5
После окончания учебного года, как мне обещала Розали, меня забрали из Сен-Никола. Я так и не посмел сказать, что переменил мнение, что хотел бы продолжать учебу. Мне исполнилось шестнадцать лет. Пришло время зарабатывать на жизнь.
"Актер! Мы подумаем над этим, когда вернется твоя мать". Меня устроили учеником к мелкому производителю радиоприемников, затем на завод Пате в Шату. Моя работа состояла в том, чтобы целый день калибровать магниты. Я отдавал заработанные деньги тете, кроме тех, которые получал за сверхурочные часы. Эти деньги шли на мои карманные расходы. Чтобы иметь больше карманных денег, я нанимался кадди. Меня унижало, когда мне давали на чай, но, поскольку давали по пятнадцать или двадцать франков, я подавлял свою гордыню – недостаток, от которого я еще не избавился.
Мне не нравилась работа на заводе. Тетя сказала:
– Ты хочешь сниматься в кино, увлекаешься живописью; я нашла тебе место ученика у фотографа в Везине.
Работая фотографом, я проявлял, печатал, ретушировал. Удачей было то, что хозяин занимался живописью. Это была очень плохая живопись. Тем не менее, некоторым профессиональным навыкам он меня научил.
Мать вернулась из путешествия. Между ней и моим братом произошла довольно тягостная сцена. Она попросила его больше никогда не появляться в нашем доме. Что касается меня, то я считал, что с ее возвращением все изменится. Ничего подобного. Ей очень понравилось, что я занимаюсь фотографией, и она нашла мне новое место у Анри Манюэля, поборника "расплывчатого изображения". Как и другие родственники, Розали не хотела, чтобы я был актером.
– Посмотрим позже, будешь ли ты упорствовать в своем желании стать "паяцем".
Чтобы добраться до Анри Манюэля на улицу Фобур-Монмартр, я садился в поезд на вокзале Шату. Затем шел пешком с вокзала Сен-Лазар до улицы Фобур-Монмартр через Прованскую улицу. Утром и вечером. Четыре девушки уже волновали меня, но это были чувства чисто платонического характера. Нужно было испытать другие. По обеим сторонам Прованской улицы стояли девушки, предлагавшие: "Пойдем, милый?"
Однажды вечером я дал себе слово пойти с первой, которая скажет мне этот пароль. Я не очень хорошо вижу, особенно вдаль. Меня показали окулисту, он прописал очки. Впервые я надел их в классе, это вызвало всеобщий смех. В результате я их больше никогда не надевал.
У меня близорукость с астигматизмом. Кто знает, не был ли этот хохот удачей для моей карьеры? С очками на носу я, возможно, стал бы другим персонажем…
Итак, я плохо видел.
– Пойдем, милый.
Я следую за девушкой. Она хромает. Я не решаюсь сбежать. В комнате уже слишком поздно. Когда я замечаю, что она косит, мы уже у нее дома. Отступать поздно.
У Анри Манюэля я чаще всего занимался тем, что печатал фотографии, сушил их на большом вращающемся электрическом цилиндре, тянущем два холста, между которыми помещались фотографии. Цилиндр нагревался с помощью находившейся в нем трубки, в которую подавался газ. Я работал каждое второе воскресенье. Начинал с того, что запускал машину, потом спичкой зажигал горелку, просунув верхнюю часть туловища в цилиндр через треугольное отверстие в плоской части машины. Нужно было проделывать это быстро, так как вырезанный треугольник находился с другой стороны чугунного бруса, поддерживающего ось цилиндра. Вместо того чтобы зажечь газовую горелку и потом запустить машину, я по тупости делал наоборот. Один раз газ зажегся не сразу, мое тело оказалось зажатым между чугунным брусом и железным треугольником. Моя голова будет медленно отрезана! Что-то вроде казни, от которой Пирл Уайт моего детства всегда спасалась. Кроме меня, еще никого из сослуживцев нет. Треугольник начинает перепиливать мне шею. Это невозможно! Я не могу умереть так глупо! Кто-нибудь придет… И действительно, директор появился вовремя, бросился ко мне, выключил машину. Машина остановилась, но высвободиться я не мог. Пришлось разбирать сушилку.
