Грех и святость русской истории - Вадим Кожинов 21 стр.


Конечно, все это нуждается в подробном и масштабном анализе и осмыслении; в частности, как непонятное – без специального исследования – противоречие предстает последующий набег царя Тохтамыша на Москву (23 августа 1382 года). Но, во всяком случае, едва ли можно утверждать (хотя это постоянно делается), что Куликовская битва являла собой выступление Руси против Монгольской империи.

* * *

Не менее важно правильно понять само окончание вассалитета Руси по отношению к империи. Здесь опять-таки дело вовсе не сводилось к борьбе: в XV веке Москва, выражаясь вполне точно, переняла эстафету власти над Евразией у ослабевшей и распадающейся империи и постепенно присоединяла к себе ее "куски" – Казанское, Астраханское, Сибирское ханства. Только ханство Крымское, ставшее, по сути дела, частью Турецкой империи, сохранялось вплоть до конца XVIII века.

О том, что события XV–XVI веков являли собой не столько войну с остатками Монгольской империи, сколько именно переход власти в руки Москвы, убедительно писали историки-евразийцы, прежде всего Г.В. Вернадский (речь идет здесь не о его идеях, а об освоенных им исторических фактах). В своем "Начертании русской истории" (1927) он показал, в частности, как целый ряд знатнейших потомков Чингисхана – таких, как Шах-Али (Шигалей), Саин-Булат (Симеон Бекбулатович), Симеон Касаевич, – добровольно перешел на службу московского царя и обрел здесь самое высокое признание. Так, Шах-Али являлся главнокомандующим русским войском в Ливонской и Литовской войнах 1550 – 1560-х годов, а крестившийся Саин-Булат (Симеон) был даже провозглашен в 1573 году "великим князем Всея Руси" и после кончины царя Федора Иоанновича (1598) считался одним из главных претендентов на русский престол. Нельзя не сказать еще, что переход в Москву тех или иных людей из монгольских верхов начался раньше и даже намного раньше того 1480 года, когда Иван III отверг вассалитет. Уже в XIII веке племянник Батыя принял христианство с именем Петра и стал так верно служить Руси, что был причислен к лику святых (преп. Петр, царевич Ордынский; его потомком, между прочим, был величайший иконописец эпохи Ивана III Дионисий).

Одним из приближенных Дмитрия Донского был царевич-чингизид Черкиз; его сын Андрей Черкизов командовал одним из шести русских полков, пришедших на Куликово поле.

Когда в 1476 году – то есть еще до "свержения ига" – итальянский дипломат Амброджо Контарини приехал в Москву, он столкнулся с парадоксальной, но вполне типичной для Руси того времени ситуацией. Великий князь Иван III, сообщал Контарини (надо думать, не без удивления), имеет "обычай ежегодно посещать… одного татарина (по-видимому, речь шла о хане Касимовском. – В.К.), который на княжеское жалование держал пятьсот всадников… они стоят на границах с владениями татар, дабы те не причиняли вреда стране великого князя (выделено мною. – В.К.)".

* * *

Нельзя не коснуться в связи с этим акта присоединения к России Казанского ханства, ибо его смысл явно неосновательно толкуется и русскими историками (точнее, большинством из них), в глазах которых взаимоотношения Руси и Монгольской империи (и ее остатков) предстают как непримиримая война, и некоторыми (к счастью, далеко не всеми) историками Татарстана, усматривающими во взятии русскими войсками Казани акт порабощения и даже чуть ли не геноцида своего дотоле свободного народа.

Казань (точнее, "Старая Казань"), по-видимому, еще в конце XII века стала столицей существовавшего с X века государства волжско-камских булгар. Но вскоре Булгария (почти в одно время с Русью) была завоевана Батыем и до тридцатых годов XV века являлась, по сути дела, таким же вассалом Монгольской империи, как и Русь; булгарские князья, подобно русским, платили дань и исполняли вассальные обязанности.

Но к середине XV века, после фактического распада государства монголов, бывший его царь Улу-Мухаммед, изгнанный соперниками из Сарая, а затем из Крыма, и оставшийся, таким образом, без владения, захватил Казань, убил ее булгарского владетеля Али-Бека (иначе – Али-бея) и сел на его место (согласно другой, менее достоверной версии, это сделал сын Улу-Мухаммеда, Махмутек). Есть, между прочим, достаточные основания полагать, что вначале Улу-Мухаммед имел намерение "сесть" подобным же образом не в Казани, а в Москве, но, по-видимому, счел этот план нереальным.

