осень в России такая же, как в Фонтенбло", а немцы-де проиграли войну из-за налетов англо-американской авиации на их города… Но все это, конечно, несерьезно, хотя вместе с тем нельзя не сказать, что исход трагических эпопей XIII, начала XIX и середины XX вв. не так легко понять, и то и дело заходит речь об иррациональном "русском чуде". В самом последнем своем стихотворении Пушкин так сказал о 1812 годе:
…Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
Это вроде бы неуместное "обняла" еще более, пожалуй, подходит для характеристики отношений Руси к полчищам Батыя и его преемников. Все три беспримерные армады, стремившиеся завоевать мир (других в этом тысячелетии и не было), утратили свою мощь именно в "русских объятиях"… Естественно вспомнить и строки Александра Блока:
…хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах…
Итак, первостепенная, выдерживающая сравнение с чем угодно роль России во всемирно-историческом бытии и сознании выявляется с полной неопровержимостью на двух самых разных "полюсах" – от грандиозного деяния русского народного тела – конечно же, не бездуховного – до высочайшего духовного творчества в русском слове (многие плоды этого творчества давно нашли свое инобытие на всех языках мира), – хотя мировое значение России, разумеется, не исчерпывается этими двумя аспектами.
Поэтому любая самая резкая "критика" (безусловно, имеющая свою обоснованность) идеократической и евразийской природы Руси-России никак не может поколебать высшего (сопоставимого, повторю, с чем угодно в мире) значения ее цивилизации и культуры.
Правда, и критика России действительно имеет веские основания; это с очевидностью выявляется, например, в своего рода уникальной, беспрецедентной уязвимости русского государства. Так, в начале XVII и в начале XX веков оно рушилось прямо-таки подобно карточному домику, – что было обусловлено, как явствует из непреложных фактов, именно его идеократичностью, а также его многоэтничным евразийством.
В.В. Розанов констатировал в 1917 году с характерной своей "удалью" (речь шла о Февральском перевороте): "Русь слиняла в два дня. Самое большое – в три. Даже "Новое время" (эта "черносотенная" газета выходила до 26 октября. – В.К.) нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего".
И тогда же Розанов вопрошал: "Как же это мы просмотрели всю Россию и развалили всю Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки когда-то в Смутное время, в 1613 год!.." Василий Васильевич был не вполне точен, говоря о Смутном времени: поляки пришли в страну с уже рухнувшим государством. Но он всецело прав в своем беспощадном диагнозе: русская государственность во всех своих сторонах и гранях перестала существовать в 1917 году прямо-таки мгновенно, ибо для ее краха достаточно было решительно дискредитировать властвующую идею (те же "православие, самодержавие, народность"…).
В начале XVII века властвующая идея как бы исчезла потому, что пресеклась – в силу поочередной смерти всех трех сыновей скончавшегося в 1584 году Ивана Грозного – воплощавшая ее в себе (для того времени это было своего рода необходимостью) династия Рюриковичей. Могут сказать, что пресечение династии "наложилось" на имевший место в стране глубокий социальный кризис. Однако подобные кризисы бывали ведь и в другие времена (и раньше, и позже), но наличие воплощающего (буквально – в своей "царственной плоти") идею Божьего помазанника препятствовало полному краху государства.
Для понимания идеократической сущности России многое дает сопоставление судьбы большевиков и их противников, возглавивших Белую армию. Последние – при всех возможных оговорках – ставили своей задачей создать в России номократическое государство западного типа (характернейшей чертой программы Белой армии было так называемое "не-предрешенство", подразумевающее не какую-либо государственную идею, а "законное" решение "законно" избранного Учредительного собрания). И это заранее обрекало на поражение врагов большевизма, для которого, напротив, власть – в полном соответствии с тысячелетней судьбой России (хотя большевики явно и не помышляли о таком соответствии) – была властью идеи (пусть и совершенно иной, чем ранее), идеократией. И в высшей степени закономерно, что дискредитация этой новой идеи к 1991 году опять-таки привела к мгновенному краху… Короче говоря, идеократическое государство – заведомо "рискованная" вещь. И это так или иначе выявляется вовсе не только в периоды острейших кризисов. Все помнят и часто твердят тютчевскую строку: "В Россию можно только верить".