Говорят, мне сопутствует удача. Возможно, именно с этого дня я стал с ней считаться. Из-за этого случая, который чуть было не закончился трагически, меня вызвали в кабинет Анри Манюэля. Там я познакомился с его секретарем Андре Ж., который был старше меня лет на десять. Он был музыкантом, писал, немного занимался живописью и театром, пел, вообще был образованным. Я обязан ему тем, что открыл для себя Пруста, Жида, Колетт, Селина, Оскара Уайльда, Жана Кокто. Мы ежедневно проводили вместе двухчасовой перерыв – обедали в ресторане, потом бродили по Парижу. Я столько узнал благодаря ему! Разумеется, я вскоре признался ему в своем страстном увлечении театром и кино. Он посоветовал мне работать, подсказал, какие классические роли можно выучить, и предложил пройти прослушивание в Училище Мобель, которым руководил г-н Дориваль. Я выучил слова Чаттертона, героя одноименной драмы Альфреда де Виньи. Этот персонаж приводил меня в восторг. Я решил сыграть его на прослушивании. Мне было восемнадцать лет, я был уверен, что театр меня ждет. Посколько некому было подавать мне реплики, я выбрал длинный монолог.
Во время прослушивания, охваченный необузданным вдохновением, я потерял всякий контроль над собой. Я был Чаттертоном. Я наслаждался болью, я плакал, как, бывало, в детстве у печки, и решил, что великолепен. "Ты был великолепен, – сказал я себе, закончив сцену. Я освободился от гипноза посреди всеобщего молчания. – Он не знает, что сказать, так потрясла его моя игра", – подумал я.
Голос господина Дориваля моментально отрезвил меня.
– Молодой человек, вам нужно лечиться, вы законченный истерик.
Слова Дориваля вызвали взрыв хохота. Я упал с облаков. Моей ноги там больше никогда не было. Но этот человек одной фразой научил меня, как добиться успеха, и я всегда буду благодарен ему за это.
Именно после этого прослушивания я заболел той тяжкой и неизлечимой болезнью, которая зовется любовью к театру. Вскоре я понял, что ремесло актера состоит не в том, чтобы пребывать в состоянии гипноза и наслаждаться, как какой-нибудь мазохист, муками своих персонажей, а, призвав на помощь свои чувства, скрытые эмоции, управлять ими, выдавая ровно столько, сколько нужно.
На следующий день за обедом я рассказал Андре Ж. о своем провале. Чтобы утешить меня, он поведал мне историю своего прослушивания. Андре отправил Шарлю Дюллену отчаянное письмо, в котором говорил о самоубийстве. Он писал, что его последним шансом будет прослушивание у Дюллена. Его пригласили.
Андре был неприметным юношей, приходившим в отчаяние из-за ранней лысины и нелюбви матери, которую он обожал. Худой, с лицом не уродливым, не красивым, но с добрыми и красивыми глазами зеленого цвета, прикрытыми тяжелыми веками с длинными и густыми ресницами, темными бровями, которые были бы густыми, не выщипывай он их так сильно. У него была танцующая походка, а жесты – такие же мягкие, как и взгляд. И еще – очень добрая улыбка.
Чтобы побороть робость, он решил принять что-нибудь успокоительное перед прослушиванием у Шарля Дюллена и выпил несколько рюмок коньяку, хотя обычно не употреблял ничего крепкого. Когда он явился за кулисы театра "Ателье", Дюллен искал среди актеров, проходивших прослушивание, кого-нибудь, кто подал бы реплику Мизантропу. Но там не было ни одной женщины.
– Нет ли среди вас кого-нибудь, кто хотел бы подать реплику за Селимену?
Молчание. Никто из актеров не отважился показаться смешным перед учителем.