В дальнейшем Казанское ханство существовало – наряду с Крымским, Астраханским, Сибирским – как своего рода осколок империи; ханства уже никак не могли объединиться, подчас активно соперничали, но нередко в трудные моменты так или иначе поддерживали друг друга. В 1518 году из Крыма в Казань был прислан с войском и свитой младший брат тамошнего хана, Сагиб-Гирей; особенно знаменательно, что позднее он вернулся в Крым, а в Казань прислал оттуда своего племянника Сафа-Гирея, правившего до своей кончины в 1549 году, – за три года до взятия Казани русским войском.

Двухлетний сын Сафа-Гирея, Утемыш-Гирей, естественно, не мог править, и помощь Казанскому ханству на этот раз пришла уже не из Крыма, а из Астрахани. В начале 1552 года в Казань явился царевич Едигер – сын хана Астраханского, правнук Ахмата (который пытался в 1480 году заставить подчиниться ему Ивана III). Он пришел, сообщает составленный вскоре после событий их непосредственным очевидцем "Казанский летописец", и "с ним прийде в Казань 10 000 варвар (то есть не христиан. – В.К.), кочевных самоволных, гуляющих в поле". Цифру эту, могущую показаться произвольной, подтверждает другой очевидец – князь Курбский в своем рассказе о взятии Казани (в его сочинении 1573 года "История о великом князе Московском"), сообщая, что во время последней решающей схватки хана Едигера окружали именно 10 000 отборных воинов.

Из этого, естественно, следует вывод, что битва за Казань шла главным образом не между русскими и коренным населением ханства, а между боевыми силами чингизида Едигера, которые он привел из Астрахани, и московским войском. При любых возможных оговорках все же никак нельзя считать правление Едигера и его воинов воплощением национальной государственности народа, жившего вокруг Казани, – хотя это делают некоторые татарские историки.

Итак, судьба Москвы и Казани со времен монгольского нашествия и до 1430 – 1440-х годов была аналогичной: правившие в этих городах князья являлись вассалами монгольского хана – "царя". Но с момента захвата Казани Улу-Мухаммедом, убившим принадлежавшего к коренному населению князя Али-бея, положение стало принципиально иным: представим себе, что чингизид Улу-Мухаммед смог захватить не Казань, а Москву, убить княжившего тогда Василия II (отца Ивана III) и править в Москве вместе со своим войском и свитой… Поэтому, повторяю, по меньшей мере некорректно усматривать во взятии Казани московским войском в 1552 году подавление национальной государственности.

Неверное представление о всей исторической ситуации эпохи заставляет закрыть глаза даже на предельно выразительные факты. Уже упомянутый "Казанский летописец" рассказывает о том, как царь Иван Васильевич (Грозный) по пути на Казань, в Муроме, "благоразумно… учиняет началники воев":

"В преднем же полку началных воевод устави над своей силою: татарского крымского царевича Тактамыша и царевича шибанского Кудаита… В правой руце началных воевод устави: касимовского царя Шигалея… В левой же руце началные воеводы: астороханский царевич Кайбула… В сторожевом же полце началныя воеводы: царевич Дербыш-Алей…"

К этому необходимо добавить, что ранее в "Летописце" сообщено следующее: "…прийде в Муром град царь Шигалей ис предела своего, ис Касимова, с ним же силы его варвар 30 000; и два царевича Астроханской Орды… Кайбула именем, другий же – Дербыш-Алей… дающиеся волею своею в послужение царю великому князю, а с ними татар их дватцать тысящ".

Разумеется, основу войска составляли русские (я опустил в цитатах имена русских воевод), но летописец на первые места везде ставил чингизидов – хотя бы потому, что русские военачальники никак не могли сравниться с чингизидами с точки зрения знатности.

Как же все это понять? При верном общем представлении о том, что совершалось в XV–XVI веках, здесь нет никаких загадок. Власть на тех территориях, которые принадлежали Монгольской империи, переходила в руки Москвы, поскольку – в силу многих причин – чингизиды уже не могли удержать эту власть. Наиболее дальновидные чингизиды постепенно переходили на московскую службу, получая очень высокое положение в русском государстве и обществе.