– Я! – сказал Андре. – Я хочу. Коньяк сделал свое дело, и перед оторопевшей аудиторией предстала разнузданная Селимена в брюках.
– Ваша фамилия? – спросил Дюллен по окончании сцены.
– Андре Ж.
– Как? Это вы мне писали?..
Андре не покончил с собой. Он оставил театр и стал секретарем Анри Манюэля.
В мои обязанности работы у фотографа входило также ходить за покупками. Нужно было ехать автобусом или на метро. Я так любил автобус и его площадку, что дал себе клятву, даже разбогатев, и дальше пользоваться этим видом транспорта. Однажды я вскочил в автобус на ходу.
– Площадь Мадлен, – сказал я кондуктору, расплачиваясь за билет.
– Вы ошиблись, надо было сесть на Е.
За несколько секунд, которые я находился на площадке, один молодой человек поразил меня своим некрасивым красным лицом. Это происходило в Ришелье-Друо, я решил идти пешком до площади Мадлен. Я плохо знал Париж. Дойдя до Оперы, я спросил дорогу у прохожего.
– Нужно идти прямо, – ответил он, – я провожу вас.
Это был краснолицый из автобуса. Случилось так, что, пытаясь пройти от магазина "Прентан" до вокзала Сен-Лазар, я оказался на площади Республики. Его звали Эдуард.
– Как героя "Фальшивомонетчиков", – сказал я.
– Вы читали эту книгу?
– Друг посоветовал мне прочитать ее, и она так взволновала меня, что я решил прочитать все книги Андре Жида. Сейчас я читаю вот эту. – Я показал ему книгу, которую держал в руке. – Я хотел бы сыграть Лафкадио.
– Вы актер? – спросил он.
– Нет, но я хотел бы им стать.
– Если вы хотите, я дам вам почитать книги Андре Жида. В какой день я могу вам их принести?
На следующий день я рассказал Андре Ж. об этой встрече. Кажется, его это расстроило. Любопытно, но только сегодня я обнаружил, что у Андре Ж. были те же инициалы, что и у Андре Жида. Дружба, которую мы с Андре питали друг к другу, была разного свойства. Он был готов на все ради меня, а я на гораздо меньшее ради него. Я все рассказывал ему, он мне. Но он давал мне все: учил меня, направлял. Взамен я причинял ему только огорчения. Мы общались всего два часа в день. Он страдал от этого. А я уходил к Розали. Когда она была рядом, все вокруг светилось счастьем. Она захотела познакомиться с Андре и пригласила нас пообедать у Поккарди. Я так хвалил красоту Розали, ее элегантность, фантазию, что побаивался суждения Андре. Но он был покорен. К концу обеда он называл мою мать Розали, а меня – Шабишу. Что доставило мне особое удовольствие от обеда, так это то, что теперь я мог больше говорить с Андре о Розали. Она захотела познакомиться и с Эдуардом, с которым мы часто встречались. Я солгал, представив его как товарища по коллежу. На самом деле он был почти на десять лет старше меня.
Иногда мне позволяли оставаться в Париже до отправления последнего поезда, отходившего без двадцати час.
Краснолицый стал коричневым. Он готовился к экзаменам на звание капитана дальнего плавания. Он был невысокого роста, его каштановые волосы были разделены посредине пробором, глаза орехового цвета с красивым разрезом. Прямой нос, натянутая кожа, одновременно блестящая и сухая, производившая впечатление чрезвычайной чистоты и здоровья. Ровные зубы, десны, яркий цвет которых оживлялся "бриллиантовой" эмалью. Коренастый, просто одетый, спортивный, в брюках с безупречными складками, он казался моложе своих лет. Но были в нем какая-то значительность, превосходство. Я подражал его походке. Заказывая новый костюм, старался выбрать ткань, фасон, похожие на его. С первыми лучами солнца я подставлял ему лицо, чтобы загореть, как мой друг. Наконец я выпросил у него фотографию и спрятал ее в матросском сундучке, служившем мебелью в моей хижине – велосипедном гараже, где я продолжал играть, несмотря на свой возраст. Я тоже подарил ему свою фотографию, надеясь, что и он поместит ее среди фотографий, висевших на самом виду над диваном. Он не сделал этого, и когда я спросил почему, он ответил:
– Ты особая статья.
Иногда я навещал брата. После окончания работы я мог быть почти уверен, что встречу его на площади Клиши вместе с его продавщицей газет. Однажды он спросил меня о Розали.
– Она снова путешествует…
– Путешествует! – повторил Анри, глядя на меня.
– Знаешь, – сказал я ему, – она, определенно, простит тебя. Она тебя любит, но ей непонятно, как ты мог взять столько вещей в ее отсутствие. Она думает, что ты ее не любишь.
– Я люблю ее, – сказал брат со слезами. На следующей неделе нужно было сделать репортаж для Анри Манюэля в тюрьме Сен-Лазар. Вместе со мной и оператором пошел наш директор, господин Сильвестр. При входе нас попросили предъявить документы.
В Сен-Лазаре, впоследствии разрушенном, размещался лепрозорий XII века, ставший государственной тюрьмой во время Революции, затем женской тюрьмой. Здание имело свой стиль, но было ветхим и грязным. Одну из надзирательниц – сестру Леониду – наградили орденом Почетного легиона. Это и было темой нашего репортажа.
Господин Сильвестр решил воспользоваться случаем и сфотографировать все службы: административные помещения, медпункт, часовню. Нас сопровождала одна из сестер. Вдруг появился директор тюрьмы, что-то сказал господину Сильвестру, затем попросил меня уйти и сам проводил меня до двери. Я спросил причину. Мне невразумительно объяснили, что мы находимся в женской тюрьме и, поскольку я молодой человек, это может вызвать волнения среди узниц. Я повиновался, отметив, однако, про себя, что оператор не намного старше меня.
Через несколько дней меня уволили из фотоателье.
– Вы понимаете, почему? – спросил господин Сильвестр.
Я не стал задавать вопросов. Я догадывался о том, чему отказывался верить. Я падал в бездонную пропасть. Всем своим существом я не мог поверить, еще надеялся. Я побежал на вокзал. Казалось, поезд не движется. Все так же бегом я добрался от вокзала Шату до дома. Было уже темно, и я плакал не сдерживаясь. Боль в боку заставила замедлить бег. Садовая решетка, цепляющийся за нее плющ, дверь – все казалось мне другим. Я вытер слезы, привел в порядок одежду, подождал, пока дыхание станет нормальным. Но войти не решался. Тетя и бабушка были дома. Они, как обычно, играли в жаке. Но даже здесь мне все казалось другим. Тетя и бабушка ждали, что я, как обычно, поцелую их. Я стоял молча, не зная, задать мучающий меня вопрос или нет.
– Меня уволили, – сообщил я наконец.
– Но почему, почему? Что ты еще там натворил?
– Ничего, ничего… По работе мне пришлось поехать в Сен-Лазар… но не на вокзал. Тетя, это правда?.. Мама…
Тетя обняла меня. Я задыхался от слез. Мои славные старушки не знали, что сказать:
– Бедный малыш, бедный малыш…
Я вырвался из их объятий и убежал в свою комнату, упал на кровать, рыдая от горя и ударяя по ней кулаком. Меня пытались утешить:
– Бедный малыш, твоя мать больна. Она клептоманка.
Работа ретушером
Я не спросил значения этого слова, которое услышал впервые, но я не хотел, чтобы моя мать была такой. Мама не могла быть больной. Я плакал не от стыда, я плакал, представляя мать несчастной, одинокой. Более того, Розали становилась героиней. И я вновь извлек свой ореол бузотера коллежа, чтобы сделать ей из него корону. Не нужно ждать. Нужно как можно скорее написать Розали, что я все знаю и люблю ее так же и даже еще больше. Я стану богатым и сумею спасти ее и сделать счастливой.
В этом письме я не называл ее Розали: она хочет наверняка, чтобы я назвал ее мамой.