Конечно, это был не простой процесс. Так, тот самый астраханский царевич Едигер, который в 1552 году стал ханом Казанским, десятью годами ранее прибыл в Москву, а в 1547-м во время неудачного похода на Казань был одним из русских "началных воевод". Но чаша весов, казалось, колеблется, и через пять лет Едигер, став ханом Казанским, отвергал все предложения подчиниться Москве. Впрочем, оказавшись в плену, он через какое-то время принял крещение с именем Симеона Касаевича (сын Касима), сохранил титул "царь Казанский" и занял высшее положение при Московском дворе и государстве в целом (так, в летописных описаниях церемоний царь Казанский Симеон стоит на втором месте после Ивана Грозного).

Ярко раскрывается судьба "монгольского наследства" и в участи потомков всем известного сибирского хана Кучума. Сибирь дольше других областей (исключая занятый турками Крым) переходила под руку Москвы. В январе 1555 года тогдашний хан Сибири Едигер (тезка хана Казанского) признал себя вассалом московского царя. Однако в 1563-м потомок старшего сына Чингисхана – Джучи (старшим сыном этого Джучи был, кстати сказать, сам Батый), хан Кучум, разгромил и убил Едигера и вскоре порвал отношения с Москвой. В 1582 году он потерпел поражение от Ермака, а в 1585-м, напротив, Ермак погиб в бою с Кучумом, который до 1598 года продолжал отстаивать свою власть над Сибирью.

Впрочем, широко распространенное представление о Кучуме как бы исчерпывается словами явно не очень осведомленного в сибирских делах Кондратия Рылеева:

Кучум, презренный царь Сибири…

Итак, потомок Чингисхана Кучум не пожелал подчиниться московскому царю. Тем не менее его сыновья Алей (который, кстати сказать, долго воевал против Москвы вместе с отцом), Абулхаир, Алтапай, Кумыш сохранили титулы "царевичи Сибирские" и пользовались на Руси высоким почетом. Сын Алея, Алп-Арслан, в 1614–1627 годах был правителем относительно автономного Касимовского ханства. А сын последнего, Сеид-Бурхан, принял христианство с именем "Василий, царевич Сибирский" и выдал дочь (то есть праправнучку Кучума) царевну Евдокию Васильевну ни много ни мало за брата русской царицы (супруги Алексея Михайловича и матери Петра I), Мартемьяна Кирилловича Нарышкина. Другой праправнук Кучума (правнук сына Кумыша), также названный Василием (по-видимому, царевичи Сибирские уже знали, что по-гречески "Василий" означает "царь"), стал близким сподвижником русского царевича – сына Петра I, злополучного наследника престола Алексея. Из-за этого пострадали все царевичи (вместе с ними, конечно, подвергались гонениям немало и русских людей из окружения царевича Алексея): с 1718 года им было повелено считаться отныне только князьями Сибирскими. Тем не менее внук опального царевича Василия, князь Василий Федорович Сибирский, живший уже во второй половине XVIII – начале XIX века, был генералом от инфантерии (чингизидская военная косточка!) и сенатором при Александре I; он едва ли мог бы без возмущения воспринимать рылеевскую балладу…

Этот генеалогический экскурс, как мне представляется, небезынтересен и сам по себе, но важнее всего осознать, что ложные и в конечном счете внушенные западной идеологией понятия о роли Монгольской империи и ее наследства в России как бы вычеркивают подобные факты из нашего внимания. А между тем факты такого рода поистине неисчислимы, и они ясно говорят о том, что господствующие представления об отношениях Руси и Монгольской империи (и ее наследия) совершенно не соответствуют исторической реальности.

* * *

Как уже сказано, восприятие Русью монгольского наследства окончательно сделало ее евразийской державой и, в частности, исключало какое-либо "высокомерие" русского национального сознания в отношении азиатских народов. В связи с этим стоит привести два очень весомых высказывания крупнейших политических деятелей Запада. Один из них – князь Отто фон Бисмарк (1815–1898), посланник Пруссии в Петербурге, затем прусский министр-президент и министр иностранных дел и, наконец, канцлер Германии. Он со знанием дела писал: "Англичане ведут себя в Азии менее цивилизованно, чем русские; они слишком презрительно относятся к коренному населению и держатся на расстоянии от него… Русские же, напротив, привлекают к себе народы, которые они включают в свою империю, знакомятся с их жизнью и сливаются с ними".