А жизнь продолжалась. Двигались поезда, автобусы, такси. Люди продолжали суетиться на улицах. Мне казалось странным, невозможным, что мне так больно, так тяжело на сердце, а жизнь идет своим чередом.
Я нашел другую работу – у Изабе, специалиста модной фотографии. Кроме печатания, ретуширования, рисования меня часто просили позировать для мужских моделей. Это позволило мне собрать коллекцию фотографий, с которой я рассчитывал посетить киностудии и режиссеров.
Я продолжал встречаться с Андре Ж., который знал от господина Сильвестра причину моего увольнения. На нашу дружбу это не повлияло. Что касается Эдуарда, то он уехал из Парижа. Я получил от него письмо, в котором он просил не пытаться с ним увидеться, говорил, что ему надоела парижская жизнь и он уезжает за границу и никогда не вернется. Я сел в поезд, отправляющийся в пять часов утра. Приехал к нему. Никого. Консьерж заверил, что он действительно уехал.
После выполнения необходимых формальностей мне удалось повидать Розали. В первый раз мне разрешили встретиться с ней в приемной сестер. Кажется, они ходатайствовали за нее. Розали завоевала их симпатии. Она занималась часовней и библиотекой, пела во время службы, играла на фисгармонии. Более того, она подарила им свои обложки для нот, которые я разрисовал. Мама питала большое уважение к сестре-сиделке. Эта дружба длилась всю их жизнь. Сестрам нравилась лояльность Розали как по отношению к ним, так и по отношению к другим узницам. На религиозные праздники мне поручали посылать цветы для часовни и кое-что из продуктов.
Сестра М. встречалась с моей матерью и вне тюрьмы. Семья этой сестры часто приглашала мать в гости. Не думаю, чтобы семья знала, где родилась их дружба. Меня тоже иногда приглашали.
Сестра М. слышала каждый день разговоры заключенных, которые не стеснялись употреблять при ней выражения, смысла которых она не понимала. Так однажды во время праздничного обеда по случаю причастия ее племянника она сказала при матери: "Как вы меня все достали!"
Эффект был сокрушительный. Но когда мать заметила: "М., вы не должны так говорить", – она спросила в полном изумлении: "Но почему?" Все за столом покатились со смеху.
Они часто беседовали на богословские темы. По-моему, именно Розали затевала эти беседы, чтобы смутить бедную сестру. Розали бывала в восторге, если ей удавалось поставить подругу в затруднительное положение. Я говорил выше, что мать воспитывалась в монастыре и хотела стать монахиней. Она стала атеисткой.
Я регулярно навещал Розали. Но теперь я виделся с ней в общей приемной. Я выходил оттуда подавленный и одновременно полный решимости драться за нее.
На многих киностудиях я оставлял свои фотографии, но – без всякого успеха: ни одного, даже самого маленького эпизода!
Тогда я решил действовать методично: выписать из справочника фамилии всех режиссеров и попытаться с ними встретиться. Но мне это не удавалось.
Однажды я позвонил в дверь М.Л. Слуга-китаец сказал, что он в конторе, и дал адрес. Бегу туда. Поднимаюсь на шестой этаж. Наверху мужество меня покидает. Я спускаюсь этажом ниже. Нет, не стоило подниматься так высоко, чтобы уйти ни с чем. Ступени, по которым мне нужно снова подняться, представляются мне горой. Я воображаю привратника, секретарей, ассистентов, вопросы, ответы. Открываю, вхожу. С бьющимся сердцем прикрываю за собой дверь. Никого. Тишина, афиши фильмов, фотографии. Это меня смущает.
– Что вам угодно?
Передо мной человек лет пятидесяти.
– Видеть господина М.Л.
– От кого?
– По личному делу.
– Ну, дальше? Могу я узнать цель вашего визита?
Этот господин слишком элегантен. Это он.
– Вы господин М.Л.?
– Да, что вы хотите?
Я теряю хладнокровие, путаюсь в словах.