Характерно, что это подтвердил позднее и виднейший английский политик, лорд Джордж Керзон (1859–1925), вице-король Индии, а затем министр иностранных дел Великобритании. "Россия, – писал он, – бесспорно обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой… Русский братается в полном смысле слова. Он совершенно свободен от того преднамеренного вида превосходства и мрачного высокомерия, который в большей степени воспламеняет злобу, чем сама жестокость. Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами… Я вспоминаю церемонию встречи царя в Баку, на которой присутствовали четыре хана из Мерва в русской военной форме. Это всего лишь случайная иллюстрация последовательно проводимой Россией линии… Англичане никогда не были способны так использовать своих недавних врагов".

В этих, можно сказать, "завистливых" высказываниях крупнейших политиков Запада существенны не только верные наблюдения, но и в равной мере – довольно грубые неточности. Во-первых, и Бисмарк, и Керзон едва ли правильно характеризуют поведение русских в Азии только как выражение осознанной политической линии; евразийство России – органическое качество, естественно сложившееся в течение тысячелетия (хотя, конечно, имела место и политическая стратегия и тактика). Далее, ошибочно бисмарковское положение о большей, в сравнении с англичанами, "цивилизованности" поведения русских в Азии; речь должна идти не о количественной мере цивилизованности, но о качественно иной цивилизации. И уж совсем ложны слова Керзона о том, что русские не уклоняются от общения с "низшими расами": в русской ментальности (какие-либо "исключения" здесь только подтверждают правило) просто нет самого этого – сложившегося на Западе – представления о "низших" (и "высших") расах и т. д.

На этом я завершаю свое – конечно же, ни в коей мере не исчерпывающее проблему – размышление, хотя вполне естественно встает вопрос: как же понимать в свете идеократической и евразийской природы России все то, что происходит с нашей страной в наше время? Но не надо, полагаю, доказывать и то, что эта тема нуждается в специальном развернутом осмыслении…

"И назовет меня всяк сущий в ней язык…"
(Заметки о духовном своеобразии русской литературы)

В последнее время едва ли не каждое серьезное обсуждение историко-литературных проблем в той или иной форме обращалось к теме своеобразия нашей литературы. Словно повинуясь какой-то непреодолимой силе, общественное сознание выдвигает на первый план этот вопрос. Один из значительнейших современных литературоведов – Н.Н. Скатов говорит о том, что истинная суть отечественного искусства не в критике как таковой, но в самокритике; именно в этом, по его мнению, непреходящий, всецело живой и сегодня смысл русской классики. "Ведь обличение помещика, чиновника, вельможи сейчас имеет, при всей важности, значение скорее историческое. Но в соответствии с ним строятся программы, – сетует Н.Н. Скатов, – и ему, по сути, подчиняется весь ход изучения. А острота гражданско-нравственной личной (и не отвлеченных "поэта и гражданина" прошлого века) ответственности, а беспощадность лирического самосуда, когда-то казавшиеся периферийными (скажем, даже такому литератору, как Добролюбов, с его пародиями на Некрасова типа "Рыцарь без страха и упрека")?"

Этот беспощадный самокритический пафос, развивает свою мысль Н.Н. Скатов, нельзя понять "в отвлечении от особенности национального характера… Именно он проявился в беспощадности и силе "критики" и "самокритики", увы, получающей часто лишь внешнее, узкосоциологическое толкование".

Исследователь ссылается в этой связи на ряд высказываний Достоевского, в частности следующее: "Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев. Они упрекали нас за это, называли нас безличными, людьми без отечества, не замечая, что способность отрешиться на время от почвы… есть уже сама по себе признак величайшей особенности". Далее Н.Н. Скатов подчеркивает, что "сама сила такого отрицания возможна была лишь при соответствующей силе утверждения… Идеалы русской литературы… были "запредельны", располагались за… всеми возможными видимыми горизонтами, за, так сказать, обозримой историей".

Наконец, цитируя еще раз Достоевского, Н.Н. Скатов заметил: "Вспомним эти слова Достоевского, но уже для того, чтобы вспомнить и Достоевского в целом".

Действительно, та "сила в самоосуждении", о которой говорил Достоевский, – только одна сторона, часть, звено в целостной концепции величайшего художника и мыслителя.

Как известно, на протяжении последних двадцати лет жизни Достоевский развивал мысль о всечеловечности как о сущности нашего национального самосознания и – как следствие – коренном, решающем качестве русской литературы.

Назад Дальше